– Да так! Наматрасник на ковре, одеяла, подушка, всё на полу…
– Да ты что, Таня?
– Да она привыкла, видать, на полу спать…
Горничная прыскает:
– Депутатка, депутатка, а народ-то дикий…
– А ты думала, она ордена навесила и сразу…
– Простите, – вмешался Майер, – посмотрите бронь. Майер моя фамилия.
Администраторша недовольно зашелестела бумажками.
– Есть. Тридцать шестой. Паспорт ваш, – не поднимая головы, сказала администраторша и впялилась в паспорт.
В конце коридора появилась туркменка. Немолодая уже, рослая, в ярком платке, повязанном косо и скрепленном на виске, в тяжелых серебряных браслетах, серьгах, кольцах. На шелковом полосатом платье – вперемешку с тусклым серебром и сердоликами – медали, какие-то значки, чуть не ГТО, орден Ленина, куча звенящего яркого металла. Подошла к столику. Остановилась, улыбнулась приветливо. Брови дугами, глаза длинные, узкие, впалые щеки, тяжелые губы – красавица. Да и, пожалуй, лет-то ей немного. Майер посмотрел на нее со вниманием. Она улыбнулась застенчиво:
– От вас холод идет, – и натянула плотнее на плечи шаль.
– Ничего не поделаешь, такой у нас климат, – улыбнулся Майер, разглядывая эту восточную диковинку.
– Вот я и еду домой, в Ашхабад. Там тепло, – отозвалась она. И, повернувши подбородок на высокой шее к администратору, почти повелительно сказала:
– Номер примите.
И ушла. Администраторша и горничная оторопели.
– Ишь, королева. А спит на полу! – только и сказала горничная.
Майер принял паспорт, ключ от номера и, улыбаясь, пошел по коридору.
Номер оказался небольшим, но роскошным. Майер огляделся, скинул полушубок, потер озябшие руки. Набрал номер.
– Лора! Приехал дня на три-четыре. Конечно. Нет, нет, остановился в гостинице “Москва”. На доклад приехал. Вечером обязательно приеду. Промерз ужасно. Может, простудился. Нет, все равно приеду. У меня просьба к тебе. Анечка, возможно, завтра приедет. Ты приютишь ее на пару дней, а? Одна, одна, без дочки. Ну, о чем ты говоришь, Лора? Все то же, все то же. Смотрит в одну точку, почти ничего не ест. Нет, не говорит, не ходит. В кресле. На ночь в постель перекладываю. Припадков таких больше нет. Дорогая моя, ты ошибаешься, не пять лет, а уже восемь. Ну ладно, что об этом. До вечера. Вечером поговорим.
Смотрит на себя в зеркало. Проводит рукой по щеке. Зарос… Выходит в коридор, спрашивает у горничной:
– Скажите, пожалуйста, есть в гостинице парикмахерская?
– Есть, конечно. На первом этаже.
Майер смотрит на часы… торопливо идет к лифту.
В зеркале отражение – руки мастера с опасной бритвой ловко орудуют над щекой Майера. Голос парикмахера:
– Еще десять минут, и я бы ушел. Вам повезло.
Майер кашляет, хочет заслонить рот, но он завернут в простыню, парикмахер поглаживает его по плечу и отодвигает бритву:
– Вы уж откашляйтесь как следует.
Майер извиняющимся голосом:
– Видимо, в поезде простыл… сквозняк.
Парикмахер вытирает лезвие, оно блестит.
– Некоторые удивляются, что у меня опасная бритва, не понимают, что она бреет чище. И вообще – красиво… Подбородочек наверх, пожалуйста… Так!
Майер закидывает голову, парикмахер прикасается к шее. Майер вдруг резко опускает голову, заходится в кашле. Парикмахер не успевает отвести руку, и на щеке Майера возникает крохотная царапина.
– О боже! – восклицает парикмахер. – Со мной в жизни такого не случалось! Вы дернулись, это надо же!
Суетливо брызгает одеколон на салфетку, прикладывает к царапине.
– Ничего страшного! – успокаивает его Майер. – Я закашлялся…
– Сейчас, сейчас! У меня спирт тоже есть! Он дезинфицирует лучше одеколона… Сейчас, сейчас…
– Ерунда, ерунда, не волнуйтесь! – утешает парикмахера Майер.
– Ерунда, вы говорите! – Парикмахер просто вне себя. – Никогда такого не было, чтобы из моих рук уходили в таком виде… Если я вам скажу, кого я в своей жизни брил, кто через мои руки проходил, – вы не поверите! Я в Кремле работал!
Указал пальцем в небо…
– Кого я только не брил… Вот этой самой бритвой! Меня все знают! Я Котиков! Я Вениамин Алексеевич Котиков!
Кровь сочится из царапины. Парикмахер мечется, снимает с пореза одну салфетку, кладет другую.
Майер улыбается:
– Да что вы так волнуетесь, Вениамин Алексеевич! Я всегда дома безопасной бритвой бреюсь. Да я бы такой штуковиной каждый день себя ранил… Успокойтесь, пожалуйста, ничего страшного…
Заседание коллегии Наркомздрава. Восемь важных персон внимательно слушают доклад. Один в военной форме. Это полковник Павлюк. Майер заканчивает свое выступление.
– Теперь, как вы видите, совершенно очевидно, что выбор нами для работы высоковирулентного штамма был вполне оправдан. И хотя работа, с моей точки зрения, еще не доведена до полного завершения, в сущности, она уже сделана, и скоро в нашем распоряжении будут первые образцы новой вакцины. Она работает против всех известных штаммов чумы.
Есинский задает вопрос:
– Скажите, пожалуйста, Рудольф Иванович, сколько, с вашей точки зрения, понадобится времени для того, чтобы передать вакцину нашей промышленности, и насколько сложна может оказаться промышленная технология?
Майер потер виски руками, до него с трудом дошел смысл вопроса. Видно, что ему совсем невмоготу:
– Чтобы окончательно… нам надо около полутора месяцев, чтобы полностью быть уверенным в препарате. Около трех месяцев понадобится на испытание, потом производство опытной партии, а остальное уже не зависит от меня. Скорее – от финансирования производства, от его организации. Технология… В технологии, вероятно, не будет ничего принципиально нового, кроме повышенных требований к технике безопасности.
Григорьев, председатель коллегии, смотрит на часы.
– Товарищи! Сегодня мы с вами присутствуем при исключительной важности… важности для всего человечества – я бы сказал – событии. Создание вакцины – еще один шаг на пути к полной победе коммунизма во всем мире, еще одно доказательство торжества мудрой сталинской политики. Поздравим Рудольфа Ивановича. Спасибо за вашу работу, за доклад. Прошу вас завтра прийти ко мне на прием к двум часам, надо будет проработать решение.
Члены коллегии зашевелились, расслабились и начали потихоньку расходиться. Есинский подошел к Майеру.
– Рудик! Поздравляю тебя! Блестящая работа.
Но Майер потер глаза и ничего не ответил.
– Ты что, устал?
– Не то слово…
К председателю коллегии Григорьеву подходит полковник Павлюк.
– Всеволод Александрович! У нас будет беседа по поводу этой работы. Я думаю, ее надо закрывать и переводить в наше ведомство. Подумайте об этом. Пока надо тормознуть с решением.
Григорьев понимающе кивает.
Есинский снова подходит к Майеру:
– Да что с тобой, Рудольф? Может, машину вызвать?
– Видимо, в поезде простудился. Боюсь, пневмония начинается. Коронный номер мой, – с трудом проговорил Майер.
– Погоди, я попрошу сейчас машину, чтобы тебя отвезли. Ты где остановился?
…К особняку президиума (видимо, это здание президиума Академии медицинских наук на Солянке) подкатывает машина, Есинский сажает Майера на заднее сиденье и машет рукой.
– Выздоравливай, Рудольф! Позвони мне послезавтра, я приеду из Питера и зайду к тебе! Ты молодец, ей-богу!
– Спасибо, Костя…
…В купе Анечка вдвоем с пожилой интеллигентной женщиной. Чайные стаканы на столе. Полумрак и дорожный уют.
– Никогда в жизни не приходилось мне так ездить, в купе! Я еще когда на вокзал ехала, у меня было такое чувство праздника. А тут вы! Такая неожиданность! Мне мама про вас столько рассказывала! Леночка Браславская! Даже про вашу аптеку рассказывала и показывала мне дом, в котором она была.
– На Дворянской… – почти шепчет пожилая дама.
– Ну да, на Гоголя!
– Знаете, Елена Яковлевна, у меня ведь до сих пор хранится мамина шкатулка из карельской березы с письмами, и там много писем от вас.
– Шкатулку эту я Наде и подарила, на шестнадцатилетие. Двенадцатого мая девятьсот десятого года.
– Да, двенадцатого мая мамин день рождения! И вы помните…
– Всё помню, детка. Всё, всё помню. И как на каток ходили, и как нас впервые пригласили на бал, и как мы в один день заболели скарлатиной, – а потом в один и тот же день пришли в гимназию и плакали от радости. У нас было исключительное, необыкновенно счастливое детство. Столько было веселья, музыки. Надя была такая музыкальная. Исключительно!
– Она была прекрасным музыкантом, но карьера исполнительская не получилась. Всю жизнь преподавала, и со мной занималась с раннего возраста. Я ведь тоже преподаватель музыки, Елена Яковлевна, – улыбнулась Аня.
– И похожа, очень похожа на маму. Чем больше я на вас смотрю, Аня, тем больше нахожу общих черт.
– Мама говорила, что вы расстались с ней еще до революции, перед войной. Она думала, что вы живете в Болгарии… или во Франции?
– Нет, всё было совсем не так. Перед войной мы с мужем поехали в Персию. Он был дипломатом, на царской службе. Потом жили в Стамбуле. Во время революции мы вернулись в Россию. Муж был как раз из тех немногочисленных дипломатов, которые стали служить новому правительству. А вот родители мои эмигрировали. Я давно о них ничего не знаю. Думаю, их нет в живых… Не знаю, жив ли муж… Он… словом, без права переписки… Всех, всех потеряла, – спокойно, без эмоций произнесла Елена Яковлевна. – Какая в этом ирония – еще пять лет тому назад Надя была жива, а я так давно ее похоронила. Дед ваш, Аня, был председатель дворянского собрания Саратова…
Аня изумилась:
– Да что вы! Первый раз слышу. Мама мне никогда не говорила…
– Ну, тогда считай, что и я тебе ничего не говорила. Есть много вещей, которые лучше не знать… Как всё трудно, трудно… А у меня, Аня, муж неизвестно где… пятый год. Я ведь туда в архив еду… хочу хоть какой-то документ получить…
Старый Коссель с докторским саквояжем, в шапке пирожком, в глубоких калошах, стоит перед администраторшей гостиницы.