Когда телега прибыла на площадь, там уже собралась толпа. Священник и палач возвели Марию-Антуанетту на помост.
“Пришло время мужаться, мадам”, – сказал священник.
“Мужество не покинет меня в миг, когда окончатся мои страдания”, – ответила королева.
“Посмотрим”, – сказал палач.
Ровно в двенадцать с четвертью Мария-Антуанетта под улюлюканье толпы положила голову под нож гильотины. Но кольцо оставалось у нее на пальце; мужество не покинуло королеву, ибо ее возлюбленный был с нею. На площади воцарилась тишина, лезвие упало и перерубило шею королевы с таким звуком, с каким раскалывают на колоде полено.
Дойдя до этого места, отец становился задумчив; дальнейшее повествование могло звучать с вариациями. Иногда он рассказывал, как отрубленная голова королевы скатилась с помоста к объятой ужасом толпе, и толпа расступилась перед ней, словно воды Красного моря перед Моисеем.
Но самой поразительной бывала такая концовка: Пе рассказывал, что, когда голова Марии-Антуанетты отделилась от туловища и палач показал ее толпе, произошло нечто удивительное.
Палач показал людям голову, причем из перерезанной шеи лилась кровь, и тут королева открыла глаза.
Она взглянула на толпу, и улюлюканье стихло.
Мария-Антуанетта моргнула раза три-четыре, и все видели, что голова еще живет, а тело неподвижно лежит у гильотины.
Мужество не покинуло Марию-Антуанетту. Многие потом утверждали, будто королева грустно улыбалась, глядя на тех, кто так ее ненавидел.
Говорят, человек, после того как его обезглавят, еще какое-то время способен видеть и слышать, чувствовать запахи и думать. Я спрашиваю себя, о чем думала, что пережила Мария-Антуанетта. Быть может, она узрела вечность? Три секунды прошли для нее как три сотни лет, а тридцать секунд – как три тысячи лет.
И все, что видела и слышала Мария-Антуанетта во время путешествия своей души, было исполнено любви.
Tutto a te mi guida. Все дороги ведут меня к тебе.
Вот о чем думаю я, Стина из Витваттнета, сидя возле курятника с обезглавленной курицей в руках и чувствуя, как остывает птичье тельце и как затихают смертные судороги. Наверное, думаю я, куриное сознание продолжает жить, и курица проживет еще три тысячи лет, а то и больше. Где-то вне своего земного существования она станет гулять под негаснущим солнцем, клевать зерно, червяков и гусениц, она снесет и высидит бессчетное множество яиц, она будет хлопать крыльями в буйных играх с петухом. Завтра, послезавтра, во все дни моей жизни и даже больше того курица пребудет в этом мире. Мысль о том, что жизнь и смерть сливаются воедино, утешает меня.
Я встаю. На губах у меня улыбка. Шум в курятнике стих. Не слышно ни звука. Интересно, куда все подевались.
Я открываю калитку и иду по птичьему двору. Под ногами у меня хрустят снег, лед, мелкие камешки и ракушки из Скагеррака. Куры едят их, чтобы переваривать пищу. Такие голодные – а зубов нет, жевать нечем. Бедные, беспомощные.
Я обтопываю снег с башмаков и поднимаю засов. Дверь, как всегда, подается сама собой, потому что курятник выстроен плохо. Дверь глухо ударяется о стену, я спускаю с потолка фонарь, зажигаю его.
Тут откуда-то из темноты раздается выстрел. Я цепенею, по телу разливается холод.
Эхо выстрела прокатывается между скалами далеко за мной, уходит наверх.
В курятнике тишина, но в голове у меня пронзительные крики и кудахтанье. Я как будто вижу, как разоряют курятник.
Вот курица без головы, голова без курицы, вот курица, у которой из растерзанной шеи торчит позвоночник, и на нем повисла голова. Везде куры, куры – обезглавленные, они замерли на земле или судорожно подергиваются. Всюду кровь, перья, раскиданная солома, корм, ракушки и стекла из разбитого окна.
До меня доносится еще один выстрел. Эхо укатывается следом за первым.
Мне кажется, что я вижу перед собой отрубленную голову Марии-Антуанетты. Палач держит ее в своей огромной руке. В другой руке он сжимает бесформенный комок куриных голов.
“Tutto a te mi guida”, произносят бледные губы королевы. Белки ее глаз наливаются темно-красной кровью.
Глава 31Тюрьма предварительного заключения Крунуберг
– Одна очень несчастливая девочка, – произнес Луве. В динамиках, созданных по последнему слову техники, послышались помехи – слабое потрескивание от пыли и электричества.
Луве взял в руки снимок железнодорожной станции в Лудвике и заговорил о своем детстве. Миккельсен сразу понял, что будет дальше.
– Девочка? – Олунд посмотрел на него. Лассе кивнул.
– Ты не ослышался.
О детстве Луве Лассе знал в подробностях, поскольку был одним из тех, кто принимал решение о включении Луве в программу защиты свидетелей. О причинах этого решения Лассе даже вспоминать не хотелось.
Луве рассказывал Каспару о своем отце, который в детстве подвергал его не только сексуальному, но вообще любому мыслимому насилию – и физическому, и душевному.
В то время Луве еще был девочкой, и звали его не Луве Мартинсон.
После расследования, имевшего место лет тридцать назад, Лассе старался быть в курсе того, что происходит у Луве, хотя общались они все реже.
Лассе знал, что самым счастливым временем в жизни Луве были последние восемь лет, когда он наконец принял решение жить как мужчина.
И вот теперь, в допросной Крунуберга, Луве решил раскрыть свою тайну. В каком-то смысле это было логично – Луве умел удивлять. Он делал это всю свою взрослую жизнь.
Как полицейский Лассе занимался преступлениями, совершенными против детей, и все же его душили слезы, когда он видел детские страдания, причем не только в случае самого отвратительного насилия. Речь могла идти о травле в школе, о детях, которые потеряли мать или отца, о детях, которые много думают о жизни и смерти, но справляться со своими мыслями еще не научились и оттого не могут уснуть ночью.
Детство и отрочество самого Лассе были относительно благополучными, но все же он оставался тревожным и неуверенным в себе ребенком. Став подростком, Лассе ежедневно твердил нечто вроде мантры: “Я никогда не забуду, как трудно быть ребенком”. Эту мантру он передал себе взрослому.
Сейчас он сидел рядом с Олундом в звукоизолированном кабинете и пытался сдержать слезы.
Минут пятнадцать назад он трижды принимался плакать, хотя старался делать это как можно незаметнее.
Каспар словно воды в рот набрал. Молчали адвокат и соцработница, наблюдавшие за разговором по видеосвязи. Наконец Олунд нарушил тишину.
– Да, в голове пока не укладывается, – вполголоса и как-то сухо произнес он. – Я, честно говоря… Я понятия ни о чем подобном не имел. Там, значит, была самая настоящая операция по смене пола?
– Смотря что понимать под “настоящая”, – ответил Лассе. – Я не знаю, делал ли он операцию, мы про операцию никогда не говорили. Обсуждали вопрос с философской точки зрения. Реже – с медицинской.
– И он так откровенничает, потому что хочет, чтобы мальчик доверял ему?
– Да.
Лассе бросил взгляд за стекло. Луве сидел, откинувшись на спинку стула и сложив руки на коленях. Было ясно, что Каспар слушает его и, вероятно, почти все понимает.
– Когда я был подростком, из меня иногда было слова не вытянуть, – сказал Луве.
В динамиках больше не трещало, голос Луве звучал ровно и спокойно. Луве вообще производил впечатление мягкого человека, в душе которого нет горечи. Лассе вспомнилась измученная, потерянная девушка. Большего контраста и вообразить нельзя.
Каспар поставил локоть на стол и подпер подбородок рукой. Что он чувствовал – непонятно, но мальчик явно слушал.
Что ж, это тоже громадный шаг вперед.
– Я не разговаривал с родителями, – продолжал Луве. – Вообще почти ни с кем-то разговаривал, кроме одной старушки-соседки… Но потом дело пошло на лад. Я познакомился с людьми, которые мне понравились, поступил в университет, закончил его и сразу после экзаменов начал работать. Я как будто…
Луве замолчал. Лассе показалось, что мальчик зашевелил губами, словно пытался беззвучно сложить слова.
– Я как будто старался уйти подальше от детства, – закончил Луве. – Родители умерли лет десять назад, я почти забыл о них. И в конце концов отказался от своего женского “я”, оставил все позади. Когда я перестал быть женщиной, то освободился окончательно.
Когда первая часть беседы закончилась и надзиратели увели Каспара, чтобы в очередной раз попытаться накормить его, Олунд и Лассе вошли в комнату для допросов.
Луве так и сидел за столом, заваленным фотографиями. Он выглядел измученным, словно внешнее спокойствие, которое он демонстрировал в последние полчаса, потребовало изрядных усилий.
Олунд положил руку Луве на плечо.
– Вы с этим мальчиком продвинулись больше, чем мы за неделю. – Он обнял Луве и сел на стул Каспара.
Лассе снял очки и стал протирать их рукавом рубашки.
– Вы сказали, что как будто станете защищаться. В каком-то смысле… так оно и вышло.
Ничего другого и не требовалось. Луве рассказывал о себе – и только. Для Каспара это был совершенно новый опыт. Со дня своего водворения в Крунуберге мальчик только и делал, что слушал, как другие задают ему вопросы.
– Он по-прежнему молчит, – сказал Луве.
– Не совсем, – заметил Лассе. – Возможно, вы, когда зашли, не услышали, но он что-то напевал, пока раскладывал фотографии. Может, послушаем записи, прежде чем продолжить?
Олунд кивнул и выбрал пару снимков.
– Что скажете вот об этом? И по какому принципу вы отбирали фотографии?
– Я исходил из того, что мне о нем известно, – объяснил Луве.
– Король и Сильвия? – Олунд взял в руки фотографию.
Луве пожал плечами.
– Я хотел, чтобы среди снимков были какие-то известные лица. Они попались мне под руку… – Он указал на фотографии, которые, без сомнения, описывали путешествие Каспара на товарном поезде. – Мне кажется, надо и дальше показывать ему снимки – похоже, они ему просто очень нравятся. А это немаловажно.