Это, конечно, может возникнуть в голове людей очень мелких и конъюнктурных, на которых не стоит обращать внимания. Уже в течение семи дней я безумно перегружен рядом работ (не по линии Союза писателей, а работ, место и время которых зависит не от меня) – не бываю в Союзе, не бываю и часто даже не ночую дома, и закончу эти работы не раньше 17–18. Они мне и не дали вырваться, о чем я очень горевал, – главным образом, из-за вас и друзей Михаила Афанасьевича: ему самому это было уже все равно, а я всегда относился и отношусь равнодушно к форме.
Но я не только считал нужным, а мне это было по-человечески необходимо (чтобы знать, понять, помочь) навещать Михаила Афанасьевича, и впечатление, произведенное им на меня, неизгладимо. Повторяю, – мне сразу стало ясно, что передо мной человек поразительного таланта, внутренне честный и принципиальный и очень умный, – с ним, даже с тяжело больным, было интересно разговаривать, как редко бывает с кем. И люди политики, и люди литературы знают, что он человек, не обременивший себя ни в творчестве, ни в жизни политической ложью, что путь его был искренен, органичен, а если в начале своего пути (а иногда и потом) он не все видел так, как оно было на самом деле, то в этом нет ничего удивительного. Хуже было бы, если бы он фальшивил.
Мне очень трудно звонить вам по телефону, т. к. я знаю, насколько вам тяжело, голова моя забита делами и никакие формальные слова участия и сочувствия не лезут из моего горла. Лучше, освободившись, я просто к вам заеду.
Нечего и говорить о том, что все, сопряженное с памятью М. А., его творчеством, мы вместе с вами, МХАТом подымем и сохраним: как это, к сожалению, часто бывает, люди будут знать его все лучше по сравнению с тем временем, когда он жил. По всем этим делам и вопросам я буду связан с Маршаком и Ермолинским и всегда помогу всем чем могу. Простите за это письмо, если оно вас разбередит.
Крепко жму вашу мужественную руку.
Ал. Фадеев.
Николай Захаров
Москва, 1940 год, 10 марта,
Итак, сегодня в Первопрестольной, в 16.39, скончался великий писатель СССР Михаил Афанасьевич Булгаков. 11 марта – гражданская панихида в Союзе писателей СССР, и 12 марта– кремация его тела и, наконец, погребение праха Мастера на кладбище Новодевичьего монастыря.
Это были самые торжественные похороны из всех, какие когда-либо совершались в Москве. Скорбное зрелище произвело на присутствующих неизгладимое впечатление. Гроб, покрытый дорогой тканью, выдающиеся мастера искусств, чиновники от искусства сопровождали Мастера в последний путь, многочисленная публика – все это сложилось в неповторимую по силе воздействия картину…
Пафос газетных откликов о похоронах не имел ничего общего с духом той жизни, какой жил Булгаков. Мы знали другого Булгакова, существовавшего в иной среде. Мы, его друзья, знали иную правду о нем, каждый – свою. Никто из нас, однако, не изложил «свою» правду о Булгакове так конкретно, как это сделал его я, доктор Н.А. Захаров, его лечащий врач, наблюдавший и пользовавший Булгакова в последние шесть месяцев его жизни. Я так и не сумел ознакомился с результатами вскрытия, хотя патологоанатомы, надо думать, не теряли время зря.
Власти предержащие разрешили сфотографировать покойника, снять посмертную маску и срезать локон волос. Впрочем, Вам следовало бы объяснить мастеру, что не стоит ждать чуда: при всем его таланте художнику не удастся, как говорится, сшить из свиного уха шелковый кошелек. Полагаю, что похороны станут для Москвы значительным событием. Правда, я в них участвовать не намерен. Дела. Я связан рядом обязательств.
Надеюсь, мое письмо хоть в малой степени поможет Вам в Ваших исследованиях.
Мы похоронили его прах сегодня днем. А ещё вчера 11 марта на гражданской панихиде его строгое лицо умиротворенное и безжизненное было погружено в крепкий сон. Мёртвые, скрещенные на груди руки лежали крест-накрест. Похоронная церемония началась в три часа дня. Погода в Москве стояла прекрасная, весенняя, теплая. Говорят, десять тысяч человек вышло на улицы, чтобы проститься с нашим милым другом. Толпа была столь многочисленна, что милиционеры, которых вызвали специально для охраны порядка с трудом сдерживали ее. По-разному одетые горожане всех сословий собрались на Поварской улице, дом 52 в Союз писателей СССР – домом, так подробно описанном в романе «Мастер и Маргарита». Люди буквально ломились в большой двор, где был выставлен гроб с покойником, что даже пришлось закрыть и запереть ворота, потому что иначе удержать толпу было невозможно.
В четыре тридцать гражданская панихида закрылась.
Представитель из Союза писателей зачитал блестящую надгробную речь, написанную А.А.Фадеевым в письме Е.С. Булгаковой. У меня на глазах выступили слезы.
– Он был художником, – начал докладчик, – равного которому не будет. Он был художником, но также и человеком. Человеком в высшем значении этого слова. Из-за того, что он отстранился от мирской суеты, некоторые называли его изгоем, неудачником, а из-за того, что он отвергал политическую проституцию, – бесчувственным. О, тот, кто тверд духом и знает себе цену, не отступает перед трудностями!
Но чем совершеннее, чем тоньше и острее игла, тем легче ее притупить, согнуть или сломать. Слишком эмоциональные натуры стараются не проявлять на публике свои чувства. Он сторонился мира оттого, что нёс в сердце любовь, и это делало его легко уязвимым. Он начал избегать людские сообщества лишь после того, как отдал им все, что имел, не получив ничего взамен. Он жил полнокровной жизнью, общаясь с литераторами, актерами, режиссерами – личностями, равными ему. Но до самой смерти его сердце билось в унисон с человечеством; любя людей отеческой любовью, как своих детей, он принял сердцем весь этот мир, и сердце истекло кровью… Так он умер, так он жил, так он будет жить во веки веков.
Каждое слово било в точку, западало в наши души.
Меня не оставляет мысль: знай Булгаков, что его смерть стала сенсацией и вызвала какой-либо ажиотаж, и в этом случае избрал бы одиночество – свой крест, который взвалил себе на плечи, как только достиг высот своего писательского предназначения.
Время, прошедшее с той поры, было для всех нас особенно тяжелым.
Пишу по первым впечатлениям об уходе Булгакова. Мне следовало бы написать всё это попозже, но я чувствовал себя прескверно, к тому же был весь в хлопотах: надо было напечатать и разослать приглашения на церемонию, а также отпечатать сотни экземпляров поэмы, сочиненной на смерть Булгакова (один из них прилагаю к этому письму). Мы распространили стихи в толпе сразу после, того как прах Булгакова было предано земле. Небо быстро темнело…
Пусть оправданием мне послужит то, что у меня не было ни минуты, чтобы сесть за письменный стол. Надеюсь, Вы меня простите. Я был загружен до такой степени, что даже думать ни о чем, что не было бы связано с похоронами, не мог.
Конечно же, его смерть ни для кого из нас не явилась неожиданностью. Прежде всего – для самого Булгакова…
Вот вам и ирония судьбы.
А я благодарю Бога за то, что прожил достаточно долго и имел возможность проводит Булгакова в последний путь.
НА.ЗАХАРОВ – Е. С. БУЛГАКОВОЙ
Москва, 12 марта1940 г.
Глубокоуважаемая Елена Сергеевна!
В эти тяжелые дни хочется разделить с Вами скорбь, пожать крепко Вашу руку, как-то смягчить, хотя бы чем-нибудь облегчить
Ваше большое горе. И вместе с тем знаешь, что это – правду сказать – невозможно! Гибель Михаила Афанасьевича переживается как-то особенно остро, как личное горе. Смерть возьмет каждого из нас в свой час, но когда она подкрадывается к человеку еще недавно полному душевных сил, к человеку так несчастному в своей творческой судьбе – это вызывает чувство нестерпимой досады, жалости, почти физической боли. Ушел из жизни большой человек. Его гибель не только Ваше, но горе многих. Его утрата несомненно взволнует и найдет отклик во многих честных русских душах, хотя бы по одному тому, что его подвиг не может и не забудет честная русская интеллигенция переходного периода, так как его мысли и его муки – это ее думы, ее страдания.
Восхищаясь его умом, его талантом, преклоняясь перед художественной правдой его пьес, хотелось верить, что слово его будет звучать, что мысли и образы будут волновать души и сердца, звать к истинной человечности.
Как не мирилась мысль с безжалостным сентябрьским приговором судьбы! Как не хотелось верить ему (даже вопреки здравому смыслу врачебного опыта) до самых последних дней, – настолько – по-человечески – ужасным, несправедливым и жестоким он представлялся в его личной судьбе!
И чем больше я узнавал Михаила Афанасьевича, тем менее мог мириться с этим прогнозом. Но судьба и смерть неумолимы.
Вы отдали всю себя борьбе с нагрянувшей бедой. Вы боролись неутомимо, со всею страстью, не щадя сил и крови, как верный друг, верящий и любящий!
Можно только преклоняться перед безмерным подвигом, который Вы совершили во имя любви и веры в талант Михаила Афанасьевича. Каких сил, какой выдержки это Вам стоило, знают немногие близкие и я, невольный свидетель Вашей жизни за последние месяцы. Вы сделали все, что могли. Ничего не могло спасти Михаила Афанасьевича, и наша наука (во всем мире) в настоящее время не знает средств против этой коварной болезни, уносящей в могилу людей в пору их творческого расцвета.
Простите меня, если чем-либо невольно я причинил Вам ненужные огорчения. Зная, как врач, о неизбежном, ужасном конце, я не всегда находил в себе силы говорить Вам правду, особенно, когда Ваши нервы доходили до предела напряженности. Сам, всею душою, всем сердцем желая спасти Михаила Афанасьевича или задержать наступление роковой развязки, я пытался бороться с болезнью, не покладая рук, готовый временами поверить хотя бы в чудо, откуда бы оно ни пришло, и отступил лишь тогда, когда стала ясна вся бесплодность этих усилий.
Примите мое искреннее сочувствие Вашему горю и крепко поцелуйте от меня юного друга Михаила Афанасьевича, так им любимого, Сережу.