Довольно часто бывая в Калуге по сфабрикованному Кочергиным против него «делу», Окуджава познакомился с педагогами школы № 5 на улице Дзержинского, которые и предложили ему место учителя литературы (скончалась старая преподавательница, и Булат появился в Калуге как нельзя более кстати).
Итак, в середине февраля он вышел на новое место работы.
Галина же осталась дорабатывать учебный год в Высокиничах.
Из воспоминаний учеников и коллег Окуджавы в Калуге:
Леонид Чирков: «Булат Окуджава вел у нас литературу, когда я учился в 8-м классе… Мы как раз проходили Пушкина, «Евгения Онегина»… Уроки литературы стояли в расписании последними и со звонком не заканчивались. Очень часто мы оставались, и он читал нам произведения многих писателей, которых мы тогда в силу разных причин просто не могли знать».
Ида Копылова: «Окуджава был друг и учитель… Мы пришли в школу почти одновременно целым коллективом, поэтому необыкновенно дружили. Знаете, как я его называла? Булочка. И при встрече в последние годы он только и слышал от меня, что он Булочка».
Очевидно, что в пятой школе Булат наконец почувствовал вкус к преподаванию как к своего рода творчеству, причем творчеству, свободному от убивающих все живое идеологических и бюрократических наслоений.
О даре импровизации словесника Окуджавы говорили все, кто соприкасался с ним по работе в ту пору. Например, беседы о Пушкине или Лермонтове запросто могли перерасти в обсуждение «Слова о полку Игореве», отрывки из которого питомцы Булата учили с воодушевлением и энтузиазмом, а анализ «Записок охотника» Тургенева неожиданно получал продолжение в разборе популярного в ту пору романа Ивана Ефремова «На краю Ойкумены».
Бывали, опять же, случаи, когда Окуджава читал свои стихи, и они подвергались коллективной критике, пусть и простодушной, наивной, порой даже примитивной, но искренней и беззлобной, потому что ученики любили своего учителя.
Однако в текстах о Калужском эпизоде своей жизни, написанных Булатом Шалвовичем годы спустя, пробиваются интонации человека страдающего, обиженного и загнанного «свинцовой мерзостью» жизни в тупик, когда больше не осталось сил для убеждения самого себя в том, что все хорошо.
Читаем у Окуджавы: «Я снимал угол в домике на окраине. Стояла гнилая осень. Ученикам я не нравился, и они отравляли мое существование. Друзей еще не было. Жить не хотелось. И вот однажды подошел ко мне в учительской преподаватель физкультуры Петя и сказал:
— Я гляжу, ты все один да один. Может, вечерком под шары сходим? Ну, ресторанчик такой, под шарами…
И мы отправились… Нам, не спрашивая, подали по граненому стакану с водкой, по кружке пива и по порции котлет с лапшой. Выпили — разговорились. Помню, было хорошо, легко, сердечно. Вывалились оттуда в полночь, обнялись и зашагали по пустым улицам… что-то такое пели громко, хором. Расставаться не хотелось… И так продолжалось несколько месяцев, пока не произошло необъяснимое чудо. И я вернулся к себе самому».
31 августа 1953 года Окуджава по собственному желанию уволился из пятой Калужской школы на улице Дзержинского и перешел на работу в газету «Молодой ленинец», сделав таким образом еще один шаг навстречу собственной поэзии.
Поэзия в столовке заводской,
где щи кипят, где зреют макароны,
где ежедневно, как прибой морской,
ты переходишь в бой из обороны.
Через три года Булат уедет в Москву, чтобы забыть о своей педагогической деятельности навсегда.
Глава 2
В один из солнечных мартовских дней 1937 года во двор дома № 43 на Арбате вошел блатной по прозвищу Холера. Никто не знал толком, как его зовут, одни говорили, что Степаном, другие — что Василием, а третьи утверждали, что это не кто иной, как Леонид Иванович Пантёлкин, чудом избежавший расстрела еще в двадцать третьем году. О нем многие слышали, и его боялись не только на Арбате, но и на Плющихе, в Дорогомилове и даже на Потылихе.
Расслабленной походкой Холера миновал оторопевшую при виде него дворовую ребятню, даже кого-то походя похлопал по плечу, после чего вальяжно расположился на скамейке, широким жестом достал из кармана пальто папиросы «Кино» и закурил.
Было видно, что он находится в благодушном настроении, и потому первый шок от появления «великого и ужасного» прошел сам собой довольно быстро, хаотическое движение по двору возобновилось.
Сделав несколько затяжек и выпустив дым из ноздрей, Холера уравновесил козырек кепки указательным пальцем без ногтя и, обращаясь куда-то поверх голов, произнес:
— Ну что, кто с мной в пристенок?
И сразу наступила гробовая тишина, словно заговорили стены двора-колодца, словно разверзлись уста у глухонемого дворника Алима Файзуллина. Но нет, никто не ослышался, сам Холера предлагал сыгрануть с ним в пристенок.
— Повторяю еще раз: кто со мной в пристенок будет? — голос его повысился, но при этом не утратил своего абсолютно необъяснимого и даже какого-то отеческого радушия.
— Я буду! — шаг вперед сделал астенического сложения мальчик с большими темными, неулыбчивыми, словно бы остановившимися глазами.
— Ну и как тебя как зовут?
— Булатом.
— Грузин что ли?
— Да, — мальчик остановится ровно перед Холерой и уставился на него, не отводя глаз.
— Деньги-то есть у тебя, Булат? — Холера сделал ешё пару затяжек, закусил желтыми кривыми зубами папиросу, задвигал острыми потрескавшимися губами, затем неспешно встал со скамейки и в развалку подошел к кирпичной стене дома. Толпа почтительно расступилась перед ним.
— Есть деньги.
— Вот и хорошо, — сказал и протянул руку. Булат протянул руку в ответ.
Так всегда делали перед началом игры — прикладывали ладони и выбирали одинаковое расстояние между пальцами, чтобы все было по-честному и тот, у кого ладонь больше, не имел бы преимущества перед своим противником во время измерения расстояния между упавшими монетами.
— Не боишься? — Холера повертел своей огромной, как лоток совковой лопаты, ладонью перед лицом Булата.
— Не боюсь.
— Смелый шкет, — усмехнулся блатной, — я первый кидаю.
Во дворе, где каждый вечер все играла радиола,
Где пары танцевали, пыля,
Все ребята уважали очень Леньку Королева
И присвоили ему званье Короля.
Был Король — как король, всемогущ, и если другу
Станет худо, иль вообще не повезет,
Он протянет ему свою царственную руку,
Свою верную руку и спасет.
На самом же деле в тот солнечный мартовский день все было не так.
Первый кон взял Окуджава.
Потом кинул неудачно и проиграл.
Побледнел, почувствовал, как ярость и отчаяние одновременно приливают к голове, а Холера меж тем просто гонял папиросу из одного угла рта в другой, пританцовывал и напевал что-то типа:
Торчит Ширмач на Беломорканале,
Таскает тачку, двигает кайлой,
А фраера втройне богаче стали.
Кому же взяться опытной рукой?
И показывал всем дворовым эту самую «опытную руку».
А потом Булату вдруг повезло. Он взял кон, за ним еще, а потом еще. По толпе прокатился ропот изумления и недоумения — возможно ли такое, чтобы у самого Холеры выигрывать?
Улыбочка тут же и сошла с лица блатного.
— Ты что ж творишь-то, малец? — сплюнул папиросу, приноровился и кинул опять не лучшим образом, — а ну, дай ка я замерю.
Распластал свою огромную ладонь на полдвора и сгреб деньги.
— Так нечестно, — только и сумел проговорить, давясь от подступивших к горлу слез, Окуджава.
Двор одобрительно загудел в ответ.
— А ну ка, ша, черти! — добродушная наглость вновь вернулась к Холере, разве что с примесью какого-то хмельного идиотизма. Вихляющей походкой он подошел к Булату, размахнулся и со всей силы ударил его по лицу. Тринадцатилетний мальчик упал на землю, и из носа пошла кровь.
Из романа Б.Ш. Окуджавы «Свидание с Бонапартом»: «И вот в конце Арбата подлая природа надоумила меня завернуть в ближайший двор в поисках укромного уголка. Растреклятый дурень, оставив коня на улице у самых ворот, углубился во вдор, там дом с заколоченными ставнями, справа каретный сарай с антресолью и распахнутой дверью, я это запомнил, свернул за сарай, и тут… из-за угла с диким криком кинулся мне навстречу пьяный мужик с красными глазами, замахнулся и ударил ржавой острогой… Когда я очнулся, никого рядом не было. Крови натекло с полведра, ей-богу».
— Вопросы?! — истошно заблажил блатной, после чего икнул и прищурился, — нет вопросов у бродяг!
Потом он отобрал у Окуджавы все выигранные им деньги, торжественно закурил, сплюнул и неспешно вышел со двора.
Сюда, на Арбат, в дом № 43, в коммунальную квартиру № 12 на четвертом этаже (бывшая квартира фабриканта Коневского), их с братом привезла мать, Ашхен Степановна, когда в Нижнем Тагиле арестовали отца.
Просто ехать было больше некуда, и тут, в Москве, началась совсем другая жизнь, отличная от той, которую вела семья первого секретаря Нижнетагильского горкома ВКП(б) в бывшем особняке купца Малинина на улице Восьмого марта, 49.
Еще там, в Нижнем Тагиле, Булат слышал от отца, как жили рабочие на строительстве комбината — в бараках, в коммуналках, в землянках. Слышал, но не отдавал себе отчета в том, что это было на самом деле — что это не просто биение возду́ха, не просто слова о том, что происходило где-то далеко, в другой и чужой жизни, которая ему была безразлична.
Отец, играя желваками, рассказывал Ашхен Степановне:
— Я ходил по баракам и задыхался от невыносимого смрада. Всякий раз вздрагивал, попадая в это адское жилье, словно погружался в развороченные внутренности гниющей рыбы, не понимал, как можно так жить. Эти люди, теперь зависимые от меня, жили семьями, без перегородок, здоровые и больные, вместе с детьми. Деревянные топчаны были завалены ворохами тряпок, а на большой кирпичной плите в центре барака в многочисленных горшках и кастрюлях варилась зловонная пища!