Бульвар рядом с улицей Гоголя — страница 4 из 31

е говорили, что они станут самыми бесполезными, но самыми очарованными жизнью людьми, когда-либо рождавшимися в России.

Люди, появившиеся на свет в этот год, не попали ни в одно из многочисленных течений реки времени и шли на ощупь вброд. Им пришлось верить и в Ленина, и в Дедушку Мороза, любить и Чапаева, и Джона Макклейна. Спрашивать у родителей, почему Деда Мороза по телевизору теперь зовут Санта Клаус. А что могли ответить родители? Не знаю, вот что. И это «не знаю» стало причиной неизвестности. Неизвестности, вставшей в один ряд с бесконечностью. Неизвестностью, которую теперь можно было не только чувствовать, но и осязать, трогать, видеть и так же, как и бесконечность — не понимать.

Оратор рассказывал, что неизвестность обрушилась на него словами классного руководителя Анфисы Иннокентьевны: «Тебе должно быть стыдно, а твоим родителям и подавно! Ты единственный из всего класса не будешь принят в пионеры».

Оратор не удивился этой новости. От коллективных ценностей он был отлучен из-за длинных Юлькиных косичек, которые, безусловно, существовали только для того, чтобы за них дергать, и конденсатора в нерабочей лампе дневного освещения в коридоре школы. Конденсатор был изъят. К нему приделана электрическая вилка. Конденсатор заряжался от розетки и разряжался об Юльку с дурацкими косичками. Юлька визжала и плакала, от чего сотрясались принципы всей советской пионерии.

Дома мать пожала плечами, услышав эту новость. Отец швыркнул чаем и сказал:

— Гордись.

Оратор примерно такой реакции и ожидал.

— Скоро все это закончится, — добавил отец.

Что именно закончится и как скоро, он пытался понять тем же вечером перед сном, рассматривая замысловатую трещину на потолке. Не давала покоя мысль, что закончится именно «все». Вообще все. Закончится он, мать и отец. Даже эта комната закончится. Останется только трещина на потолке. Не понятно, как именно она останется, если потолок закончится, но что-то же должно оставаться, когда заканчивается «все»?

В пионеры Оратора, конечно, приняли. Намного позже, чем остальных. Без поздравлений и церемоний сказали: «Можешь носить галстук». А он и стал носить.

В этот же день в коридоре школы кто-то из старшеклассников подошел к Оратору, взялся за концы галстука и зловеще спросил: «Ленина любишь?» И, не дождавшись ответа, затянул узел так, что развязать его не было никакой возможности. Дома отец разрезал галстук и выбросил в мусорное ведро. Оратор смотрел на красную атласную тряпку среди картофельных очистков и вспоротых консервных банок, не понимая, к чему были все эти сложности с принятием в пионеры.

Через несколько дней в школе никто не носил пионерских галстуков. Еще через несколько отец, сидя на кухне перед телевизором, сказал:

— Ну, вот все и закончилось.

Оратор зашел к себе в комнату и посмотрел на потолок. Потолок был на месте, как и трещина. «Значит, все еще не закончилось», — подумал тогда Оратор и оказался прав.

Когда Оратор заканчивал монолог, я отправлялся домой. Шел по улице Ленина в центр Холмгорода, а в спину светила огромная полная луна. Наверное, когда-нибудь она упадет на Пивзавод. Но не завтра, и завтра все не закончится.

Актриса

Танцор звал меня жить на Пивзавод, но мне хотелось оставаться посередине. В самом центре Холмгорода — между Слободой и Пивзаводом.

Здесь, рядом с площадью Ленина, стоит Дом культуры. ДК закрыт уж лет пятнадцать как, но жизнь в нем поддерживается двумя сотрудниками, вышедшими на пенсию — электриком, по прозвищу Храп, и вахтершей Валентиной. Оба тут же и живут. Благо места хватает. Храп на верхотуре в кинобудке. Валентина в студии бального танца. Выбор Храпа очевиден — в кинобудке теплее. Почему Валентина выбрала танцевальную студию, я раньше не понимал. Пока Храп не рассказал, что это из-за стены зеркал. По ночам Валентина ворожит холмгородским бабам. Жжет черные свечи, пламя, многократно отраженное в зеркалах, добавляет мистики, а ворожба без мистики не работает.

Я живу в подвале ДК. Попасть в него можно через оркестровую яму. Здесь удобная комнатка, в прошлом — костюмерная. Старые костюмы, пропахшие лавандой от моли, служат мне и постелью, и одеялом. В оркестровой яме у меня стоит плитка на одну конфорку и электрический чайник. Иногда я спал на сцене, завернувшись в кулису. Но это только в те ночи, когда ждал ее.

Актриса работала в Слободе на пропускном пункте между Холмгородом и Монголией. Работа на таможне — единственное денежное место в городе, и каждый, кто не хотел жить на Пивзаводе или за Грязнухой, хотел бы там трудиться.

Слободские работали на таможне, и Слобода процветала. Здесь шумели машинами, школами и детскими садами новые районы. Здесь можно было поесть бургеров или пиццы; здесь возвышались над жилыми районами торговые центры; здесь стояли продуктовые гипермаркеты; здесь ждали, когда в кинотеатре будут крутить новый блокбастер от Marvel.

Если живешь в Слободе, никакого смысла в остальном Холмгороде нет. Большинство жителей Слободы были знакомы только с одним местом в Холмгороде — кладбищем.

Актриса, конечно, жила в Слободе. Но иногда по ночам она приходила в ДК. Обычно по средам. И я поднимался из подвала через оркестровую яму на сцену и заворачивался в кулису, чтобы не спугнуть ее.

Не знаю, как ее звали. Да это было и не важно. Она поднималась на сцену и кричала через мертвый зрительный зал в окошко будки киномеханика:

— Храп, свет!

— Сейчас, милая, — отвечал Храп и включал проектор.

От проектора получался идеальный круг света на сцене. Актриса вставала в центр круга и закрывала глаза. Я любовался ею и старался не шевелиться, чтобы она не догадалась, что у нее есть зритель. Худая до звона. Со светло-карими глазами, слегка подернутыми болотной зеленцой. Вьющиеся черные волосы ниже плеч. Нос с высокой горбинкой, словно вылепленный античным скульптором. Бледная, с румянцем на скулах. Тонкие пальцы украшены кольцами — работой безумного Ювелира, похожие больше на листья и коренья, чем на ювелирные изделия. Высокий тревожный голос, беспокойные руки, словно не принадлежащие ей и двигающиеся в разлад с эмоциями.

Она читала что-то из Шекспира, иногда из Островского, а иногда баловалась Чеховым. Я делал в кулисе складку и смотрел, как вокруг актрисы толпились в изумленье тени. Не знаю, видела ли она их, но тени видели ее. «Великая, великая», — шептал я про себя. «Великая, великая», — шептали тени.

Ближе к утру из кинобудки раздавался оглушительный храп. Храп храпел. Он забывал про сцену. Гас проектор. Актриса еще долго стояла в темноте, словно ждала, пока разойдутся тени.

В одну из ночей Актриса меня заметила. Она подошла и тронула кулису.

— Ты здесь?

— Здесь, — ответил я.

— Ты всё видел?

— Много раз.

— Какая роль тебе понравилась больше всего? Я вылез из кулисы и сказал:

— Твоя роль. Роль актрисы.

— И как тебе?

— Великая.

Мы легли вместе. Укутались в кулису. Кажется, она плакала, кажется, она смеялась. Сложно было понять в темноте. В ту ночь тени со сцены не ушли — молча стояли и смотрели на нас. В ту ночь Храп не захрапел. Он дернул за рычаг и опустил экран на сцену. Храп зарядил в проектор пленку. Я слышал, как он матерится в кинобудке и зовет электрика, чтобы тот включил и продул колонки. Актриса прижималась ко мне всем телом. Холодные ноги и холодный нос. Горячее дыхание. Тонкие губы. Электрик долго копался, но справился. Храп включил «Звездные войны». Четвертую — лучшую часть. Когда титры поплыли в глубину, Храп нам их озвучил, заорав из окошка кинобудки: «Давным-давно в далекой галактике…»

— Любишь звездные войны? — спросил я у Актрисы.

— Обожаю, — ответила она.

Ювелир

Если уйти дальше Пивзавода, туда, где начинается лес, идти просекой и свернуть направо, затем пробраться через бурелом, можно дойти до Ювелира.

Среди вековых сосен, сухостоя и лапастых елей — полянка и серебрится ручей. Здесь живет, словно на острове, Ювелир.

Холмгородцы не любят Ювелира за скверный характер и нелюдимость. Но никто в Холмгороде не отрицает его таланта. Вся Слобода покупает его украшения. К нему редко кто-то приходит, разве что почтальон и лесничий — проверить, не срубил ли Ювелир лишнее дерево, да Актриса — единственный человек, вхожий к Ювелиру без стука. Она приносит ему кольца, серьги, кулоны, цепочки, купленные в обычном ювелирном магазине в Слободе, а он плавит их в золото и серебро для своих изделий. Кольца он делает по размеру пальцев Актрисы и считает, что, если они не подходят кому-то еще, значит, он недостоин. Таким приходится довольствоваться серьгами и другими безразмерными творениями Ювелира.

Если кто-то вздумает сделать у него заказ, Ювелир не откажет, но заказчик получит изделие из обычного камня, где не будет ни грамма золота или серебра. Мне казалось, что именно такие украшения у Ювелира получались лучше всего. Актриса со мной соглашалась. Да и сам Ювелир считал так же. Он ненавидел золото и серебро, поэтому всегда обрабатывал их так, чтобы невозможно было понять, что это благородные металлы. Он не обрабатывал камни, не признавал классические линии. От того его украшения имели подлинную красоту заложенного в них смысла. А смысл Ювелир объяснял так: «Я хочу сохранить красоту того, что вижу, красоту каждого дерева, каждой веточки, каждого листа и травинки. Я ничего не создаю, я только пытаюсь не дать умереть хрупкой красоте окружающего меня мира. Все, что сейчас есть, когда-то исчезнет, может, когда-то не будет травы и деревьев и тогда, через многие века, археологи будущего найдут мои украшения и поймут, насколько красив был мир, который мне посчастливилось видеть». Так он мне сказал однажды.

Я ходил к нему нечасто. Ювелир не был ко мне расположен, но допускал мое присутствие. Я любил смотреть, как он работает. Сначала он бегал по лесу и собирал с земли мельчайшие веточки, искал особенные травинки, выкапывал коренья. Долго рассматривал их, и в этот момент мне казалось, что он по-настоящему счастлив. Затем он запирался в избе. Я слышал, как он кричит, как ругает тех, кто будет носить его украшения, но никогда не поймет, что он имеет в виду, не рассмотрит всей красоты, а будет носить только потому, что его произведения необычайно популярны в Холмгороде, особенно в Слободе.