дал себя, что тут речь идет не о чувствах, а о просто физической потребности. Я гордился своим милосердием, как и тем, что в отношениях со зверьком одолел дурной инстинкт собственника, но чувствовал и патологичность, отчасти зазорность подобного сводничества.
Соседи откликнулись на мое предложенье с радостью. Их зверь в это же самое время им устраивал почище концерты, чем моя умница, да еще и с буйством. Я через стенку слышал, как он мечется по соседской квартире, сшибая мелкие предметы, и визгливые упреки его хозяев. Встал вопрос, где быть случке, – так назвали соседи, у меня-то, конечно, язык не повернулся произнести это гадкое слово. Я предложил свое жилище, притом вовсе не желая стать свидетелем разврата. Готов был, оставив любовников наедине, переехать на пару дней к другу-мыслителю, чье незамаранное бытом сознание меня способно было утешить в моих больших и мелких горестях. Тут я, кстати, вспомнил, как мне один приятель рассказывал о своем домашнем боа-констрикторе. Вот крепкие нервы и стойкая душа, коль меня даже мой, такой обычный в наших краях зверек, довел почти до безумия. А как проникнуть в темную душу рептилии? Впрочем, приятель тот был американец, к тому же поэт, то есть смесь безумия с практицизмом. В том, что он допустил в свой дом змею, мог содержаться глубокий замысел, сходный с моим, хотя по виду обратный. Учебой у кошки, я надеялся возвысить сознание, а тут не попытка ль, подражанием змею, его низвести на рептильный уровень, извести вовсе? Но, главное, в обоих намереньях брезжит провидческая пустота, что избавит от памяти и обременительного, слишком настойчивого существованья в мире. Не забудем также и змея-искусителя, – коты все ж искусители не такие умелые. Ну их, змей, они противно скользкие. Если б я вздумал у них поучиться, пришлось бы ползать на чреве. Однако если говорить о змеях не легендарных, а чисто зоологических, то, говорят, они привязчивей к человеку, чем кошки.
5.4. В общем-то, не моя цель строить гипотезы об отношениях людей, тем более американцев, со змеями, существами еще мифологичней кошек. Я, собственно, припомнил именно рассказ поэта о случке его пятиметрового змея с такой же длины боа-констрикторшей. На этот срок он переехал в гостиницу, наверняка с американской предусмотрительностью расчистив помещение от мебели для змеиных любовных игрищ. Даже один-то змей может так измызгать, изволтузить домашнее пространство, что мало не покажется, как и не снилось кошке, а тут – пара, к тому ж в любовной схватке. Оба – искусители. Тут, может быть, корень поэзии, откуда произрастет древо с прельстительными плодами. Поэзия истинно великая. Однако знакомый поэт вряд ли был великим. На мой вкус довольно сух и академичен, как засохшее древо соблазна с уже сморщенными плодами. Покидая жилище, он из любопытства подглядел в щелку за резвыми любовниками. «Представляешь? – мне говорил с восторгом. – Они вот так вот, так вот», – и бойко шевелил перекрученными руками. Выходило забавно и вовсе не драматично. Я, пожалуй, не стал бы подглядывать. Но мне и съезжать не пришлось. Соседи настаивали, что коту привычней вязка (еще одно гадкое словцо!) на его собственной территории. Этот развратник-заморыш наверняка сменил уже не один десяток мимолетных невест.
Перед тем как отправить кошечку на этот пир плоти, я был с нею как никогда нежен. Накормил до отвала ее любимой пищей. Она ж, как всегда чуткая, притихла. Мне даже показалось, что гон иссяк и можно теперь отменить вязку, случку – или как там еще назвать эту пакость? Но нет, плоть оказалась настойчивой, моя сокровенная ночь вновь содрогнулась от сладострастного вопля, испуганно прянули мои нежные сновидения. Поутру я наконец решился. Стоило мне выпустить кошечку из ею обжитого вдоль и поперек пространства, как зверек, следуя своему вернейшему инстинкту, то есть мышленью без образов, которым я тщился овладеть, скользнул кратчайшим путем к соседской двери. Я покинул ее в смущенье, будто неопытный сводник.
Весь день я ревниво прислушивался. Стенка была тонкой, по крайней мере, соседская дочка много лет терзала мне уши единственным фортепьянным мотивом. Но теперь за стеной царило затишье, иногда прерываемое жалким повякиваньем плюгавого котика. Так продолжалось дня три, – кошачья свадьба, видимо, все откладывалась. Может, и вовсе не клеилась. Встретив соседку в лифте, я предложил забрать у нее мою кошечку. «Не торопись, они привыкают друг к другу, – ответила беззаботно. – Скоро начнется». Ну что ж, почему б и кошачьей свадьбе не иметь прелюдию, то есть некоторую долю романтики? И у кошачьих должны быть любовные предпочтения.
Вскоре и правда началось – вопли самца и самки вразнобой, злобные и бесстыдно ликующие. Я заткнул уши тампонами из ваты, чтоб себя избавить от мук ревности, – хотя б смягчить их. В те дни я лучше, чем когда-либо, сознал, сколь замысловатую кудель сплела в моем доме кошечка, – невзначай, следуя природной естественности, унаследованной от предков – обитателей первобытного леса. Парадоксально для меня сопрягая время и место, она заплела вязь, подобную кружевной салфетке, прежнему символу домашнего уюта. Устроила созвучно природе дом, который нам от нее защита. Вот один из главных парадоксов, которым одарило меня это мелкое кокетливое существо. Нет ее, и мой дом бесприютен.
В эти мучительные дни я, глухой, как никогда усердно предавался кошачьему тренингу, но, все-таки недостаточно умелый, лишь рвал ремизки хитроумно заплетенного пространства, теперь с моей личностью едва ль не слиянного. Даже и блик моего образа, кажется, развеялся в обеспамятевших зеркалах. Как начинающий жонглер я постоянно ронял шарики, которых великое множество. Будто шаман, я жестом взывал к природе, но, коль та меня и одаряла, то не летним цветеньем, а осенней гибелью. Притом в кошачьей пластике я становился все артистичней, но, видимо, всего лишь как подражатель. В отсутствие кошечки, моя пустая мысль, откуда были теперь выскоблены память и ранние страхи, – казалось, весь мусор до конца выметен, – утеряла слитность, целенаправленность и внутренний смысл, оказавшись уже не на грани, а пожалуй, и за гранью существования. Вот как меня закляла моя маленькая колдунья.
5.5. Ну и ревность, конечно, – она постепенно разыгралась не на шутку, как прямо в юности. Позже я стал вовсе не ревнив к женщинам, исполненный равнодушья к любому существованию, кроме своего собственного, даже соседствующему. Пытка ревностью продолжалась еще дня два (3 + 2 = 5). Рано утром, после бессонной ночи, каким-то наитьем я вынул из одного уха затычку. За стеной тихо, потом звонок в дверь. На пороге – соседка. Кратко велит: «Забирай!». Буйная кошачья любовь ей наверняка уже осточертела. В соседской квартире я застал успокоительное для меня зрелище. Драный котик сидел на шкафу, испуганный, а моя кошечка на него злобно рычала снизу. Очевидно, что никакой взаимной теплоты у них не возникло. Соитие, как я и мечтал, оказалось вовсе бездуховным. Кошечка, однако, себя чувствовала виноватой. Уже дома, она кротко пососала мне руку, от чего, казалось, давно уж отвыкла, аккуратно прибрав коготки. Будто показывала, что между нами все неизменно, по-прежнему, и сама она прежний котенок. Себя вела подчеркнуто домовито, – быстро и непринужденно вновь связала от меня ускользнувшие нити. Словно добрый гений места, а не дикая природная натура, изгнала неуют и осеннее увяданье. Коготки, однако, она убрала не навек.
Я решил, что как-нибудь уж перетерплю следующий гон и за ним последующие, – ведь слишком драматично пережил плановую (вот словечко-то еще!) вязку моей кошечки. Первые дни и я был к ней предупредителен, старательно делал вид, что не принял близко к сердцу ее грехопадение. Между нами установилось чуть напряженное согласье, как у супружеской пары вслед за прощенной изменой.
У меня уже вовсе спуталось время. Мое в перехлесте с кошачьим, более истинным, заплелось в кружевные петли, паутинкой сопрягавшие пространство. Но притом равномерно тикала стрелка ходиков с перемежавшимся кошачьим взглядом, упорно диктуя время ложное, тупо прямолинейное, неверное по своей сути, – то, что я с ранних лет возненавидел. Но с ранних же лет я сохранил те грошовые ходики-самоделку, где туда-сюда метались кошачьи зрачки, что мне с малолетства казалось изначальной, естественной мерой времени. Не оттого ль кошка всегда мне виделась его хранительницей и сувереном? Да, ее время пространственно и прихотливо, но как существо тварное, она, увы, подвержена и обычному, уныло стремящему из прошлого в будущее, как морское теченье в бурливом океане. Я, собственно, вот о чем: соитье с тем поганцем не прошло бесследно, как и должно было случиться, – но я по чисто мужской рассеянности о последствиях не подумал. Короче говоря, кошечка забеременела, чего и следовало, конечно, ожидать. Я, однако, растерялся, ибо никогда прежде не имел впрямую дело с женской беременностью.
5.6. Беременная женщина меня приводила в смятенье. Я к ним относился, как к существам одновременно и оскверненным, и священным. Беременность я ощущал как смесь каннибализма с алхимией. Ну, в общем, испытывал вполне обычную для мужчины гамму чувств и ею рожденных мыслей. Тут и примесь, конечно, эгоизма, – ведь женщина, забеременев, лишь внимает великому действу, свершающемуся в ее утробе, отвлекаясь от всего мира целиком, и от меня в частности. Взгляд ее делался таинственно-отрешенным, будто блуждая в иных мирах, как у просто кошки в ее обычном состоянии. Тут примешивалась еще и зависть, чувство ущербности, обделенности природой, которая мне отказала в уменье, доступном и зауряднейшей бабе.
Подобные чувства и размышления вообще свойственны мужчинам. Но вот – детский страх, который, возможно, испытывают и другие, но у меня исключительной силы: что моя мать забеременеет. Тут уж целая буря переплетенных эмоций и букет опасений – что она отрешится от меня, прислушиваясь к своему телу, плененная грезой; и ревность, конечно, к еще не рожденному ребенку – брату или сестричке, – который, я понимал, потребует материнской заботы, притом что свою долю ее заботы я уже исчерпал. Да, вот едва ль не важнейшее – станет очевидной ее грешность, мать лишится ангелического сана. Наверняка этой зримой грешностью, – был уверен, – она будет еще и гордиться, свое налитое брюхо горделиво показывать людям с бесстыжестью блудницы. К счастью иль нет, но страх мой не сбылся. Мать осталась безгрешной, а я – без брата или сестры, – теперь вовсе без единой родной души на свете.