И вот уже я встаю на двадцать минут. Приходит медсестра, развязывает лямки, снимает «баранки» с рук и ног, я быстро-быстро расшнуровываюсь, на меня с завистью глядят с соседних кроваток. Меня вставляют в толстый гипсовый корсет и плотно зашнуровывают. И наконец ставят на тряпочный коврик, который я сама для этой цели сплела. Я стою, ухватившись за холодную железную спинку кровати, рассматриваю заново такую знакомую палату. Оказывается, стоящему на ногах человеку мир представляется совсем не таким, как лежащему. Сдвигаются стены, палата становится меньше и доступнее. Мечты могут сбываться: вот я научусь ходить и дойду до пианино, я сама дотронусь до клавиш... А если кто-нибудь из ребят уронит игрушку, я подниму!
Я научилась ловко елозить на тряпочном коврике вокруг своей кровати, держась то за ее спинки, то за железную раму.
Наступил великий день, когда медсестра вывела меня в коридор! В тот самый, таинственный, бесконечно длинный, где всегда шла деятельная жизнь, откуда слышались шаги несущих нам еду, лекарства, новости, развлечения... В коридоре лежали красные ковровые дорожки, стояла пальма. Какая роскошь!
У меня кружилась голова. Как далеко от стены до стены... А сестра говорила: «А ну-ка, иди сама...» Разве я когда-нибудь смогу пройти такое расстояние? Это казалось невозможным. Пальма в конце коридора расплывалась в моих глазах. Ноги у меня дрожали и подламывались от страха.
И тут, слегка толкнув меня острым локотком, из двери нашей палаты выскочила Тайка. Скользнула по мне с презрением черным глазом, гордо вскинула голову и лихо заковыляла прямо по середине коридора, по красному ковру. Костылики ее сухо постукивали.
От пояса до колена левой ноги Тайка закована в гипсовый корсет. Белым хвостиком мотается подол рубашки. Больная нога намного короче и тоньше здоровой. Худая, слабая, она беспомощно висит над полом. Правая нога с шиком бьет пяткой в пол, она смуглая, крепкая. Тайка может даже бегать на костылях. Она их небрежно ставит, словно вбивает в пол, и небрежно бросает тело вперед. Она не касается костылей подмышками, она идет на руках. Руки у нее сильные, плечи широкие и приподняты вверх, от этого шея кажется короткой. Но какая она тоненькая, Тайкина шейка! Черная головка вертится на ней, как флюгер.
Эх, если бы мне дали костыли! Я бы тоже не побоялась ходить по середине коридора. А без них... Не на что опираться. Нет, не могу...
Я завидовала Тайке, даже под ложечкой сосало. А Тайку ждала тяжелая хромота на всю жизнь...
Уже через месяц я настолько окрепла, что могла разгуливать по палате, не держась за спинки кроваток. Перестала завидовать Тайке. Костыли больше не были для меня предметом мечтаний. И страх перед Тайкой у меня прошел. А она вдруг стала почему-то передо мной заискивать. И, наконец, пообещала показать мне свою тайну, которую никто не знает. Все в палате уже давно говорили об этой тайне, спорили, даже ссорились, пытаясь угадать, что прячет Тайка под одеялом, что она там подолгу разглядывает, накрывшись с головой и сделав маленькую щелку для света. Редкие посвященные почему-то упорно молчали, краснели и даже отворачивались, когда у них пытались что-нибудь выведать самые любопытные Тайкины недруги.
Я уже была отчасти нездешней, меня готовили к выписке. Я должна была уехать к бабушке далеко на Север. Говорили, что там дома из оленьих костей, покрытые шкурами, и живут в них дикие люди, закутанные с головы до ног в оленьи шкуры. Рассказывали эти удивительные вещи самые начитанные, самые авторитетные люди нашей палаты. Им бы тоже хотелось пожить в доме из оленьих костей!
Они смотрели на меня с уважением, и я вырастала в собственных глазах: я еду жить в дом из оленьих костей! Такой дом, покрытый шкурами, должен быть уютным и тихим, как шалаш в том, полузабытом саду в детстве... Только шалаш был под зелеными деревьями, в нем пахло сеном и жужжали шмели. А дом из костей и шкур, наверное, тонет в мягком снегу, и надо плотно закрывать за собой дверь, чтобы на постель не налетели снежинки...
Никто из нас представить себе не мог, что вместо домов, покрытых шкурами, я увижу высоченные заборы, а над ними — колючую проволоку в несколько рядов, зловещих солдат в длинных, словно картонных, тулупах на скрипучих вышках, то ли домиках на курьих ножках — жилищах Кощея, то ли скворечниках для Соловья-разбойника, погубителя мирных людей... Встреченные на дороге, эти солдаты были обычными людьми, отцами ребят из школы, куда я пошла учиться. Зато на вышках они превращались в нечеловеков, даже пробегать мимо вышки было очень страшно: вдруг стрельнут? А дома для просто людей оказались совсем обыкновенными, только низенькими, не как в Москве, но выше, чем в деревне...
Бабушка Женя прислала мне с Севера валенки и носки из кусачей серой шерсти, меховую шапочку и варежки. Нянечка принесла и разобрала при мне посылку. Я долго с наслаждением нюхала каждую вещь. Все они пахли путешествием!
В день моей выписки утром Тайка, почему-то смутившись, позвала меня смотреть «тайну» каким-то странно заискивающим голосом. Оказалось, никакой тайны нет. Обычные сексуальные выдумки. Кое-кто из детей занимался этим, других не захватывало, третьи боялись, потому что все знали: это нехорошие дела, стыдные. Почему нехорошие и стыдные, нам никто не объяснял, но наказывали строго тех, кого заставали за таким развлечением с самим собой. Обычный детский онанизм вырастал в нашем сознании до размеров чудовищного порока. Запретное манило. Все чудовищное интересно как раз своей чудовищностью...
Я тоже попробовала, но не втянулась в исследование тайн собственного тела, потому что меня захватила другая страсть — чтение. Оно поглотило все мое время и все силы воображения. Я так уставала к концу дня, что засыпала сразу, как только гасили свет. И в «тихий час» стала спать. (Здесь «мертвый час» назывался «тихим», чтобы дети не пугались: уснешь и умрешь).
А Тайка с ее темпераментом, независимостью от мнения взрослых, незанятостью ума погрузилась в свои сексуальные переживания всерьез. Ее ничто не отрывало от них. Но новизна впечатлений иссякла и она стала искать партнеров...
Разочарованная, чувствуя себя обманутой, я сбросила Тайкино одеяло с головы и громко сказала, что никакой тайны нет.
Бедная Тайка злобно посмотрела на меня, сузив блестящие от слез глаза, и отвернулась к стенке. Так рухнул ее авторитет.
Вместо торжества я испытывала смущение и тревогу. Мой злейший враг лежал, отвернувшись ото всех, и был он маленькой искалеченной девочкой, которую дома никто не ждал, которой никто не припасал к выписке шерстяных носков и красивой шапочки. Никто не приносил ей гостинцев. Медсестры иногда покупали ей что-нибудь вкусное из своего скудного заработка, и мы, сытые домашними приношениями, уступали ей свой кисель или печенье от полдничного чая...
10
Сестры, няни, воспитательницы, врачи — все прощались со мной ласково, словно я была им родной. А я-то сколько их мучила! Не слушалась, плохо себя вела, «доводила до белого каления»...
Я больше никогда не увижу лицо доктора Ваграма Петровича? Смуглое доброе армянское лицо с мохнатыми седыми бровями... Когда я в первый год на осмотрах вздрагивала и вскрикивала от его прикосновений, он почему-то виновато уговаривал: «Ну, потерпи, дружочек, мне надо узнать, как у тебя идет дело на поправку...»
Так и запомнила его, склоненного надо мною или внимательно разглядывающего рентгеновский снимок, или идущего по палате на обходе, когда его лицо, обращенное к нам, так и светилось лаской. Да, на нас он смотрел совсем не так, как на взрослых из персонала. С ними он был строг и требователен. Но взглянет на больного ребенка, морщины на лбу разглаживаются, даже колючие заросли бровей, кажется, смягчаются, глаза светятся... Для нас, детей, Ваграм Петрович был красивым и очень значительным человеком, значительным во всех отношениях: всемогущим, большим, сильным, умным, все знающим, важным, вызывающим трепет...
Перед обходом каждое утро бегали встревоженные нянечки, все в десятый раз протирали, поправляли, обмахивали, проверяли: Ваграм Петрович требовал от персонала самого лучшего исполнения своих обязанностей. Сестры контролировали нянечек, все ли сделано, как нужно.
В ослепительном, белоснежном халате, высокий (как я потом удивилась, убедившись, что он невысок!), стройный
Ваграм Петрович входил в палату, как король, в белой шапочке на пышных седых кудрях, коротко подстриженных, но завивающихся, как пружинки. Все сверкало к его приходу, и мы лежали, тихие, слегка ошеломленные торжественностью момента. За королем шла почтительная свита...
Лет через десять, студенткой Московского университета, погожим осенним деньком я взяла фотоаппарат и поехала в свой костнотуберкулезный санаторий, чтобы сфотографировать на память доктора Ваграма Петровича.
От станции шла по светлой асфальтовой дороге, залитой солнцем, мимо длинных больничных корпусов. Мне попадались взрослые больные с палочками и на костылях. Бледная девушка с пышными бантами в торчащих косичках-хвостиках, с алым накрашенным ртом на бледно-желтом лице медленно проехала в инвалидной коляске. Она пристально смотрела на меня. Может, соображала — к кому я иду? Вдруг мне все стало казаться нереальным: понурые фигуры в серой больничной одежде среди ярко пылающей осенней листвы на пышущем солнцем асфальте были чужды этому нарядному дню, предназначенному для веселого и легкого праздника на природе... Или день им был чужд потому, что они не радовались ему? Дети умели радоваться и сиять вопреки болезни, они были полны ожидания чуда, поэтому чудо солнца, листвы и ветра принадлежало им во всей полноте. Это я увидела, подходя к знакомой веранде.
Цо еще раз инвалидная коляска проплыла мимо, сверкая колесами, и резал глаза ее облезлый дермантин и смертельная бледность сидящей в ней девушки...
Помню, когда-то я сильно завидовала одной девочке в нашем отделении, которой разрешали ездить в такой коляске, потому что ноги у нее парализовало. Все мы мечтали покататься в инвалидной коляске. Особенно нам нравилось, что нужно самому вертеть колеса, и ехать можно, куда захочешь, даже крутиться на