У меня есть книга о метеоритах, написанная моим отцом совместно с его товарищем, который стал потом академиком. Книга полна пафоса, свойственного стилю многих книг и статей 20-х годов — это стиль Пролеткульта, Союза воинствующих безбожников — хулиганский пафос — навязывание читателю точки зрения пишущего. Это натиск ниспровергателя, так захваченного страстью ниспровергать, что ему не остается возможности вникнуть в чужую мысль, в чужую идею. Моего отца захватило желание все объяснить просто, доступно, механистично... А в письмах, которые он писал моей маме, отец совсем другой — умный, ясно размышляющий... Куда все это девалось, когда он писал книгу? Темперамент проповедника — атеиста задавил все. В книге доказывается, что в метеоритах нет ничего таинственного, что это — обыкновенные обломки обыкновенных небесных тел. Он с такой страстью утверждал обычность астрономии — такой же ясной сферы человеческих знаний, как химия, биология... С такой страстью, что астрономия становилась... поэзией.
Обыденное, насквозь прозаичное дело нельзя любить со страстью. И получалось, что он разоблачает таинственность с такой яростью потому, что потрясен этой таинственностью, непознаваемостью мира, где за раскрываемой тайной угадываешь контуры иных, ускользающих, к которым и подступиться не знаешь как...
Папа, с которым я вернулась в Москву, ушел на фронт с ополчением. Я же оказалась сначала в поезде с эвакуированными, потом в сибирской глубинке, а затем у приютившей меня доброй старушки в деревне под Алапаевском. Там меня и обнаружила моя тетя Лия, папина сестра, умирающей от костного туберкулеза и малярии. Тетя Лия и устроила меня в больницу в Свердловске.
Она написала об этом папе письмо, которое он уже не получил, и бабушке Жене в лагерь. Она сохранила все ее открытки. Вот одна из них от 4 января 1943 года:
«Многоуважаемая Евгения Кузъминична! Марианночка находится в костнотуберкулезном санатории. На крестец, спинку наложен гипс. В таком положении ей придется лежать года два. Понятно, что Вам ее взять к себе невозможно, ибо она должна лечиться. Когда процесс прекратится, ей придется носить шесть лет корсет... Я у нее бываю по воскресеньям, так как она от меня находится в 5 км. Она поправилась по отношению к тому времени, как я ее увидела в деревне...»
Потом тетя Лия вместе со своим медицинским институтом вернулась в Москву и меня перевезла в подмосковный костнотуберкулезный санаторий. Это был уже 1944 год...
Тетя Олеся тоже вернулась из эвакуации. И пришла ко мне в санаторий. Вот что она потом написала:
«Дорогая Женя!
Наконец-то я добралась и до Марианночки. Как это было страшно — потеряться на дорогах войны. <...> Наконец, мы — рядом, и я могу ее навещать, следить, как она поправляется и растет... Они находятся летом на крытой веранде, вывезли ее мне на кроватке. Ручки тоненькие и маленькие, мордочка — поджаренная на солнышке. Подбородочек остренький, Тамусин, глаза черные. <...> С гордостью мне сказала, что ей уже 7 лет, умеет читать, и когда выздоровеет, пойдет учиться в школу... Игрушки мне показала... Под головой у нее не подушка, а сложенное полотенце... Я принесла ей булку с маслом, она принялась уничтожать ее, но не смогла всю съесть, оставили в запас, принялась за печенье и конфеты, — остаток в запас, отдали няне, на свертке написали: «Марианночка».
Я ее спрашивала — плачет ли она? Оказывается, плачет, когда обижают мальчишки. Я ей посоветовала грозно кулак сжать и отдубасить как следует обидчика, научила ее складывать кулак. Вдруг она спросила меня, помню ли я, как я спасала одну девочку, которая ножку себе косой порезала, сколько тогда крови из ноги лилось!
Уцепила меня за платье (белая вставка привлекла ее внимание), отнимала у меня портфель. Я пообещала достать ей карандаши и бумагу — в этом у них всегда нехватка. Перецеловала я ей каждый пальчик, щечки... Болит ли спинка? — спросила. Оказывается, болит, только мало, а раньше, в другом городе, очень болела. Лежит она в гипсовом лотке, в таком, как новорожденных взвешивают, и привязана вдоль к кровати. Не хотела меня отпускать, но тут начал дождь накрапывать, и я умчалась, пообещав еще к ней приходить...»
До чего же мне хотелось умчаться вместе с ней в ее чудесную, праздничную, подвижную жизнь! Почему те, кто могут ходить и даже бегать, не понимают, какие они счастливчики?
Когда я на Севере научилась ходить и впервые вошла в лес, я испытала приступ благоговения и восторга. Великанши-сосны и березы представлялись мне таинственными существами, прикованными к месту, чтобы они не улетели и не оставили землю голой. Их тучеподобные кроны и вытянутые в струну стволы, — все стремилось ввысь к небу. Мне казалось, что как я страстно мечтала ходить, так и деревья заворожены мечтой летать. Ведь на их ветках живут крылатые существа — птицы и насекомые, их громадные тела раскачивает веющий на просторе ветер, и облака вечно летят над ними. То, что происходит внизу, у корней, на земле, так далеко и мелко от того, что видят и чувствуют кроны, что деревья, наверное, едва замечают это. Так я, маленькая и ошеломленная, стояла по колено в мокрой траве, в сумраке, едва дышала от восторга и боялась сделать шаг, чтобы не раздавить кого-нибудь совсем крошечного.
17
Всякий раз, когда я, уже повзрослев, думала о гибели моей мамы, безнадежная жалость меня изматывала. Я стала молиться — просто своими словами просила Господа Бога согреть ее душу, принять к Себе, пожалеть, простить... И как в детстве в больнице, моя физическая боль слушалась молитвы и исчезала, так и теперь душевная боль теряла остроту. Я чувствовала, что молитва что-то меняет во мне и вне меня, пришло ощущение какого-то теплого контакта, словно молитва — это мост через пропасть времени и пространства, разъединившую меня с человеком, с которым я очень тесно связана.
Я не была настоящей верующей, я еще только размышляла о вере, о смысле моей жизни, как каждый человек размышляет, когда обстоятельства выталкивают его из рамок привычных забот и нужд... Я начинала свои молитвы такими словами: «Господи, Творец мира, если Ты действительно есть и если Ты слышишь человека...»
Рассуждала я так: предположим, там, за гробом, ничего нет. Тогда моя молитва ничего не значит, тогда — это средство для успокоения себя. А если есть? Две тысячи лет люди молятся в церквах «о упокоении»... Что же это — вековая привычка, темное заблуждение, невероятно живучее?.. Если существует хотя бы крошечная возможность, даже — тень возможности как-то облегчить ту мамину участь, послать ей весть о том, что я ее люблю, как же я могу не воспользоваться этой возможностью?
Я решила, что должна отпеть маму в церкви. Но как это сделать? Можно ли входить в церковь некрещеной?
И вот я опять в больнице. Опять женщины много говорят о смерти, о том, как церковная молитва помогает душам умерших и как она нужна:
«Не помню, в которой церкви, к священнику подошла старушка, стала умолять:
— Пойди к мужчине одному, причасти, исповедуй, он скоро умрет...
Священник сказал:
— Мне сейчас некогда. Ты дай мне адрес, я освобожусь и приду.
Она дала ему адрес, на бумажке записала. Он закончил требы и поехал. Звонит в дверь. Ему открывает молодой мужчина, здоровый, краснощекий. Священник показывает записку:
— Здесь живет такой-то?
— Здесь...
Священник вошел в квартиру и говорит:
— Это вы больной? Это вас надо причащать?
— Что вы, я здоровый. И неверующий...
— Женщина приходила и вызвала меня. Вот записка с адресом.
— Женщина? Но я живу совсем один.
Священник заметил на стене фотографию и узнал давешнюю старушку:
— Да вот же она! Это она приходила, адрес писала.
— Не может быть! Она умерла 18 лет тому назад, я был еще мальчишкой. Это бабушка моя...
— Неужели и почерк ее?
Мужчина покопался в ящике, вытащил измятое письмо. Сличили. Один почерк! Священник удивился, подробно описал старушку. Мужчина очень смутился, расстроился. Говорит:
— Ладно, раз все так странно... И вас потревожили... Исповедуйте меня и причастите, а то я чего-то вроде испугался...
Ну, священник его исповедал, причастил и уехал. А на другой день рано-рано утром, когда тот мужчина вышел из дома, он попал под машину и умер. И привезли его родственники отпевать в ту церковь, к тому священнику, к которому умершая старушка приходила.
Видно, бабушка его была молитвенница...»
«А плакать по покойникам нельзя, им вредно! У нас умерла сестренка, Душка, мы плакали-плакали, все ее вспоминали... Однажды сидим на крыльце, поглядели на коврик, который Душка соткала, и ну плакать. И вдруг слышим ее голос:
— Перестаньте плакать! Затопили меня! — и замечаем две ее руки на заборе, а самой не видать, будто спряталась за забор».
«Моя сноха увидела во сне: муж ее утонувший говорит:
Не знаю, оставлять тебе сыночка или к себе забрать...
Она весь день ходила, как дурная, ждала, что случится. Ребенка на руках таскала, никуда от себя не отпускала. И вот через некоторое время у мальчика на ноге появилось черное пятнышко, а потом начался антонов огонь, и через три дня он умер».
«У нашей Нины умер отец, она его очень сильно оплакивала. Он ей приснился: лежит одетый, в чем хоронили, в ванной, полной чистой-чистой воды, светлой-светлой... Старушки объяснили сон: его в слезах утопили, нельзя столько плакать о нем, лучше помянуть его душу».
«У моей снохи так и было! Она долго оплакивала сыночка, все Господа просила:
— Господи, дай мне хоть во сне увидать моего сыночка!
Ее молитва дошла до Господа.
Во сне идет она длинным коридором, своды высокие, как в русской печи — полукругом. И вот подымается перед нею заслонка. Большая комната. И много-много детей. Играют, бегают между кроваток.
— Нет здесь моего сына, — сказала мать, поглядев на детей, и пошла дальше.
И опять поднялась заслонка, снова — комната больше прежней, полная детей, и тут не было ее сына.