Бумажный герой. Философичные повести А. К. — страница 15 из 42

озреваю грешные помыслы, даже не выраженные определенной мыслью.

Но мне действительно дорог этот хрустальный, хрупкий мирок, словно изобретенный каким-нибудь садомазохистом. Не созданный так, а будто перетворенный безумным мечтателем. Собственно, нашей же эгоистичной мечтой, напрасными упованьями и нуждами тела. «Люблю тебя, мой хрупкий и грешный мирок! – я подчас восклицал, раскинув руки вширь, как Распятый на небольшом, однако пронзительном полотне из городского музея, всегда выбивавшем у меня слезу восторга и умиления. – Люблю тебя, бессильной и бесцельной, бестолковый мирок, может, и неразделенной любовью». Такой уж, каков он есть, – немного затхлый, чуть пропахший плесенью, лишь иногда сочащийся ароматом, как благоуханные мощи святого, лежащие в тайной пещере, как потаенный смысл. Я – созерцатель мира, но и за мной бдит извечное пронзительное око – лишь вопрос, но без ответа. А мне-то кого вопрошать? Не этих же суетливых мертвецов, иногда чуть назойливых, которых люблю в целом, а по отдельности отношусь с благодушным презрением, как, впрочем, и к собственному земному естеству. Моя жизненная, в широком смысле, плоть, такова же, – ты прав, ангелок, – как любая другая, столь же благопристойна, в меру безумна и безответственна. Я, надеюсь, по жизни неглуп, я и щедр на житейские советы. Довольно находчивый собеседник, отчасти даже мастер словесного бильярда – от двух бортов в лузу.

Я готов говорить с кем угодно, но все ж это не более чем фантомные беседы, не достигавшие и не постигавшие сути. Разве что с тобой, ангелок. Я ведь вообразил его еще в своем нежном детстве, выпавшем на свирепо атеистичное время. Даже не как высшую сущность, а человекоптицу, поселившуюся в моей комнате да так и прижившуюся там навсегда. Сперва и не образом, а словно дыханьем неведомой мне благодати, смутным ощущеньем причастности вселенскому мифу, откуда новогодняя елка и другие прелести детства. Образ уже проявился позднее, – оказалось, что это мой ангел-хранитель. Эта птица-хранитель отвечала на мои детские вопросы. Не впрямую, а загадками и притчами, – случалось, лишь чуть лукавым молчанием. Но, в своей детской мудрости, я и не требовал точного ответа. Так и сопутствует мне с тех пор это создание моего инфантильного ума и незрелого чувства. Не обижайся, ангелок, твой образ – единственное мое обретенье в жизни. Ты мне навеваешь те сны, что не мирские, которые, бывает, бесовский морок, а без похоти, злобы, искаженных будней; вещие сновиденья, которые достоверны и безусловны, как сама явь.

Раздел 3

Даже Господь для меня, вроде б человека мыслящего, отнюдь не Бог философов, а Бог рождественской сказки, что лишь едва коснулась моего детства с нежностью голубиных крыл, но и теперь укрепляющей дух. Да я скорей горжусь своей верой, так и не обогащенной ни знаниями, ни моим скептическим умом, не опытом жизни, оттого детски наиной. Пребуду же как дитя! Нет нужды, что жизнь оплела роговым коконом это раннее нежное чувство, – тем оно будет сохранней. Кокон или паутина – эти мои ментальные миры, непредсказуемо один в другой перетекающие?

Я вопрошал своего ангела, где ж она пролегла, та трещина, что в который уж раз коварно рассекает нами выстраданный иль, может, вымученный образ мироздания? «Или там, или тут, или здесь», – ответил мне ангел, без тени улыбки, помавая крыльями во все стороны света. Уж не обрушится ль наземь весь небесный купол о семи хрустальных сферах, как лет пять назад рухнул свод публичного бассейна, ранив и загубив осколками благодушно резвящихся людей? Если честно, и фирма, где служу, причастна к возведенью злосчастного купола, но лишь косвенно, так что моя совесть почти спокойна. К тому ж я не скрепил проект своей подписью, поскольку тогда как раз находился в служебной командировке.

Знаю, что существует теперь полузабытая теория о том, что Земля, мол, вращается вокруг неподвижного Солнца, о множественности миров, бесконечном пространстве. Она, понятное дело, крайне сомнительна, но я, в отличие от наших теологов, вовсе ее не обвиняю в неблагочестии. Скорей уж это они маловеры, предписывающие промысел Господень. Нет, для меня эта, признаю, дерзновенная теория – просто утомительная чушь, бесцельный соблазн уму и воображению. Ей протестует мои разум и чувство. Как ни напрягаю воображение, ну не могу себе представить бесконечного пространства. В детстве, пытаясь вообразить его, буквально доводил себя до обморока. Не верю я, не верю в эту геометрическую абстракцию. Ведь конечно все, что мне дорого. Любое свершенье имеет исток и исход, а все наши дерзанья, потом упокоятся в вековечном веке, где смежит свои настырные зенки демон времени, не отличимый от ангела смерти. Вот и бесконечность времени еще большая морока. Ну, бесконечность вперед, хотя и безысходна, но ее более или менее можно представить и с ней примириться, – этакая неиссякаемая перспектива, правда, способная превозмочь все наши созидательные усилия. А бесконечность назад? Выходит, что время, своим прямолинейным лучом пробуравливает даже изначальный хаос, предшествующий космосу, чтоб затеряться в неведомом отдаленье. Получается, оно уже заранее в прах размололо всякую определенность, еще до нашего рождения. Но вот тут-то и слабина теории беспредельного времени. Мы-то существуем, каковы есть; и мир – каков есть, а не любой и всякий. А коль мир определенен, то и время имеет начало, таким образом, не столь радушное для всякой всячины. Этот аргумент я не только сейчас придумал. Еще студентом так прямо и написал в своей курсовой работе, даже удостоенной награды на конкурсе молодых дарований.

А кто же мы и каждый из нас в этом беспредельном пространстве и времени, – уж не говоря о том, что, выходит, и само мирозданье состоит из бессмысленных мельчайших соринок, как утверждал мой сокурсник, которые не разглядеть даже самым пристальным взглядом? Получается, мы мельче мошки, той самой соринки, – как говорят математики, стремимся к нулю. Да, эта теория демократична: тут равны в своей малости и архонт, и последний из его рабов. Пожалуй, демократия наших полисов и впрямь основывается на этой абстрактной вселенской геометрии. Но постоянно твердил и буду, что демократия не самоцель, а средство. Даже поднял эту острую тему на собранье ареопага, за что чуть не был побит камнями, заподозренный в склонности к тирании. Это я-то, для которого любой из нас – в сердцевине вселенной, центр которой, как известно, везде, а периферия нигде? В это буду я верить до самого исчерпанья времен.

Короче говоря, мне гораздо ближе и понятней птолемеевская модель, которую мы знаем еще со школы, а вовсе не пропасть набитая звездами. Я так и вижу нас плененными в хрустальном яйце, охваченном гармонией сверкающих обручей, что тревожно мечется по Божьей ладони. Если ж предаться праздносмыслию, как наши ученые педанты, то и бесконечность им потом выдаст какой-нибудь фортель, и время взбунтуется. У какого-нибудь умника в конце концов пространство окажется криволинейным или, там, он заявит, что, мол, время зависит от скорости. А его, например, ученик, что и вовсе нет ни пространства, ни времени. Уж мне поверьте, лишь стоило им начать, и до такого безумства докатятся. И это будут вовсе не только научное мнение, годное для ученых конференций и отраслевых бюллетеней. Те, кто уничтожил мир, так сказать, теоретически, не успокоятся, пока его не уничтожат физически. Разрушительная сила теорий наверняка воплотится в созданье страшного оружия, по сравнению с которым и архимедовы баллисты, и греческий огонь, и даже китайские пороховые петарды покажутся детской забавой. В общем, педанты и научные злоумышленники, как хотят, а я лично буду коротать век под небесной чашей, исполненной не распылившейся в бесконечном пространстве благодатью.

Помню пафосный миф о покоренье Космоса, занудно расцветавший в годы моего детства, когда еще было принято верить в небылицу о безбрежном пространстве. Я-то ему вовсе не был подвержен, этому вроде и вдохновляющему порыву покорить беспредельность. Но – дело в том, что мне было совсем на Земле не тесно. Имеющему тогда в запасе всего горстку слов, но беспредельное как раз воображенье, мне было, если где тесно, то в своем времени, я буквально задыхался от своего душевного переизбытка, для жизни обременительного. Но зачем стремиться куда-то, если, например, старый дом по соседству, изукрашенный чужеродным эпохе орнаментом, я мог разглядывать часами, не уставая. Он манил меня гораздо больше далеких созвездий, своей причастностью другим, куда изобильней, чем окружавшее, духовным пространствам. Дом-то, скажем, был самый обычный, – его снесли недавно, заменив новоделом, – не великое создание зодчества, всего-то рядовой свидетель былого. Но именно что символ, значок, веха. Как дерево, шелестеньем кроны свидетельствует о глубоко запущенных в почву корнях, так и ветхое строенье намекало на существованье неведомых мне плодородных мифов и высоких абстракций. Оно подает мне сигнал странности, к которой я с малолетства чуток. Тогда мне, наивному, казалось, что я избыточен понапрасну. Будто для того лишь маялась душа, чтоб тело праздношаталось по стогнам бытия.

Я не дитя спокойных времен, мне родней накренившийся мир. Но и в эпохи благоденствий, в общем-то, уместен, как ненавязчивый, деликатный гость. Я ведь осторожен, как никто другой, переживая стеклянную хрупкость мирозданья. В уютные времена я, пожалуй, даже наверняка, ненасущен миру, но я и постоянно бдящий, словно резервный полк, приберегаемый для решительного сражения. Не думаю, что это лишь моя спасительная иллюзия. Ведь мне и впрямь удается расслышать раньше других зловещий скрип, стремящих во все концы света опасных трещин и прозреть вдруг багровеющее око всевластного созерцателя нашей жизни. Тут-то я и обретаю смысл, моя избыточность и чуткость делаются ненапрасными. И сам я оказываюсь необходимой заначкой промотавшегося гуляки.

При любви к человечеству в целом, могу ль не быть равнодушным к его каждой отдельной особи, коль для меня они всего только вариации на единственную великую тему, которой отзываюсь дребезжаньем всех моих душевных и духовных струн; частный случай пока не познанного мной вселенского закона? По своей уж натуре я взыскую всеобщего и презираю частности. Но я и уважаю такую приоритетную, что ли, частность, как отдельное человеческое существо. Постоянно себе твержу, – и ангелок не дает забыть, – что и малейший, и мельчайший угоден высшей силе, как ее ни назови, возлюблен ею и взыскан. Даже вот моя соседка, которая неизменно, уже полвека, остается мерзкой старушонкой, – ох плачет по ней топор какого-нибудь честолюбца. Но я-то понимаю, даже и без напоминаний ангела, сколь обильная, радостная слеза умиленья прольется из всевидящего ока, если в этой омертвелой душе родится хоть мизерное живое чувство, на которое та вряд ли способна. Впрочем, может, здесь я и не совсем прав, – ведь эта склочница и стукачка подкармливает бродячих кошек, загадивших весь подъезд, а я и свою-то единственную иногда кормить забываю.