Булгаков на пороге вечности. Мистико-эзотерическое расследование загадочной гибели Михаила Булгакова — страница 62 из 87

Прометею избавление – но лишь с того мгновения, когда кто-нибудь из бессмертных освободит Прометея ценой своего бессмертия. Еще Зевс сказал, что даже после этого Прометей навечно будет обречен носить клеймо узника – кольцо, выкованное из его цепи, с камнем с той самой скалы, к которой был прикован, и ивовый венок.

– Ива – это дерево слёз, – повернулся ко мне сын Попова.

– В конце концов на помощь Прометею пришел тяжело раненный кентавр Хирон, отец военного искусства и медицины, – небезызвестный вам, товарищ Захаров, Хирон. Он, как и вы, доктор, бродил по свету, леча все болезни, но был не в силах исцелить себя самого. Измучившись и устав от собственного бессмертия, он отказался от него ради спасения Прометея.

– И по высочайшему повелению Зевса, – с улыбкой добавил сын, – Прометей был освобожден.

– А Хирон, став смертным, исцелил свою рану и скончался, когда пробил его час, – добавил Попов.

Он устало вздохнул и закрыл глаза. Сын выпустил руку отца и поправил ему подушки. Я встал:

– Благодарю вас за прекрасный рассказ. Теперь я понимаю, почему мать называла Булгакова «юным Прометеем».

Отец и сын улыбнулись.

– Мне пора, – сказал я, протянул руку, чтобы коснуться лба Попова, и увидел, что рука моя дрожит.

Я отметил это с неким отстраненным любопытством.

Я пожелал обоим спокойной ночи, и сын проводил меня до двери…

Вечерний московский воздух оказался слишком холодным для лета, и я был благодарен этой прохладе.

Когда я вернулся домой, жена уже легла. Я вошел в кабинет и опустился в любимое кресло, вдыхая знакомый запах табака и кожи. Руки и ноги мои по-прежнему дрожали, лоб горел – словно какой-то безумный вихрь кружил в моем мозгу. Я закрыл глаза.

Затем я поднялся из-за стола и, шатаясь, побрел к окну. На подоконнике оказалась ваза, полная белых лилий. Я склонился над ними, глубоко вдохнул их дурманящий аромат и снова закрыл глаза. На этот раз не было ни цветных полос, ни масок, ни древних богов. Запах цветов умиротворил меня, но голова продолжала пылать.

Я вдруг понял, что этот античный бог – не плод воспаленного воображения, но реальная сила, безжалостная и холодная, правящая душами и, возможно, всем миром; сила, перед которой люди преклонялись, которой приносили жертвы, которую молили о мире и покое.

Миллионы людей верили, что Отец Небесный, мудрый и любящий, защитит и помилует их.

Если такая сила существует в духовном мире, то нет ли у нее двойника в мире физическом? И если есть, то каким образом размещается он в человеческих клетках и органах? Где таилась эта сила в теле Булгакова, когда он еще дышал и ходил по бренной земле?

Ответ пришел немедленно, будто кто-то отчетливо прошептал его мне на ухо. Это гибкая сила мысли, которая, исходя из головы, придавала форму человеческой плоти. А если так, тогда что же в теле человека способно противостоять этой силе? И тут же понял, с ясностью и уверенностью, которую не мог объяснить ни тогда, ни теперь, что противостоять силе Бога может лишь индивидуальная воля, берущая начало в сердце человека и через его члены воплощенная в движении. Огонь Прометея, горящий в теле Булгакова, непрестанно сражался за право владеть его организмом с могучей силой мысли – энергией Бога.

Снова накатил приступ тошноты. Пытаясь унять его, я бросился к столу и судорожно принялся записывать свои мысли. При этом я был уверен, что в контексте медицины они не имеют ни малейшего смысла. И тем не менее осознавал, что на какой-то краткий миг с глаз моих спала пелена, препятствующая знанию, и я увидел царство, лежащее за пределами мира столов, бумаг, чернил и пустых обещаний, в котором мы все топчемся в ожидании смертного часа, словно безглазые глиняные изваяния. Мысли проносились в мозгу столь стремительно, что я еле успевал поверять их бумаге.

Почему же, когда патологоанатом, привычно анатомировавший тело Мастера, так много говорил, как будто отвлекал меня от развернувшейся передо мной картины разрушения? Ведь именно так и было.

Булгаков бросил вызов лицемерию и ханжеству, отказался быть «хорошим писателем». Служить кому бы то ни было – и оказался прикованным к скале. Это произошло на 48 году его жизни. Именно тогда он стал терять зрение, Тогда же начали болеть почки. Их терзал орел, посланец безжалостного бога, наказавшего дерзкого выскочку, который посмел украсть огонь бессмертия и, соединив его с кровью и слезами человеческой страсти, подарить людям вечную литературу.

А как же бог музыки Моцарт, спросил я себя. Разве он не прикасался к священному огню? Да, прикасался – и ведь он не избежал проклятия Зевса, ибо создавал волшебную музыку – музыку, пронизанную человеческими страстями, музыку, принадлежащую миру людей и одновременно олимпийским богам, космосу…

– И ведь что поразительно! Моцарт погиб в тридцать пять лет, на пике славы. Правоверный католик был уничтожен дохристианским языческим способом – в течение шести месяцев ему с едой и питьем давался сильнейший яд – сулема или двухлористая ртуть (ртуть – это Меркурий, идол муз).

Оказалось, что как Булгаков, так и Моцарт избрал точно такой же крестный путь посланца из иного мира.

Ему достало дерзости, безрассудства и отваги – не важно, чего это ему стоило – поглотить небесный огонь и преобразовать его с помощью своего творчества в высокую литературу.

Теперь я знал, почему меня никогда не занимали самые модные книги и полотна. Художники, которые лишь забавляются с искусством, которые в невежестве своем полагают, будто ведают, что творят, – все они лжецы. Они хитростью прокладывают свой путь к живым властям предержащим, прикидываясь творцами, но на деле создают лишь безжизненные формы. Они не имеют права называться художниками. Они рядятся в чужие одежды и потому благополучны. Они притворяются отважными, но не бросают вызов ни властям предержащим, ни устройству общества, ни богам. Они постоянны, как одноклеточные и никогда не меняются. И до тех пор, пока они принимают форму любого сосуда, в который попадают, живут и трудятся, они в безопасности. Эта псевдо-элита, не устающая хвалить себя за предусмотрительную осторожность, надменно взирая с античных высот на великих творцов вроде Булгакова. Они издевались над его «интеллигентными манерами», но не гнушались использовать его в своих целях ради того фарса и пародии, который называли «искусством». Эти люди запросто растерзали бы Булгакова живьем, чтобы заполучить его энергетику и провозгласить победу серости. Потому-то они толпились у его постели и наблюдали, как в каждом – может статься, последнем – вздохе измученного тела догорал прометеев огонь. Ведь, чтобы написать книгу «Мастер и Маргарита» Булгаков должен был прожить ее всю самостоятельно: от корки до корки.

Я вспомнил нескончаемые споры, которые вели у постели Булгакова те, кого он считал своими друзьями, – тысячи тысяч слов об искусстве, о политике. О необходимости указывать путь простым людям, погрязшим в пороках и невежестве.

Звяк и скрежет трамвая прервал мои размышления. Я встал из-за стола и извлек из жилетного кармана часы. Три часа ночи! Как незаметно пролетело время… Тяжесть в солнечном сплетении прошла, но голова пылала, и тело покрылось потом. Я задул свечи и рванул на себя окно, но рамы оказались заколочены. Не справившись с окном, я решил выйти на улицу, надеясь, что свежесть раннего утра остудит жар, сжигающий меня изнутри. Но везде, куда бы я ни пошел, меня сопровождал слабый запах тления – словно собака, которая увязалась за тобой и трусит рядом, не отставая ни на шаг. Я бродил почти всю ночь. Не помню, где именно я был и что делал. Помню, на рассвете я оказался у ворот, которые вели в прекрасный сад. В глубине его виднелся итальянский мраморный фонтанчик, такой белый, что первые лучи солнца, казалось, обагрили его кровью. Потом я наблюдал за дракой двух котов. Не помню, как они выглядели, но вопли их до сих пор звучат у меня в ушах, когда я вспоминаю это утро. Каким-то образом я доплелся до Боткинской больницы, направился к палатам, где должен был производить обход, и упал. Санитары отнесли меня в кровать, до которой было не более двадцати шагов. В ней я и пролежал две недели с лишним, а огонь, разгоревшийся той бесконечной душной ночью, пожирал каждую клеточку моего тела.

Я мало что помню о тех днях и ночах, когда я, доктор Захаров, превратился в пациента. Помню, как приходила жена, помню тугую повязку на руке – сколько раз я сам накладывал такие; помню вздувшиеся вены и поток алой крови, льющейся в ванночку под локтем, – и изумительную легкость, когда любой звук, запах, прикосновение, вдох становятся неизъяснимым наслаждением. Потом начались обещания. Что Булгаков останется в прошлом. Жена была непреклонна. А я? У меня просто не осталось сил бороться. Я вдыхал запах ее волос, ощущал на лбу светлую прохладу ее руки – и с легкостью в сердце покорился ее мольбам.

Тропа, по которой мы с Булгаковом когда-то шли вместе, завела меня в непроходимый лес. Плутая в зловещей тьме, я мечтал только об одном: вернуться к жизни, которую вел до зимы тысяча девятьсот сорокового года.

«Сальеризм»

«Кто скажет что-нибудь в защиту зависти? Это чувство дрянной категории…»

МЛ. Булгаков «Мастер и Маргарита»

Николай Александрович Захаров

Москва, 30 июня 1949 года


Я еще не оправился от болезни, когда узнал о смерти литератора Слёзкина. Это было в начале лета. Писатель Слёзкин (с его слов) хотел написать компактную биографию Булгакова, но так и не написал. За него это сделал другой литератор – Павел Сергеевич Попов.

Со слов его жены, все бумаги, которые он переписывал для меня, были отправлены мне по почте или попросту бесследно исчезли из дома – как и кое-какие бумаги Булгакова после смерти Мастера.

Я слушал это со странной отрешенностью. Дав обет своей супруге, я поклялся и себе самому, что забуду бессонные ночи у Булгакова, вернусь в мир, в котором жил до тех шести месяцев, которые я дённо и нощно провёл подле постели умирающего Булгакова. По своей наивности я полагал, что это возможно. Просыпаясь, я благословлял свет, который лился в окна моего дома. Тело мое было истощено болезнью, но, выходя к утреннему кофе, я находил в себе силы радоваться цветам, украшавшим стол. Я смотрел в глаза жены, глаза, в которых почти год жила тревога за меня, за моё здоровье. И хотя я не воспрянул еще душой и телом, но обнаружил, что могу по-прежнему восхищаться ее мягкой красотой и плавностью походки, замирать от шелеста её крепдешинового платья. Я убедил себя, что возвращение к нормальной жизни возможно. Я поклялся себе, что не позволю чему бы то ни было поглотить меня целиком, что отныне стану воспринимать как должное торжество здравого смысла и радость обыденной жизни, радость труда, простого, но почетного, заключающегося в заботах о нём переписал для меня, я спрятал глубоко в ящике в своем кабинете и, повернув ключ, запер вместе с ними страшный хаос воспоминаний о месяцах, проведенных с Булгаковом. Навсегда. Так мне казалось.