Булгаков на пороге вечности. Мистико-эзотерическое расследование загадочной гибели Михаила Булгакова — страница 66 из 87

Глядя на фигуру, я с беспощадной ясностью увидел самого себя – Азазел, козел отпущения, принесенный в жертву Богу за грехи человечества; Азазел, чья кровь окропила жертвенник, осветила храм и успокоила Божий гнев на человека за прегрешения его; Азазел, чьи нечистые останки сжигаются вдали от стана людей; Азазел, искупивший кровью грехи человечества.

Я еще крепче прижал к груди бесценные листы бумаги. Если я потеряю их, жертвоприношение лишится всякого смысла. Я должен найти убежище, приют, любое место, где смогу поверить бумаге то немногое, что знаю; где смогу исполнить хотя бы сотую долю обещания, данного Булгакову. Но где оно, это место? Я опустился на колени и жадно припал к струе воды из фонтана. Холодные брызги остудили мое пылающее лицо. Я снова взглянул вверх, на нелепую фигуру козла. Если он – это я, а я – это он, то куда бежать Азазелу от жертвенного камня?

Я знал куда. В самое сердце ночи. Там и только там можно укрыться от таких, как Люстерник.

Я знал одно место, где даже Попов не осмелится искать меня. Я должен был найти.

И я нашел её – после бесконечно долгих часов скитаний по узким кривым улочкам старой Москвы. Здесь, в ее маленьком каменном домике, я обрел покой, здесь, под сенью экзотической «Ночной бабочки». Здесь, размышляя о прощальных словах Люстерника и о яде, я снова и снова спрашивал себя: одному ли мне уготовил Люстерник такую участь? Ибо я помнил еще одну служанку, которой Люстерник что-то положил в ладонь, и было это пятнадцать лет назад. Быть может, он боялся, что я выдам его? И за это темные силы преследовали меня? Но зачем он предал огню всю мою жизнь? Вот тайна, которая не дает мне покоя.

Комната была напоена тонким ароматом базилика. Я лежал на ослепительно белых простынях, а медленный яд постепенно брал свое. Я уже перенес на бумагу все, что мог сказать. Рука моя дрожит, и боюсь, что сегодня я больше писать не в силах. Сбоку от меня есть маленькое оконце. Если повыше приподняться на подушках и если эти полосы в глазах перестанут мелькать, то, говорят, я увижу невероятной красоты иву. Но нынче утром солнце так беспощадно льет свет на белое стеганое одеяло… Придётся подождать.

Часть третьяЗеркало троллей

«Чёрный человек

Водит пальцем по мерзкой книге

И, гнусавя надо мной,

Как над усопшим монах,

Читает мне жизнь

Какого-то прохвоста и забулдыги,

Нагоняя на душу тоску и страх.

Чёрный человек,

Чёрный человек…»

С. Есенин

Наступить на аспида

Перевернув последнюю страницу рукописных «амбарных книг» домашнего врача великого писателя, я почувствовал, как что-то внутри меня преградило путь к возможному бегству и одномоментной сдачи всех моих «крепостей».

Такого не было со мной давным-давно. То, что я прочёл, захватило меня целиком, словно навязчивая мелодия, которая неотступно преследует тебя. Я не просто прочёл подробнейший почти что ежедневный пересказ тех страшных шести месяцев угасания жизни в Михаиле Афанасьевиче Булгакове, который записал д-р Захаров. По сути я прожил этот период, день за днем. Значит, я не единственный заложник Булгакова, его творчества. Не только моя жизнь разлетелась на мелкие кусочки, когда я узнал его – «Булгакова живого и мертвого». Пожалуй, меня удивило и то, как подробно обо всём этом живописал доктор Захаров. В открытую, хотя политический фон тех предвоенных лет был не простой, и за любую строчку своих летописей д-ру Захарову грозил Гулаг, а вернее – ВМН (высшая мера наказания – расстрел).

Хотя, эти мои думы были просто «размышлениями на лестнице», а выводы меня пока что не интересовали да и автор дневников уже почил в бозе…

Я чувствовал, насколько близки и в то же время страшно далеки мы с доктором Захаровым. Хотя, трудно было представить двух более разных людей. То была разность эпох, характеров, судеб. Конечно, мне была понятна его трусость, страх перед неизведанным, стремление жить обыденной жизнью. Это была и моя трусость. Мне понятно, почему я пошёл в спецслужбы, – какой же трус не хочет доказать свою храбрость. Я, как никто, понимал доктора Захарова, когда он в пылу гнева заявлял, что не верит в Бога, что он атеист. И все же между нами лежала пропасть. Доктор Захаров всегда пытался быть честным с самим собой и имел мужество признаться в собственных ошибках. Я же провёл пару десятков лет в бегах от себя самого. Он жил по законам чести и милосердия, и эти законы были незыблемы для него. Ну а я, только прочитав рукопись, понял, какая ничтожно малая часть моей жизни действительно была моей.

После смерти Булгакова доктору Захарову пришлось вступить в борьбу с теми же силами, какие преследовали меня с той минуты, как Эдуард Хлысталов вручила мне сверток, обернутый выцветшей алой тряпицей. Однако он делал это с мужеством, которого мне, несмотря на все мое показное удальство, никогда не хватало. Уйдя из спецслужб, я самонадеянно полагал, что туго перетяну рану собственного предательства и забуду о ней на веки вечные. Типичная легенда супермена. Доктор Захаров держался с достоинством даже в самые трудные минуты. А я… Как только начинает пахнуть паленым, я сматывался– уходил на дно из спецслужб, из России, из Берлина, от любимых женщин. Я был уверен, что на любой случай у меня в рукаве найдётся очередная козырная карта.

Стоял один из тех летних московских вечеров, когда в десять часов небо все еще светлое. Я подумал, не пойти ли прогуляться в Царицынском парке – подальше от этой квартиры, этой комнаты, этого одиночества. Вместо этого лег на кушетку и заложил руки за голову. Нет уж. Я был сыт по горло собственным штрейбрехерством.

Когда после спецслужб я стал работать журналистом в Москве, то послал к черту все эти политические игры в честность и непорочность. Попробуй поборись, если ты – единственная блоха против целой своры лохматых псов. Но главной причиной моего малодушия была не боязнь за себя, а чувство бессилия: что бы я ни сделал, ничего не изменится. Ни-че-го. Амбиции испарились, а вслед за ними из жизни ушли надежда и радость. Исчез азарт, кануло в тартарары острое ощущение игры. Даже с розыгрышами было покончено. Я улыбнулся, вспомнив вечные неприятности с начальством из-за своих выходок. Взять хотя бы историю с анекдотом про дерево («Хрен в нос – какое дерево?»).

Когда после работы в гамбургской газете «Цайт» я перебрался в Москву, то попытался заново склеить свою жизнь посредством новой игры. Игра называлась «Пытливый репортер» – то есть такой, который из-под земли добудет правду. Конечно же имелось в виду, что мир жаждет этой правды, затаив дыхание. Несколько столичных газет назначили меня «корреспондентом по энергетике».

Я окопался в московском журнале «Чудеса вокруг света» и стал кропать статейки на медицинские темы, искренне надеясь забыть былые неприятности. Так продолжалось около четырёх лет, в течение которых я много работал, еще больше пил и старался не вспоминать прошлое. Потом я встретил Эдуарда Хлысталова– и всё изменилось. И вот теперь я вовлечен не только в судьбу Булгакова, человека, умершего семьдесят с лишним лет назад, но и в тайные игрища самонадеянных безумцев, чей единственный принцип – «цель оправдывает средства». Их цель! По необъяснимой прихоти судьбы Эдуард Хлысталов, Булгаков, Захаров сорвали повязки с моей кровоточившей раны. Она снова начала гноиться и, возможно, дурно пахнуть, но я не ударился в бега – впервые с тех пор, как у меня, еще мальчишки, дух захватывало от природных ландшафтов Ботанического сада, регулярного парка Шереметьевской летней резиденции и конечно же ВДНХ.

Я застрял здесь, в этой пыльной, захламленной комнате, меня удерживало какое-то странное наваждение: Булгаков и властные требования полковника МВД СССР, людей в чёрном и галлюцинации перед зеркалом в ванной комнате и, наконец, симптомы какой-то таинственной болезни. Я расхохотался при мысли, что, возможно, на этот раз, я, Рудольф, влип во что-то такое, откуда не выберешься-не сбежишь, – это мне придётся пережить.

Я расхохотался. Смех получился недобрым, колючим – так мы веселимся, когда в комедии напыщенный болван падает, банально подскользнувшись на банановой кожуре.

Я сел, потянулся и перебросил ноги через подлокотник дивана. В голове гудело. Я огляделся. В комнате были три цветка в горшках – подарки сердобольных женщин из редакции журнала. Все они погибали. Их не поливали несколько недель. Я встал, поплелся в кухню, принес воды в в кувшине и полил цветы. Мне хотелось, чтобы они выжили. Я отдернул штору и выглянул во двор, и увидел детскую площадку с песочницей, качели, карусели – весь тот стандартный набор, который был в каждом дворе любой застройки– сталинской, хрущевской или брежневской. И только вид уникальной Останкинской телебашни теплил мне сердце, скорее всего своей неповторимостью. Клочок сине-пресного неба навел на мысль: не пойти ли подышать воздухом – подальше от этого бедлама, от рукописей и воспоминаний. Подумал я и тут же усмехнулся: бегун на средние и длинные дистанции! Только и знаю, как бы убежать от хаоса, в который превратил собственную жизнь, от страха, от самого себя. Цель – ничто, движение – всё!

Я не хотел этого больше. Просто устал. На столе лежала открытка от Хлысталова. Я поднял ее. На открытке были изображены сжатые кисти рук – видимо, репродукция какой-то картины или фрагмента. Эти руки не были знакомы с тяжелой физической работой, зато ухоженные, со следами профессионального маникюра. Я перевернул открытку и прочел: «Руки Булгакова. Рисунок маслом. Худ., Москва. Рисунок сделан 10 марта 1940 года, в день кончины Булгакова. В руках он сжимал крест».

Я снова прочел слова: «…двое мужчин в черном. Они знают про рукописи. Берегите себя, Рудольф. Существуют и другие тексты, но они хранятся не у меня. Думаю, где-то должна быть зарыта та пресловутая «собака». Вам ничего не говорит имя Гаральд Люстерник? Боюсь, что ваша жизнь в опасности…»