Мне сказали, что у Видара синдром какого-то Дауна, поэтому он не как другие. Я не понимаю, что люди имеют в виду. Видар – он и есть Видар.
К счастью, жар у него спал, и мы едем к другу Нино. Нильс, Оливия и этот человек были очень добры к нам с тех пор, как мы сюда попали.
Все думают, что Луве – мужчина, но я знаю, что это не совсем так. Ингар-Нино тоже так думает, потому что мы говорили об этом, и он со мной согласен.
Луве – это и то, и другое, вот как деревья и цветы – не мужчины и женщины, а просто деревья и цветы.
Луве лучше других знает, как устроена голова. Он-она поможет нам понять новый мир и привыкнуть к нему, но мне этого не нужно.
Намерения у здешних людей, может, и добрые, но я не хотела, чтобы меня сюда привезли.
Я не просила об этом ни единого человека.
Наконец машина перестает фырчать и останавливается у большой двери, наполовину стеклянной, наполовину деревянной. В Стокгольме таких дверей много. А в Витваттнете окна проделаны не в дверях, а в стенах, там, где им и место.
Ингар-Нино указывает на высокий серо-зеленый каменный дом, который построен вместе с почти таким же серо-коричневым. У нас в Витваттнете были сарай и курятник; если бы их соединить вместе, вышло бы похоже. Хотя этот дом, конечно, гораздо больше.
– Луве живет здесь? – спрашивает Ингар-Нино. – Какой большой дом.
– Он не один здесь живет, – объясняет Оливия. – В этом доме много людей.
– А сколько? – спрашиваю я.
– Не знаю.
Вот еще одна странность этого мира. Когда я о чем-нибудь спрашиваю, люди говорят, что не знают ответа, или говорят, что на мой вопрос трудно или вообще нельзя ответить, пока я не узнаю множества новых для меня вещей, – тогда я пойму, о чем спрашиваю. Хотя я спрашиваю только о том, что прямо у нас перед носом.
Некоторые вопросы, которые я задаю, имеют не один ответ, а много разных.
Например, в Стокгольме повсюду пластины с картинками, очень похожие на ящик, который снился мне иногда в Витваттнете. Раньше я думала, что в таких ящиках живут люди. А оказывается, там живые картины, сделанные фотографическим аппаратом, текст и что-то, что называется “про-грамма”.
Когда я спрашиваю, что это за картины, мне всегда отвечают по-разному. Те-лик, нот-бук, эк-ран, а есть досочки, которые называются “сотовый”, будто их делают пчелы в улье. Когда я спрашиваю, для чего они, мне отвечают по-разному, и один ответ мало похож на другой. Вправду ли люди знают, на что смотрят? А смотрят они, кажется, дни напролет.
Мы выходим из машины, Нильс нажимает кнопки на двери дома, она пищит, жужжит и открывается сама. В Стокгольме это тоже обычное дело. Я уже спрашивала про такие двери, но не помню, что ответил Нильс, – помню только, что мне это показалось ужасно сложным. По крайней мере, он хорошо управляется с дверями, потому что они всегда открываются, а Оливии иногда приходится спрашивать у своего теле-фона, как быть. Телефоны – это пластины с картинкой поменьше, и через них якобы можно разговаривать с людьми по всему миру, даже в самой Америке.
Как и почти везде в Стокгольме, в доме Луве есть клеть, которую тянут между этажами вверх и вниз на веревках или цепях. Она называется лифт, и я помню, как каталась в такой клети, давным-давно или во сне.
Лифт небольшой, мы все не вмещаемся, и уезжают только Видар с Нильсом. Лифт смешит Видара, и его смех эхом разносится по дому.
Лестница ведет мимо множества дверей. Двери почти как в Витваттнете – деревянные, с настоящими ручками, и на них есть имена, некоторые странные, потому что за этими дверями живут люди из других стран, а не только шведы.
У двери наверху нас ждут Нильс и Видар. На двери написано “Луве Мартинсон”.
Оливия стучит, и Луве открывает.
Он-она что-то печет: пахнет сладко, вкусно.
Я делаю маленький глоток сока – ничего вкуснее я в жизни не пила. Стараюсь, чтобы стакана хватило надолго. У Видара и Ингара-Нино уже почти ничего не осталось, да и печенье на их тарелках кончилось.
У меня самой на тарелке три медовые вафли. Я откусываю кусочек и долго жую.
– Как вы думаете, мы с Видаром сможем повидаться с Пе? – спрашиваю я.
Луве сидит в большом мягком кресле. Кивает, склоняется вперед и складывает ладони, будто в молитве.
– Я вообще не понимаю, почему вас к нему еще не отвезли. Но я постараюсь устроить встречу.
Мы сидим в таких же креслах, что и у Луве. Кресло чудесное, в таком хочется сидеть долго-долго.
Луве что-то серьезно обдумывает.
– Я могу сказать, что вы с Видаром скучаете по отцу и матери и очень страдаете от того, что не видите их. Что вы можете заболеть, если вам не разрешат увидеться с родителями, а это очень плохо.
Я киваю и смотрю на остальных. Ингар-Нино понимает, но Видар, кажется, даже не слушает: ему больше нравится рассматривать все, что есть в этой большой комнате.
У Луве пахнет клеем и еще чем-то – запах для меня новый, от него немножко щиплет в носу. Луве говорит, что комнаты недавно переделаны, покрашены и оклеены обоями, поэтому тут до сих пор пахнет краской.
А так эта комната, наверное, самая красивая во всем Стокгольме. В потолке проделано большое окно, которое ведет прямо к небу, и мы как будто сидим во дворике. На стенах у Луве нет как-бы-картин, которые или мигают и верещат, или просто черные. У Луве настоящие картины, очень похожие на ту, что висела у меня над кроватью, с русской усадьбой, – картину, которая погибла, когда горел дом.
К счастью, дневники мои уцелели, потому что Пе перепрятал их, увез на остров под названием Рогхольмен. А “Драгоценности королевы” и другие книги сгорели.
У Луве несколько книжных полок с сотнями книг. Можно читать, какую хочешь – просто не верится. Полицейские сказали, что Пе написал шестнадцать книг, в одной из них говорится обо мне и о нашей жизни в Витваттнете. Мне ее показали и дали почитать.
Иногда было очень похоже на мои дневники, хотя Пе кое-что изменил.
Я еще не решила, нравится мне то, что он сделал, или нет.
Луве задумчиво смотрит на нас.
– Нино, может быть, ты расскажешь, что чувствуешь, живя в Стокгольме? Что тебе здесь нравится?
Ингар-Нино берет меня за руку.
– Странный вопрос, – говорит он. – Стина же теперь здесь.
Он поводит по моей ладони пальцами (мне чуть-чуть щекотно), а потом говорит:
– Душ. Показали, как надо.
Луве кивает.
– Хорошо… А еще?
– Наша комната в больнице.
Я понимаю, о чем он говорит. Где-то через неделю, когда у меня в голове все успокоилось, я перестала кричать и меня больше не рвало, мне разрешили жить с ним в комнате, где мы могли оставаться наедине. “Каждую ночь”, – думаю я, чувствуя, как удары сердца отдаются у него в ладони.
Эта комната – единственное, что мне нравится в Стокгольме по-настоящему.
Нам разрешили одолжить виолончель и никельхарпу, и неважно, что играть по вечерам и по ночам нельзя.
Комната Видара рядом с нашей, там полно игрушек. Я знаю, брату его комната тоже нравится. Он-то здесь точно счастливее, чем дома в Витваттнете, и это хорошо, хотя и странно.
– Что будет после суда? – спрашиваю я.
Я знаю, что такое суд, потому что Тинтомаре тоже случилось попасть под суд.
Но этот суд будет другим, потому что полицейские считают, будто Пе и Эм скверно обошлись со мной, Видаром и Ингаром-Нино. Я совсем не согласна с полицейскими. По-моему, Пе никогда никому не причинял зла с умыслом.
Эм, конечно, злая, но не настолько, чтобы сажать ее в тюрьму. Единственный настоящий негодяй – Валле, но следствие по его делу завершено. Он понес наказание.
Мне хватает ума, чтобы помалкивать об этом.
– После суда вы и Нино переедете в специальный дом, где вам будут помогать, – говорит Луве, – а Видара, если я правильно понимаю, готова принять одна семья.
“Да, так полицейские и говорили”, – думаю я, и мне тут же делается плохо.
Луве снова задумчиво смотрит на меня.
– Но вам этого не хочется, да?
– Не хочется, – говорю я. – Никому из нас не хочется.
Особый дом – это, может, и ничего, мы с Ингаром-Нино будем жить там примерно как в больнице: кто-то будет приходить, проверять нас.
Но “семья” значит, что Видар будет жить где-то еще, с новыми папой и мамой, может, за много миль от нас.
– Это несправедливо, – говорю я, глядя на Видара. – Надо, чтобы он жил с нами.
Луве откидывается на спинку кресла.
– Я ничего не могу вам обещать, но я сделаю все, чтобы помочь вам и найти другое решение.
– А еще печенье осталось? – спрашивает Видар.
– Хватит, – шепчу я и строго смотрю на него. – Это невежливо.
– Ничего страшного. – Луве встает. – Я принесу. Налить вам еще сока?
Мы, все втроем, киваем, и Луве подходит к завитой лестнице, которая ведет вниз, на кухню. Мне нравится этот дом в доме. Можно пожить в таком месте, а потом вернуться домой. Видар на одном этаже, а мы с Ингаром-Нино на другом.
Я зарываюсь пальцами ног в мягкий ковер под столом Луве. Он соткан из бесчисленных мелких нитей, и я представляю себе, что ковер – это трава между нашими домами в Витваттнете. Летом трава прохладная от утренней росы. Она так сильно пахнет, что я чувствую ее цвет. В дождь наливаются лужи, а иногда трава сухая, ломкая, как сено, и пахнет солнцем.
А в Стокгольме травы мало. Она или жесткая, как камень или асфальт, или скучная, как линолеум.
Вот о чем думаю я, Стина из Витваттнета, когда мечтаю уехать отсюда.
Я поднимаю глаза на голубое небо, видное через окошко в потолке. Да, небо здесь такое же, как там.
Глава 78Квартал Крунуберг
Жанетт Чильберг выглянула в открытое окно кабинета. В равнодушный гул уличных кафе и по-летнему редких машин время от времени вторгались резкие крики морских птиц. В домах напротив люди снова начали выходить на балконы.
Жанетт, всю жизнь прожившей в Стокгольме, начинала надоедать манера обитателей столицы идеализировать скандинавское лето. А ведь наша осень предлагает такие возможности, думала она. Выйти под дождь, в запах прелых листьев, и предаться размышлениям о смерти. Но мы, едва на улице стемнеет, отгораживаемся от темноты сериалами и начинаем приводить себя в форму к следующему лету. Нам все кажется, что лето – это настоящая жизнь, что смерть