– Ты моя, – говорил он. – Ты принадлежишь мне. Я могу делать с тобой все, что хочу.
– Да, – отвечала я, – да, любовь моя, ты можешь делать со мной, что хочешь. Я твоя.
И он обхватывал мои бедра, шею, груди и врывался в меня с такой силой, словно я была частью его. И стоило мне, распростертой под ним, шевельнуться – от боли или наслаждения, – он грубо приказывал мне замереть.
– Сейчас мое время, – говорил он. – Твоё настанет позже. Сейчас – моё. Порою – часто – я не могла сдержать хриплые, звериные стоны, которые рвались из горла: «О Боже, Боже, Боже…»
– Молчи, – приказывал он, – молчи. Не хочу знать, что ты чувствуешь. Сейчас – мое время.
И наступал момент, когда он говорил мне, что пришел мой час, что я могу шевелиться, делать все, что хочу. И я делала! Я любила его губами, пальцами, глазами, всем моим существом. Я накрывала его тело своим и вбирала его в себя все глубже и глубже, то извиваясь, то замирая. Порою он приподнимался и властно сжимал мои бедра в сильных ладонях, помогая своему наслаждению. Иногда он лежал, словно невесомый, между этим миром и каким-то иным, как дитя, потрясенное чудом красоты, беспомощный перед могуществом любви.
Однажды, вскоре после очередной командировки моего мужа на Дальний Восток мы продолжали любить друг друга всю ночь. В окне уже забрезжил рассвет, Булгаков встал, чтобы облегчить себя. Он стоял у кровати спиной ко мне. Я обхватила его бедра, велев не шевелиться, и замерла, потрясенная мощью, которую источало его тело. Оно стало для меня колодцем, из которого я только и могла черпать силы, чтобы продолжать жить. Я пила его, пила взглядом, порами кожи; я поклонялась каждому его изгибу. Каждое его движение стало для меня голосом Бога, и каждое слово Его я слышала.
Наша любовь была нага и бесплодна, как пустыня, холодна и пронзительна, как осенний ветер. Я преклонялась перед божественной властью Булгакова, сливалась с ней во всей ее беспощадной грубости и силе, а затем исторгала восторг и ужас этого слияния. Место, где мы любили, стало нашей святыней, храмом, куда вступаешь, оставив за порогом все, чем обладал, чем казался, на что надеялся.
Как человек познает Бога? Как животное, моя Марина Степановна, – только через тело, ибо лишь оно дано нам как средство познания. В этом все наше неведение и вся наша мудрость; так бабочка ночью летит на огонь костра. Так мы любили, Булгаков и я. Где Бог, там нет ни стыда, ни страха, ни попыток разорвать эти священные узы.
Такой любви требовал от меня Булгаков – с самого первого мгновения, когда прикоснулся ко мне.
И я не могла не подчиниться. Его желание, его тоска по моему телу, скорбь, которую он таил в сердце, и мои слезы, моя страсть, мое вожделение, мой кошмар – все сливалось в наших объятиях, и отступала ложь, которая всю жизнь держит человека в шорах. И мы сливались в безумном экстатическом танце, мы плясали его вместе, но нет, «вместе» не было и быть не могло, ибо кто мог сказать, где кончалось его тело и начиналось мое?
Порою та сила, что владела нами, вселяла в меня ужас. «Что я делаю? – спрашивала я себя. – Я ли это?» Мне хотелось закричать, что все это – ошибка, убежать, спрятаться, вернуться в прошлое. Но я не могла. Один только запах его кожи неумолимо тянул меня на дно омута, и водоворот любви топил все страхи. Рассудок был не властен надо мной. Часто я шептала слова неслыханной молитвы:
«Возлюбленный. Я поклоняюсь Тебе, и Тебе одному. Укрепи наш союз. Сделай его неразрывным. Не дай мне сбиться с пути. Держи меня крепко. Сама я себя не удержу. Я не знаю, где правда, а где лишь ее призрак. Только
Ты можешь объяснить мне. Приди ко мне, возьми меня, проникни в самые темные уголки моего тела, пронзи все мое существо, иначе я погибну на веки вечные».
И в мозгу моем эхом отзывались другие слова: «Люби меня, только люби меня». Я не знаю, кто произносил их – Булгаков или сам Бог?
Церковники сказали бы Вам, Мария Степановна, что Бог – Ваш друг и утешитель. Поверьте мне, что это не так. Бог не утешал, но разрушал нас. И это разрушение многолико – для Булгакова им стала литература и театр, для меня – Его тело, для тебя будет что-то еще. Такова тайна Господней власти, тайна, которую нам никогда не раскрыть. Мы можем лишь поклоняться ей и жить ею. Стоит отвернуться от нее, и человек становится живым трупом. Я отвернулась. Вот за что Булгаков так презирал меня; вот что погубило наш союз.
Я почувствовала, что устала, что не в силах больше предаваться этой исступленной страсти. То была усталость обмана, усталость подкрадывающейся смерти, с которой я заключила сделку, хотя тогда, Мария Степановна, я не ведала об этом. Булгаков приходил ко мне, и я покорно впускала его в себя, но уже не отдавалась ему, как прежде. Я не могла. Было слишком много всего, слишком много. После смерти Булгакова у меня остался сын и дочь, и сердце мое разрывалось на части, когда я была не с ними. Это чувство вины притуплялось, как только приходил Булгаков, но после его ухода вспыхивало с новой силой. Булгаков чувствовал, что я больше не принадлежу ему целиком. Не рассудком, но самыми потаенными глубинами своего существа он понял, что распалась та цепь, которая – через мое тело – привязывала его к земле. И он взревел от боли, как раненый зверь, круша все на своем пути.
Булгаков видел во мне воплощение всех женщин мира. Он убедил себя, что я завлекла его в сети похоти и распутства, прочь от главного дела его жизни – искусства. Я не винила его за то, что его любовь так быстро обернулась ненавистью. Разве зверь не уничтожает то, что любил больше всего на свете, когда его чрево уже переполнено? Я любила сына и дочь, как ни одно живое существо; любила так сильно, что отдала бы его Булгакову, если бы верила, что это будет им – сыну и дочери – во благо. Он разрушил мою жизнь, побудил меня покуситься на свою и, моя Мария Степановна, расчистил путь к гибели самого Булгакова.
Такова, дорогая Мария Степановна, моя правда. Спросите себя: способны ли Вы переварить такую правду? Бывало, что человек – избранник страсти – не может или не хочет принять ее вызов. Такова природа Божественной силы: посмотри ей в лицо, преклони перед нею колена и прими ее объятия, иначе она уничтожит тебя. Вам это известно, я уверена.
Еще раз спасибо за рисунок. Я буду хранить его как самое бесценное сокровище. А Вы должны точно так же беречь свой дар.
Молчаливо преданная Вам,
Маргарита.
Коктебель,
Крымская АССР, РСФСР, СССР
20 августа 1971 года
М.С. Заболоцкой
Дорогая Мария Степановна!
Простите мое долгое молчание в ответ на Ваше последнее письмо, которое пришло, стыжусь сказать, полтора месяца назад. В этой задержке нет ничего преднамеренного. Не было и часа, когда бы я не думала над ответом; но перенести его на бумагу оказалось не так просто. В последние недели я совсем ослабла, и мне теперь трудно выйти из дому даже на полчаса. К счастью, пенсии, выделенной мне, хватает на оплату коммунальных услуг и еще немного остается на еду и чай. Кофе я больше не могу пить, он слишком возбуждает мою нервную систему. От этой привычки было всего трудней отказаться.
Я много думала о Вас. Вы пишите, что между нами протянута невидимая нить. Я тоже ощущаю ее. Да и может ли быть иначе, если каждую минуту жизни я вижу перед собой бронзовую голову Булгакова – работы Вашего супруга, а Вы ощущаете за спиной его дыхание?
Да, дорогая Мария Степановна, Вы не единственная, кому знакомо это дыхание. Был такой человек, доктор, с которым я познакомилась, когда мне было двадцать два года, много лет спустя после смерти Булгакова и незадолго до его собственной. Его звали Николай Александрович Захаров. Именно он был с Булгаковом в последние, самые долгие и мучительные для того, месяцы, и именно он сделал все возможное, чтобы поведать правду, которую все, кроме прислуги Насти, скрывали.
Доктор Захаров появился у Булгаковых на пороге их дома (и скажу по секрету – нашего дома) в сентябре 1939 года. Смерть, казалось, гналась за Михаилом Афанасьевичем по пятам. Он был похож на зверя, оставившего лапу в капкане. Захаров относился ко мне по интеллигентному мило. Он приходил в булгаковский дом до последнего часа жизни Мака и все это время записывал, терзаясь муками совести, такими глубокими, что не мог поделиться ими даже со мной. Я же старалась облегчить его телесные муки с помощью традиционного чая и кондитерских наборов и, разумеется, нежных слов; таков еще один дар отверженных нашим обществом женщин, милая Мария Степановна.
Мы, трое, мало говорили, однако прекрасно понимали друг друга без слов – такое происходит с людьми в чрезвычайных обстоятельствах, когда мишура условностей слетает сама собой.
Доктор Захаров тоже был охвачен страстью, очень простой: всем существом он желал успеть закончить свои записки. Он строчил, как безумный, исписывая страницу за страницей. Я спрятала их, когда он умер, ибо знала: если записи найдут, то их уничтожат или извратят их смысл. Так было со всем, что имело отношение к жизни Булгакова. Я не показывала эти записи ни одной живой душе и лишь на смертном одре решилась передать в надёжные руки. Рукопись была обернута в тот же алый шелк, что и сейчас, когда Вы держите ее в руках. Признаюсь Вам, я собиралась бросить еёв огонь, когда смерть постучится в мою дверь. Ибо я не была уверена, что не ошибусь в сроках.
Итак, Мария Степановна, вручаю Вам записи, сделанные доктором Захаровым в последние дни его жизни. Нет, они не дают окончательных ответов. Каждый человек должен найти их сам. Но то, что Вы прочтете, подтвердит Вам: Вы не одиноки в том.
До тех пор пока Вы поклоняетесь огню, пылающему в Вас, пока этот пламень обжигал все то бесценное, что создал Ваш муж, он не причинит Вам вреда. Разве не так творил Прометей? Вопрос прост: готовы ли Вы жить в пустоте, с огнем, пылающим внутри?
Эти строки предназначены Вам, и только Вам. Ибо с ними в Вашу жизнь входит сила, которая сильнее слов. Вы найдете ответ между строк, это обет молчания, который Вы должны принять и который больно ранит тех, кто, не желая или не умея отдаться огню, играет с ним. Если когда-нибудь в будущем Вы решите разделить этот обет с другим человеком – прошу Вас, дорогая Мария Степановна, не ошибитесь в выборе. Суфийские святые говорят, что путь любви пролегает по мосту над огненной пропастью и мост этот не толще волоска.