Бульвар рядом с улицей Гоголя — страница 26 из 31

Не обидится.

Китаец

Двадцать лет уже зима. Никто не помнит, почему зимы стали долгие. Поговаривают, Погремуха деревню прокляла. Злая была баба. После того как Кузьмич с нее жира натопил, чтобы петли дверные смазать, все договорились больше не вспоминать ведьму.

Теперь зима двадцать лет.

Когда мороз крепчал настолько, что воздух осыпался бриллиантами замерзшей влаги, в деревню приходил Китаец.

Китаец был негром, потому и прозвали Китайцем. Кузьмич его в лесу еще младенцем нашел. На молоке да Лялькином меде Китаец смышленым вырос. Молчал только постоянно. Подходил к зеркалу, смотрел, проводил руками по лицу — молчал.

Китайца немного побаивались. Хмур, угрюм и черен. Кузьмич пытался было объяснить, почему он как полено обгоревшее цветом, но никто не понимал. Думали, может, болеет чем, так и относились.

Ушел в лес Китаец. Сначала никто не заметил, потом забыли. Приходить стал только в самую злую стужу. Придет, постоит, помашет над головой кулаком, уйдет…

— Дурак, — говорил Лялька.

— Что-то хочет, — отвечал Кузьмич.

Как только наступило лето, на деревьях взорвались почки и листва пронеслась по кронам зелеными всполохами, в деревню вернулся Китаец. Вернулся не один. С десятком таких же черных, как отработанный мазут. Начали ходить по домам, стучать в окна, требовать внимания.

Собралась деревня. Китаец сказал, что теперь все будет по-другому: он долго терпел, что его никто не замечает, потому что черный, но он теперь не один и хочет привилегий. Лучший дом. Пасеку Ляльки, коров Кузьмича и бабу самую красивую.

Кузьмич спустил на Китайца цыганского медведя, который уже три дня как пригрелся у него на дворе. Если каждому китайцу отдавать лучшее только потому, что у него рожа другого цвета, никаких коров не напасешься.

Медведя табор проходящий бросил. Надоел. Кузьмич его к себе забрал. Теперь хоть кормить есть чем.

Мяса вяленого с Китайца много получилось, а медведю все равно, какого цвета у этого мяса была кожа.

Дзен

Лялька знал, что у Кузьмича припрятана валюта. Зачем она ему, не понимал. В столетней деревне деньги были не в ходу — натуральный обмен.

— Зачем тебе валюта? — спрашивал Лялька.

— Дзен, — отвечал Кузьмич.

Лялька помнил, что еще до столетней деревни Кузьмич искал по свету просветления. Судя по молчаливости, угрюмости, нелюдимости — нашел. Иногда, когда зима отступала и в глаза апельсином брызгало солнце, Кузьмич выходил во двор, складывал аккуратную кучку из валюты, разводил костер. Соседи крутили у виска.

Лялька уже не спрашивал, зачем Кузьмич жжет деньги. Все равно не станет объяснять. Ухмыльнется, как всегда, в бороду, прищурит глаза и еще одну кучку сложит.

В то утро Лялька с утра занялся самогоном. По единственной утоптанной дороге в деревне в сторону ближайшего города удалялся Кузьмич. Лялька догнал Кузьмича. Последние сорок лет Кузьмич не покидал деревню, ничего хорошего его уход не предвещал.

— Куда? — спросил Лялька.

— В Москву, — ответил Кузьмич, поправил на плече старый армейский вещмешок с валютой, хмыкнул, прищурился и ушел.

В Москве Кузьмич отправился на Ленинградку, в Porsche-центр.

— Porsche Carrera GT, — Кузьмич бросил под ноги ошалевшему менеджеру вещмешок с валютой. — Желтый!

Чуть не передавив пешеходов, Кузьмич въехал на Патриарший мост. Залил салон загодя припасенным в канистре бензином. Положил на педаль газа кирпич, бросил в салон зажженную спичку, перекрестился на храм да спустил горящий Porsche с моста.

Улыбнулся. Закурил.

— Дзен, — сказал Кузьмич.

Порно

Лялька тот еще ловелас был. Жена его давно сгинула, но организм упорно желал воспроизводиться. Ходили слухи, что в деревне половина детей — от Ляльки. То ли самогон чудесный получался, то ли Лялька сам по себе такой.

Мужиков в деревне было мало, потому бабы не очень смущались от такого его нрава. Хоть какая-то радость, а много ей, бабе, надо? Не то что Кузьмич. Совсем непонятный. Как жена померла, так женщины ему будто не нужны стали.

Ляльку часто замечали спешащего поутру домой с довольной мордой, как у кота, который сметаны нализался. Было дело, что Лялька так распоясался, что аж Кузьмич приходил ночью уговаривать его потише баб выбирать, а то спать никакой возможности. Крик на всю деревню. А Лялька только довольно жмурился, на уговоры не поддавался. Что взять с блядуна?

Потом из города приехал Тарантино. Так его Кузьмич прозвал. Мужик решил показывать кино в столетней деревне. Техники нагнал. Вместо кинозала разбил посередине деревни огромную монгольскую юрту, стал в нее пускать, кино на большой простыне показывать.

Искусство в деревне любили, потому что никто не знал, что это такое. Так всегда бывает. Больше всего искусство любят и ценят те, кто ничего в нем не понимает.

Кино странное было. Тарантино называл его «порно». Разные сеансы, разные жанры. Лялька больше всего любил ходить на гангбангу Кузьмич на диптрот захаживал.

Потом в деревне странное началось. Лялька сам не свой, по бабам ходить перестал. Бабы тоже как-то все по деревне осунулись, блеск в глазах пропал.

— Что случилось? — спросил Кузьмич Ляльку.

— Расстройство одно: посмотрел я кино это и понял, что бабу-то качественно не могу окучить. Раньше вот как умел, так и делал, все довольны были. Теперь же бабы нос воротят, насмотрелись: позы им не те, волосья на спине им теперь мои не нравятся, да и сам я вижу, что инструмент-то, оказывается, маловат у меня по сравнению с теми, что у Тарантины в фильмах.

Почесал Кузьмич бороду да и сжег юрту тарантиновскую. Обидно ему как-то за Ляльку стало. Да и баб местных жалко, они же теперь грезить будут, а где тут в деревне таких мужиков, как в гангбанге той, сыщешь. И мужикам никакой радости — баб в деревне таких, как в диптроте, тоже нисколько нету.

А Тарантину Кузьмич потом соломой набил да чучело сделал. Хоть какая польза.

Пусть ворон отгоняет.

Погремуха

Старые говорили, что Погремуха дюже красивой бабой в молодости была. Даже из города сваты приезжали, обхаживали, подарками заваливали. Но баба хитрой оказалась — завела себе по любовнику в двух деревнях, помимо столетней, и в городе одного — все чтобы жить безбедно.

Одно время с Катькой-ведьмой дружбу водила, но как растолстела от безделья, перестала. Завидовала люто дочуре Катькиной во внешности, злобой полнилась до выпадения зубов.

Время шло. Чем толще становилась Погремуха, тем злее становился ее язык. Кузьмич говорил, что это пространство равновесие создает — чем больше злобы, тем толще жопа, но в дзен Кузьмича мало кто верил в деревне.

«Самое страшное — злоба, взращенная завистью, спрятанная за маской добродетели», — говорил, бывало, Кузьмич, смачно хватая Погремуху за сиську.

Терпели Погремуху. Своя все-таки, не чужая. Но та только пуще расходилась. В доверие к какой-нибудь молодухе влезет, правду какую-то свою нашепчет, начнет каждый день в гости ходить, потчевать пирогами, сладостями, пока у той жопа размеров Погремухиной не достигнет. Потом еще и опорочит несчастную, сплетен да напраслины наведет.

Очередная осень замерзла над деревней, осыпалась по крышам золотом, налилась сливами туч. Совсем осатанела Погремуха. Танечку сгубить решила.

Танечка — первая краса на деревне, Кузьмич и Лялька внучкой ее звали, обхаживали, каждую улыбку в ней сохраняли. Так Погремуха не купившуюся на пироги Танечку наговорами да зельями извести хотела.

Устал Кузьмич. Пришел к Погремухе, отрезал язык, чтобы сильно не орала, подвесил за ноги к потолку да на жир распустил.

Жир был штукой дефицитной в деревне, а петли на дверях скрипучие.

Пинг-понг

Когда деревня укутывалась в серебро лунного света и засыпала, Кузьмич забирался на самый высокий холм, скручивал тугой чилам, забитый отборным самосадом, закрывал глаза и прекращал создавать столетнюю деревню игрой своего разума.

Пространство сжималось в точку, и на другом конце деревни на такой же высокий холм с закрытыми глазами забирался Лялька. Наливал в самоструганую берестяную кружку душистый самогон, открывал глаза и громко выкрикивал: «Правь!»

Пространство озарялось ослепительным синим пламенем живительного самогона и снова превращалось в столетнюю деревню. Тогда Кузьмич кричал: «Навь!» И снова деревня, закрутившись бешеной юлой, исчезала в небытие.

Тогда Лялька хитро прищуривался, вкусным залпом опрокидывал в утробу добрую порцию берестяного самогона и выкрикивал: «Быль!» Когда раскатистое эхо, простучав стволы деревьев, докатывалось до Кузьмича, тот улыбался в густую бороду и выкрикивал: «Небыль!»

Так каждую ночь, играя в ментальный пинг-понг, Кузьмич и Лялька создавали в своих умах столетнюю деревню.

Лялька материализовывал окружающее пространство: с зелеными холмами, со свечками стройных елей, с кудрями берез, с невесомой синевой бесконечного неба, а Кузьмич населял пространство человеческими пороками, которые принимали образы людей.

Образы осознавали свою самость, тем самым пробуждая мысль; пробудившись, мысли обретали телесную форму, забывали, что они всего лишь проекция чужого сознания, окончательно становились людьми и расходились по домам.

Каждый день материализованные в людей пороки проявляли свою сущность. Кузьмичу, как истинному практику Квантового Дзена, приходилось совершать ритуальное убийство очередного порока. Так были убиты Психолог, Погремуха и даже Лялька, в чем они с Кузьмичом никак не могли разобраться. Кто кого придумал: Кузьмич Ляльку или Лялька Кузьмича.

— Идеалист, — говорил Лялька Кузьмичу.

— Софист, — отвечал ему Кузьмич.

— Квантовый Дзен, — говорили они разом.

Кузьмич и Лялька часто ошибались. Кузьмич — одурманенный чиламом; Лялька — упившись самогона. Тогда возникали искривления, время текло вспять, зима длилась по двадцать лет. Путаница. Люди жили по сто тридцать лет, будучи телами в настоящем, но разумом в прошлом. И вообще много других несуразностей выдавало пространство. Но жить было можно.