Булгаков на пороге вечности. Мистико-эзотерическое расследование загадочной гибели Михаила Булгакова — страница 63 из 87

Девятнадцать лет я не прикасался к этому ящику. Десять лет я пытался убедить себя, что наш виртуальный и странный союз с Булгаковым был неким эпизодом, о котором можно забыть, запереть, как бумаги, на ключ. Десять лет я был свободен от демонов Булгакова, от хаоса больничной палатф на дому, от той ужасной зимы.

Но вот три месяца назад начались эти кошмары.

Они начинадись во сне; я слышал малопонятные слова и фразы Булгакова, словно сказанные им в бреду, на задворках собственного сознания. Они приходили и приходят всегда внезапно, когда я меньше всего жду их, когда я на чем-нибудь сосредоточен; так в сумерках, если смотришь по сторонам, внезапно прямо перед тобой возникают смутные очертания. Что это были за слова? Странные, бессмысленные; обрывки реплик, звучащие снова и снова. Когда они появлялись, у меня начинала кружиться голова, возникал жар. Поначалу, проснувшись, я тут же бросался к столу, чтобы все записать, – иначе эхо в моей голове сойдет на нет и уже к десяти часам утра я смогу убедить себя, что ничего не произошло, я не слышал никаких слов и жизнь шла своим чередом. Но ночные посещения, казалось, таили в себе угрозу самой основе моей жизни. Теперь я знаю, что так оно и было. Я начал вести дневник, надеясь, что он поможет мне прояснить сознание и сохранить ощущение реальности бытия. Вот выдержки из этого дневника:


Николай Александрович Захаров

Москва, 4 июля 1949 года

Почти не спал. Ночью было зябко. Когда стемнело, начался ливень. Я проснулся от собачьего воя под окнами. В три часа встал с постели и спустился посмотреть, откуда он доносится. С фонариком в руке вышел на улицу и обнаружил насквозь промокшего шелудивого пса, который скулил и дрожал от холода. Не знаю, что побудило меня привести этого монстра домой. Взяв пса за загривок, я провел его вверх по лестнице и устроил ему ложе из ветоши в кухню, поближе к калориферу, который включил на полную мощность. В смятении от абсурдности собственного поступка, который, я был уверен, не поймут ни жена, ни прислуга, я и сам расположился рядом и несколько часов раскладывал пасьянс на кухонном столу. Пока не утомился. Затем я достал из кастрюли варёного мяса и с руки покормил пса. Мне было так стыдно, точно меня застали врасплох за каким-то неприличным занятием. На рассвете сытый пес заскулил, поглядывая на дверь. Я вывел его во на улицу и выпустил на все четыре стороны. Пес посмотрел на меня, как мне показалось, с благодарностью. Но, возвращаясь домой, я уже знал, что это я должен благодарить его. Ведь я помог ему не из жалости и сострадания, а оттого, что мне было необходимо любым поступком привязать себя к миру живых, позаботиться о любом живом существе, пусть даже о дворняжке – лишь бы не соскользнуть снова в хаос царства мертвых.

Я не мог не думать о Булгакове. Ему всегда было радостно в Москве. Слишком шумный, слишком фейерический, слишком огромный город для него – даже в фантастическом облике он был ему мил, дорого и люб.

Три ночи «они» не появлялись. Не было нужды обращаться к прошлому и бродить среди мертвецов.


Николай Александрович Захаров

Москва, 7 июля 1949 года

Отсрочка была недолгой. Прошлой ночью они вернулись – бессвязные слова, смысл которых от меня ускользал. Вместе с ними нахлынули воспоминания – горькие бдения у изголовья Булгакова: тлеющий огонь, удушливый туман, искажающий цвета и затмевающий рассудок.

Вчера в больнице главный врач отвел меня в сторону. Он сказал, что у меня черные круги под глазами, а линия рта непривычно жесткая и что сегодня, во время приёма очередного пациента, у меня тряслись руки. С последним я не согласился. Главный врач считал, что мне нужно на какое-то время оставить работу. Но у меня нет такого желания. Скорее стоило бы отдыхать каждый день перед ужином. И возможно, в этом году имеет смысл поехать на воды в Кисловодск раньше, чем обычно. Думаю, жена не будет возражать. Месяц прогулок, радоновые ванны и море минеральной воды несомненно сослужат мне добрую службу. Но главное, я должен – и буду – сохранять присутствие духа и скрывать от всех эти ночные московские события. Молчание – не только золото, но и высшее благо.


Николай Александрович Захаров

Москва, 8 июля 1949 года

После еще одной бессонной ночи преследования возобновились. Сразу после полуночи я вышел из спальни (жена крепко спала, не ведая о моих ночных скитаниях), прошёл в кабинет и уселся за письменным столом. Затем налил себе коньяку. Но и это не помогло – сердце так и рвалось из груди. Я включил калорифер, так как руки и ноги были ледяными, хотя затылок пылал от боли. Дующие тёплые потоки воздуха, успокоили меня, и я начал погружаться в темноту. Но то была не темнота забытья, а жуткий сумрак какого-то склепа. Сон? Нет, это был не сон, ибо мое тело не расставалось со мной.

В ту ночь я был неведомым образом перенесён к Патриаршим прудам. Улицы были пусты; только какой-то старик в лохмотьях шагал по аллее с громким стуком костылей. Черный «виллис» бесшумно, взявшийся словно ниоткуда на Малой Бронной, остановился возле меня. В отдалении за ним так же бесшумно следовала восьмёрка мотоциклистов на «дэвидсонах», управляемых байкерами в черных лакированных костюмах и кожаных шлемах с очками как у летчиков. Из авто вышел очень худой человек величественной наружности, с короткой стрижкой и тщательным пробором. Такого бледного, как смерть лица, как у него, я никогда прежде не видел. Его глубоко запавшие и по-рыбьи выпуклые глаза исступленно сверкали. На тонких губах змеилась гримаса величайшего презрения. От незнакомца веяло надменностью, а также исходила смертельная опасность да так, что тело мое сковал холод, хотя я с ужасом осознавал: летний воздух был горяч и душен.

Не замечая охватившего меня ужаса, незнакомец приказал мне сесть в машину рядом. Голос его был олицетворением безоговорочной властности. Я сам не понял, как очутился подле него в «виллисе», и авто понеслось со скоростью ветра. Мы катили по пустынным московским улицам, но я не слышал шума двигателя и перестука накаченных шин по булыжным мостовым. Словно прилипшая к нам кавалькада мотоциклистов тоже бесшумно неслась за нами, вихляя позади и напоминая хвост дракона. Мой спутник молчал, будто набрал в рот воды. Примерно через полчаса мы въехали через распахнутые решётчатые ворота и остановились напротив огромного здания, похожего на Екатерининский дворец. На площади, перед парадным подъездом застыли, словно в ожидании некоего события, люди – не меньше сотни; но они не обратили на нас никакого внимания. Я понял, что мы невидимы для человеческого глаза. Когда мы выходили из «виллиса», одеяние моего спутника, похожее на одежду священника, только тяжелое и совершенно черное – чернота его, казалось, окутывала меня своими складками, – коснулось моей руки. Тяжелый атлас обжег кожу ледяным холодом. Я отдернул руку. Он презрительно скосил глаза и улыбнулся.

Мы поднялись по гранитным ступеням, вошли внутрь. За тяжелой дверью и по широкой лестнице мы поднялись на второй этаж. Перед нами вдруг явился огромный коридор, на стенах которого висели канделябры с горящими свечами. Когда мы проходили мимо, свечи гасли, оставляя позади сплошной мрак.

Коридор привел нас в просторный зал некогда величественного, но сейчас порушенного временем замка. Повсюду стояли странные приспособления из дерева, осколков каменной соли и высушенных звериных шкур, перетянутые веревками и ремнями. Я безропотно следовал за таинственным проводником, не в силах и помыслить о протесте. Мы шли по гигантским полутемным залам. В одном из них, точно в греческом храме, кольцом смыкались исполинские полуразрушенные мраморные колонны. Тысячи людей – или бывших людей – медленно бродили среди колонн, переговариваясь. Из обрывков фраз я понял, что речь идет о страшной чуме, грозящей погубить не только город, но и весь мир.

Мы покинули их и продолжили шествие. Тьма окружала нас; лишь редкие вспышки молний внезапно озаряли все вокруг, и тогда я видел не то людей, не то призраков; чудовищно худые, они гонялись друг за другом, в безумной чехарде прыгали друг другу на спины, свисали со стропил, карабкались по стенам, непрестанно издавая нечленораздельные звуки… Мы прошли под аркой и спустились по длинной, не менее двух сотен ступеней, лестнице к подземной реке. Ее черные зловонные воды медленно подтачивали стены здания, и те крошились и оседали. Незнакомец по-прежнему не произнес ни слова, но непонятным образом смог поведать мне, что в далеком будущем эти отравленные воды навсегда утолят жажду человека, ибо принесут ему такие бедствия, с которыми не справятся даже святые.

Мы расстались с этим подземным миром так же тихо, как вошли в него, и оказались в огромной сокровищнице, полной золота и драгоценных камней. Там было светло, как бывает в доме снежным зимним днем; однако я нигде не увидел окна. На стенах висели полотна, о которых я прежде только слышал: «Тайная вечеря»; очаровательная женская головка в стиле Рембрандта… Сама комната была громадной и поражала немыслимой роскошью. Однако пропорции ее были искажены – не уродливо, но настолько, чтобы, находясь там, чувствовать себя странно и неуверенно. Потолок располагался слишком высоко, арки были искривлены, так что в первый момент я даже почувствовал себя жертвой оптического обмана.

Незнакомец в чёрном снова обратился ко мне безмолвно, но властно. Он сказал: всё, что я вижу перед собой, станет моим, если я опущусь на колени и поклонюсь ему. Я почувствовал, как сами собой сгибаются мои колени. Он протянул мне кубок с мазью, столь зловонной, что сотни навозных мух облепили золотую поверхность чаши, и тем же неслышным голосом приказал намазать смрадным веществом…

И тут я услышал волшебную музыку Моцарта. То была, несомненно, любимая мелодия Булгакова, и была она восхитительна, но, как и арка, и все в этом помещении, слегка искажена, словно в угоду чьей-то странной прихоти. Я слушал, и тошнота подступала к горлу. Я был раздавлен мощью величия моего спутника. Каждая частичка моего существа молила о его покровительстве. Но… висевшие вокруг картины снова приковали мой взгляд. На них тоже оказались искажения, которые я не заметил раньше. На «Тайной вечере» под столом притаились крысы с горящими глазами. На пасторальных полотнах у беспечных пастушков и пастушек отвратительно скрючивались ноги. У пышнотелых и златокудрых красавиц из-под декольте кустились тёмные волосы, которые я принял за тени. Изуродованная музыка гремела все нестерпимей, кольцами обвивалась вокруг меня, все ниже и ниже пригибая к каменному полу… И вдруг прямо передо мною в воздухе повисла посмертная маска Булгакова: закрытые глаза, измученное болезнью лицо. Слезы хлынули у меня из глаз столь бурно, что я не мог различить черт моего черного спутника. Чары рассеялись. Против моей воли губы мои зашевелились, повторяя слова, смысл которых я давно позабыл: