Иногда я представляю себе, какой радостной могла бы быть встреча братьев! Вот они идут по берегу Сены – старший и младший – и говорят, говорят без конца… Побывать в Париже было всегда вожделенной мечтой писателя Булгакова, поклонника и знатока Мольера. Не случайно на книге первой романа «Дни Турбиных» (под таким названием парижское издательство «Конкорд» выпустило «Белую гвардию» в 1927 г.) написано: «Жене моей дорогой Любаше экземпляр, напечатанный в моем недостижимом городе. 3 июля 1928 г.». В том же году М. А. сделал мне трогательную надпись на сборнике «Дьяволиада»: «Моему другу, светлому парню Любочке, а также и Муке. М. Булгаков, 27 марта 1928 г., Москва». Мука – это кошка, о которой я буду упоминать еще не раз…
Но вернемся к Филиппу Филипповичу Преображенскому или к Николаю Михайловичу Покровскому. Он отличался вспыльчивым и непокладистым характером, что дало повод пошутить одной из племянниц: «На дядю Колю не угодишь, он говорит: не смей рожать и не смей делать аборт». Оба брата Покровских пользовали всех своих многочисленных родственниц.
На Николу зимнего все собирались за именинным столом, где, по выражению М. А., «восседал, как некий бог Саваоф», сам именинник. Жена его, Мария Силовна, ставила на стол пироги. В одном из них запекался серебряный гривенник. Нашедший его считался особо удачливым, и за его здоровье пили. «Бог Саваоф» любил рассказывать незамысловатый анекдот, исказив его до неузнаваемости, чем вызывал смех молодой веселой компании.
Так и не узнал до самой смерти Николай Михайлович Покровский, что послужил прообразом гениального хирурга Филиппа Филипповича Преображенского, превратившего собаку в человека, сделав ей операцию на головном мозгу. Но ученый ошибся: он не учел законов наследственности и, пересаживая собаке гипофиз умершего человека, привил ей все пороки покойного: склонность ко лжи, к воровству, грубость, алкоголизм, потенциальную склонность к убийству. Из хорошего пса получился дрянной человек! И тогда хирург решается превратить созданного им человека опять в собаку. Сцену операции – операции, труднейшей за всю его практику, по заявлению самого Преображенского, – нельзя читать без волнения.
«…Затем оба заволновались, как убийцы, которые спешат.
– Нож! – крикнул Филипп Филиппович.
Нож вскочил к нему в руки как бы сам собой, после чего лицо Филиппа Филипповича стало страшным. Он оскалил фарфоровые и золотые коронки и одним приемом навел на лбу Шарика красный венец. Кожу с бритыми волосами откинули, как скальп, обнажили костяной череп. Филипп Филиппович крикнул:
– Трепан!
Борменталь подал ему блестящий коловорот. Кусая губы, Филипп Филиппович начал втыкать коловорот и высверливать в черепе Шарика меленькие дырочки в сантиметре расстояния одна от другой так, что они шли кругом всего черепа. На каждую он тратил не более пяти секунд. Потом пилой невиданного фасона, всунув ее хвост в первую дырочку, начал пилить, как выпиливают дамский рукодельный ящик. Череп тихо визжал и трясся. Минуты через три крышку черепа с Шарика сняли.
Тогда обнажился купол Шарикового мозга – серый с синеватыми прожилками и красноватыми пятнами. Филипп Филиппович въелся ножницами в оболочки и их вскрыл. Один раз ударил тонкий фонтан крови, чуть не попал в глаза профессору и окропил его колпак. Борменталь с торзионным пинцетом, как тигр, бросился зажимать и зажал. Пот с Борменталя полз потоками, и лицо его стало мясистым и разноцветным. Глаза его метались от рук профессора к тарелке на инструментальном столе. Филипп же Филиппович стал положительно страшен. Сипение вырывалось из его носа, зубы открылись до десен. Он ободрал оболочки с мозга и пошел куда-то вглубь, выдвигая из вскрытой чаши полушария мозга. В это время Борменталь начал бледнеть, одной рукой охватил грудь Шарика и хрипловато сказал:
– Пульс резко падает…
Филипп Филиппович зверски оглянулся на него, что-то промычал и врезался еще глубже. Борменталь с хрустом сломал стеклянную ампулку, насосал из нее шприц и коварно кольнул Шарика где-то у сердца.
– Иду к турецкому седлу, – зарычал Филипп Филиппович и окровавленными скользкими перчатками выдвинул серо-желтый мозг Шарика из головы. На мгновение он скосил глаза на морду Шарика, и Борменталь тотчас сломал вторую ампулу с желтой жидкостью и вытянул ее в длинный шприц.
– В сердце? – робко спросил он.
– Что вы еще спрашиваете? – злобно заревел профессор, – все равно он уже 5 раз у вас умер! Колите! Разве мыслимо? – Лицо у него при этом стало как у вдохновенного разбойника.
Доктор с размаху легко всадил иглу в сердце пса.
– Живет, но еле-еле, – робко прошептал он.
– Некогда рассуждать тут – живет не живет, – засипел страшный Филипп Филиппович, – я в седле. Все равно помрет… ах ты, че… К берегам священным Нила… Придаток давайте.
Борменталь подал ему скляночку, в которой болтался на нитке в жидкости белый комочек. Одной рукой – «Не имеет равных в Европе… ей-богу!» – смутно подумал Борменталь, – он выхватил болтающийся комочек, а другой ножницами выстриг такой же в глубине где-то между распяленными полушариями. Шариков комочек он вьппвырнул на тарелку, а новый заложил в мозг вместе с ниткой и своими короткими пальцами, ставшими точно чудом тонкими и гибкими, ухитрился янтарной нитью его там замотать. После этого он выбросил из головы какие-то распялки, пинцет, мозг упрятал назад в костяную чашу, откинулся и уже поспокойнее спросил:
– Умер, конечно?..
– Нитевидный пульс, – ответил Борменталь.
– Еще адреналину.
Профессор оболочками забросал мозг, отпиленную крышку приложил, как по мерке, скальп надвинул и взревел:
– Шейте!
Борменталь минут в пять зашил голову, сломав три иглы.
И вот на подушке появилась на окрашенном кровью фоне безжизненная потухшая морда Шарика с кольцевой раной на голове. Тут же Филипп Филиппович отвалился окончательно, как сытый вампир, сорвал одну перчатку, выбросив из нее облако потной пудры, другую разорвал, швырнул на пол и позвонил, нажав кнопку на стене. Зина появилась на пороге, отвернувшись, чтобы не видеть Шарика в крови. Жрец снял меловыми руками окровавленный куколь и крикнул:
– Папиросу мне сейчас же, Зина. Все свежее белье в ванну.
Он подбородком лег на край стола, двумя пальцами раздвинул правое веко пса, заглянул в явно умирающий глаз и молвил:
– Вот, черт возьми. Не издох. Ну, все равно издохнет.
Эх, доктор Борменталь, жаль пса, ласковый был, хотя и хитрый».
Третий гениальный изобретатель – профессор химии, академик Ефросимов в фантастической пьесе «Адам и Ева» (1931 г.).
Позже я более подробно остановлюсь на этом произведении М. А.
Напечатав «Роковые яйца» в издательстве «Недра», главный его редактор Николай Семенович Ангарский (Клёстов) хотел напечатать и «Собачье сердце». Я не знаю, какие инстанции, кроме внутренних редакционных, проходила эта повесть, но время шло, а с опубликованием ее ничего не выходило. Как-то на голубятне появился Ангарский и рассказал, что он много хлопочет в высоких инстанциях о напечатании «Собачьего сердца», да вот что-то не получается. Мы очень оценили эти слова: в них чувствовалась искренняя заинтересованность.
По правде говоря, я слегка побаивалась этого высокого человека с рыжей мефистофельской бородкой: уж очень много говорилось тогда о его нетерпимости и резком характере. Как-то, смеясь, М. А. рассказал анекдот о Н. С. Ангарском. В редакцию пришел автор с рукописью.
Н. С. ему еще издали:
– Героиня Нина? Не надо!..
Но вот после одного вечера, когда собрались сотрудники редакции (помню Бориса Леонтьевича Леонтьева, Наталью Павловну Витман и милого человека – секретаря редакции Петра Никоноровича Зайцева), мне довелось поговорить с Ангарским о литературе, и по немногим его словам я поняла, как он знает ее и любит настоящей – не конъюнктурной – любовью. С этого вечера я перестала его побаиваться и по сию пору с благодарностью вспоминаю его расположение к М. А., которое можно объяснить все той же любовью к русской литературе.
Как-то Н. С., его жена (очень симпатичная женщина-врач) и трое детей на большой открытой машине заехали за нами, чтобы направиться в лес за грибами. Приехали в леса близ Звенигорода. Дети с корзинкой побежали на опушку и вернулись с маслятами. Н. С. сказал: «Это не грибы!» – и все выкинул, к великому разочарованию ребят. Надо было видеть их вытянутые мордочки!
Мы украдкой переглянулись с М. А. и оба вспомнили «героиню Нину» – и много раз потом вспоминали крутой нрав Николая Семеновича, проявлявшийся, надо думать, не в одних грибах… Погиб он, как я слышала, в сталинское лихолетье.
Приблизительно в то же время мы познакомились с Викентием Викентьевичем Вересаевым. Он тоже очень доброжелательно относился к Булгакову. И если направленность их творчества была совершенно различна, то общность переживаний, связанных с их первоначальной профессией врача, не могла не роднить их. Стоит только прочесть «Записки врача» Вересаева и «Рассказы юного врача» Булгакова.
Мы бывали у Вересаевых не раз. Я прекрасно помню его жену Марию Гермогеновну, которая умела улыбаться как-то особенно светло. Вспоминается длинный стол. Среди гостей бросается в глаза красивая седая голова и контрастные черные брови известного пушкиниста профессора Мстислава Александровича Цявловского, рядом с которым сидит, прильнувши к его плечу, женственная жена его, Татьяна Григорьевна Зенгер, тоже пушкинистка. Помню, как Викентий Викентьевич сказал: «Стоит только взглянуть на портрет Дантеса, как сразу станет ясно, что это внешность настоящего дегенерата!»
Я было открыла рот, чтобы, справедливости ради, сказать вслух, что Дантес очень красив, как под суровым взглядом М. А. прикусила язык.
Мне нравился Вересаев. Было что-то добротное во всем его облике старого врача и революционера. И если впоследствии (так мне говорили) между ними пробежала черная кошка, то об этом можно только пожалеть…
Делаю отступление: передо мной журнал «Вопросы литературы» (№ 3, 1965), где опубликована переписка Булгакова и Вересаева по поводу совместного авторства: пьеса «Пушкин» («Последние дни»), – переписка, проливающая свет на «черную кошку». Сначала была договоренность: пушкинист Вересаев – источник всех сведений, консультант; Булгаков – драмат