– Вполне возможно, – откликнулся Попов. – Именно поэтому великие руководители обязаны озарять своим существованием бытие простых людей. Дело в том. что интеллект лидера, его жизнь и суждения подчиняются несоизмеримо более высшему разуму, более великой силе. Это как матрёшка в матрёшке. А во главе всей это иерархии стоит Бог. Вот тогда такой вождь, знающей нужды подотчётного ему народа способен принимать решения за простых людей без их ведома. Такое лидерство имеет право господствовать над моральными ценностями человечества, даже не задумываться о таких понятиях, как добро или зло. Оно направляет людские страсти и энергию на то, что следует совершить, не останавливаясь ни перед чем. Как говорится, положение обязывает, это проблема осознанного выбора для тех из нас, кто воистину обладает даром предвидения и радеет за всеобщее братство…
– «Осознанного выбора»? Ну и чушь! – презрительно рассмеялся Слёзкин, вернувшись к своему недавнему занятию – изучению своих ногтей на левой руке. – Да вам, милсдарь, никто не позволит совершить осознанного выбора! Вы будете всего-навсего пешкой в руках умелых игроков. Все вы – пешки, – он обвел рукой двоих молчаливых гостей. – Ваша концепция олигархического руководства и всеобщего братства ничем не лучше либерального христианства Попова. Ваши идеалы и методы превращают людей в жалкую пародию на самих себя. Дай вам волю – и вы сотрете в порошок не только Святую Церковь, монархию, демократические свободы или тоталитаризм в любом его виде!
– Наш выбор прост, товарищ Слёзкин: если во имя высшего устройства вещей чему-то суждено исчезнуть с лица земли – так и должно быть, – спокойно парировал Попов. – Это и есть осознанный выбор.
– Вы представить себе не можете, – продолжал тем временем Слёзкин, – до чего вы смешны со своими тайными прожектами и грандиозными планами переустройства мира! Никакие политические уловки не помогут лидеру изменить к лучшему жизнь его подданных. Жизнь человеческая – проблема не моральная, не экономическая, а цивилизационная. Первый цивилизационный кризис уже был, когда от человечества осталось десять процентов населения. Второй цивилизационный кризис ещё только грядёт. Его, правда, будут путать с экологическим кризисом. Это будет уже не борьба с природой, а борьба с машинами. Земля просто возьмёт и сощёлкнет ваше любимое человечество со своей поверхности, как зудящую блоху, и полетит дальше в Космос, но уже без вас, милсдари!..
– Что возвышает человека над животными? – не унимался Попов. – Только одно: способность создавать прекрасное. Политика, идеология– всеэто игры в лучшем случае мальчишек-переростков, а в худшем – психически больных людей. Недаром, Лев Толстой сказал: «Миром правят помешанные». Есть люди, которые всерьез боятся вас, Слёзкин; а по-моему, вы просто тщеславные болваны. Мой вам совет: оставьте политику в покое. Играйте лучше за письменным столом с чистым листом бумаги, пером и чернильницей.
При этих словах Попова у Слёзкина наконец изменило самообладание. Он хищно сверкнул глазами сторону оппонента – так кошка глядит на мышку за миг до того, как прыгнуть на свою жертву; затем перевел взгляд на спящего Булгакова, и выражение лица его смягчилось, холодная злоба уступила место тревоге и неуверенности.
Слёзкин вздрогнул, взял себя в руки и, поднявшись в полный рост – не слишком-то высокий – и опять повернулся к Попову.
– Господин Попов, – высокомерно и презрительно проговорил он, – вы заблуждаетесь. Искусство – самое утонченное орудие в политическом арсенале. Взять хотя бы литературу Мастера. Его последний роман «Мастер и Маргарита». – Разве там не говорится о братстве? Согласно Достоевскому, надо увидеть в человеке человека и помочь ему исправиться. Мы сделаем все, чтобы управлять процессом строительства новой человеческой личности. Мы используем для этого все рычаги – эстетические, политические, моральные, какие угодно. Разумеется, дорогие мои, на благо человечества, во имя милосердия и сострадания, любви и света. В этом и заключается высочайшая мудрость братства!
Голос Слёзкина гремел, сотрясая воздух. Булгаков, который до этого мгновения крепко спал, внезапно вздрогнул, открыл глаза и попытался приподняться на кровати. Утром того же дня, когда я уходил от Булгакова в метель, глаза его были подернуты пеленой, и он не узнавал никого, кроме меня. Теперь же Булгаков проснулся совсем другим. Казалось, не только взгляд, но и кожа его стала мягче.
Снег кончился. Лучи зимнего солнца скупо просачивались сквозь грязное окно.
Мак повернулся к свету, увидел Слёзкина и улыбнулся.
Разговор в комнате продолжался, но уже тихо, так что я не разбирал слов, чему был очень рад. Эти разглагольствования над самым ухом, когда я тщетно силился вернуть здоровье Булгакову, всегда раздражали меня. К тому же они часто лишали Булгакова сна, так ему необходимого, и приводили его в возбуждение – особенно когда звучало пресловутое слово «братство». Но в этот день я не огорчился тому, что Булгаков проснулся, потому что давно хотел сменить ему повязку. К моему вящему удивлению, Булгаков приветствовал меня без какой-либо неприязни.
– Здравствуйте, доктор Захаров, – сказал он.
– Добрый день, Булгаков. Как поживают ваши раны? – жестом спросил я.
– Раны? – широко улыбнулся он. – Раны поживают прекрасно, доктор Захаров. Но не уверен, что это можно сказать о самом раненом.
Впрочем, вам судить. – Он откинул одеяло с видом новоявленного Мольера, готового создавать шедевры и играть в них заглавные роли.
Несмотря на то что в последующие дни служанка Настя меняла белье гораздо чаще, чем обычно, и вопреки самому тщательному уходу с моей стороны, Булгакова продолжали донимать клопы. Пришлось протравливать кушетку керосином и лить кипяток. Чтобы избежать дальнейшего ухудшения здоровья пациента, необходимо было содержать постель безупречно чистой.
Я решил, что отныне мои утренние и дневные посещения станут максимально краткими. Мне думалось, что так я смогу сосредоточиться и наилучшим образом выполнять свои обязанности. Осмотреть больного, напоить микстурами и дать лекарства, продиктовать распоряжения Насти и Попову – и прочь, подальше от этих интеллигентных разговоров с их рассуждениями ни о чём. Но чем больше времени я проводил у постели Булгакова, тем мучительнее ощущал собственное бессилие. Я стал пренебрегать своими обязанностями в поликлинике, отменять приёмы, откладывать срочные дела или передоверять их другим врачам. Часами сидел в кабинете, уйдя с головой в медицинскую литературу, в бесплодных потугах найти разгадку болезни Булгакова. Тогда же – в середине января 1940 года – начались мои регулярные ночные визиты к нему.
Поначалу друзья Булгакова находили мое поведение несколько странным, но я, словно вскользь, стал замечать при них, что для более эффективного лечения врач должен наблюдать пациента не только днем, но и ночью. Этого оказалось достаточно, чтобы потрафить их любопытству. Сон подождет, говорил я себе, я слишком многое должен понять. Этот человек стал не только самым трудным моим пациентом, но и – может, как раз поэтому – самым дорогим; и если я хочу спасти его от смерти, то должен отдавать этому все силы и время. Странно, однако, было то, что я, доктор Захаров, человек по натуре открытый и прямодушный, действовал почему-то очень скрытно. Про те же свои еженощные бдения подле Булгакова я не признался ни одной живой душе, даже своей жене. Она, видимо, считала, что я ухожу посреди ночи в больницу.
Так началась моя вторая – тайная – жизнь. Если бы тогда кто-то из моих добросердечных коллег произнес слова «навязчивая идея», это могло бы остановить помрачение рассудка, которое день за днем все более овладевало мной. Однако мой размеренный образ жизни и спокойный нрав являлись отличной ширмой для тайной жизни, которую вели мы – Булгаков и я – и которая даже сейчас, двадцать семь лет спустя, остается для меня загадкой. Но с того времени я все глубже и глубже погружался во вселенную, имя которой – Булгаков; так глубоко, что порой не знал, где заканчиваюсь я и начинается он.
В тот вечер я снял с полки пыльную Библию, которую не брал в руки много лет. В мозгу звучали слова Булгакова: «Как страшно, доктор Захаров, оказаться в объятиях Бога живого». Сам не зная, что ищу, я открыл Писание на первой попавшейся странице.
Меланхолия
«Ужасно то, что красота есть не только страшная, но и таинственная вещь. Тут дьявол с Богом борется, а поле битвы – сердца людей.»
О медицинских фактах, имевших место в последующие недели, я сообщу в свой черёд – если хватит времени. Мне гораздо важнее успеть рассказать о таинственных и невероятных событиях, которые я из ночи в ночь наблюдал в комнате Булгакова. Я стал ходить к нему по ночам потому – по крайней мере, так я себя уверял, – что не мог положиться на служанку Настю, и потому, что не было никого другого, чьим заботам я мог бы перепоручить своего пациента. Булгаков и его болезнь стали моей навязчивой идеей не только потому, что я не мог вылечить его; нет, в этом было что-то еще. Я просто не мог не думать о Булгакове. Я начал приходить к нему между одиннадцатью и часом ночи. Поначалу я стучал и ждал, пока Настя отворила дверь. Но когда эти визиты участились, я поручил ей заказать второй ключ. Этот ключ всегда был при мне, и я никому о нем не говорил. Таким образом, я мог входить в дом, даже когда Настя спала, и никого не беспокоить. Это ее более чем устраивало, ибо давало возможность выспаться, что она с радостью и делала – особенно если вечером ей выпадало везение допить оставшееся в бутылке вино.
Сначала я приходил от случая к случаю, но очень скоро эти посещения стали регулярными, так что с начала января по десятое марта, когда Булгаков умер, я не был у него всего три ночи. Поскольку у меня был свой ключ, служанка могла спокойно, не боясь попреков, уходить на ночь из дому. А я и просто страждал оставаться с Булгаковом наедине, ибо чувствовал, что только при этом условии будут продолжаться ночные происшествия; и, сверх того, я не желал, чтобы хоть кто-то догадался о наших с Булгаковом диковинных отношениях.