Бумажный тигр (II. Форма) — страница 74 из 123

Его не интересовали выдумки кроссарианских жрецов и безграмотных рабочих, у него была цель.

Урывая драгоценные крупицы у сна, которого выпадало лишь несколько часов в сутки, он штудировал в свете никогда не спящих топок, гудящих оранжевых пламенем, найденные учебники и чертежи. Ветхие, потерявшие половину страниц, они были древними как фундамент самой фабрики, и использовались цеховыми мастерами на самокрутки, но каждый их лист казался ему драгоценным. Ощущая ноющую боль в изломанном работой теле, он изучал их, словно реликвии давно забытой религии, ёжась от незнакомых зловещих слов и с отчаяньем убеждаясь, до чего его грубые руки, привычные держать лопату и кайло, скверно справляются с пером и тушью.

У него не было ни опыта, ни теоретических познаний, и то и другое он заменял рвением, но это приносило плоды, вкус которых казался ему слаще тех изысканных фруктов, которые подавали на банкете для директора фабрики и объедки которых выметали вечером из его кабинета. Он знал, что вырвется из стальной хватки Коппертауна, для этого требовалось лишь упорство, а упорства у него было в избытке. Всё остальное было вопросом времени.

В семнадцать лет он, единственный из разнорабочих, был удостоен чести перейти в подмастерья с правом ношения форменного синего фартука поверх грязной холщовой робы. Неразличимое движение для огромной фабрики, в нутре которой, как в муравейнике, возятся тысячи живых существ, однако головокружительный скачок для того, чьи предки всю жизнь были бесправной обслугой. Он удвоил усилия. Ещё усерднее взялся за чертежи, урезав себе и без того редкие часы отдыха. В их сложных хитросплетениях, поначалу казавшимися зловещими и бессмысленными, ему открылась красота, которой он прежде не замечал, магический узор, дар чтения которого он заслужил бессонными ночами, читая линии до рези в глазах и головокружения.

Его упорство в освоении наук не осталось незамеченным. В двадцать два он уже работал помощником мастера в дистилляционном цеху, нося на груди жетон второго класса. И пусть этот жетон представлял собой лишь полоску меди с парой выбитых цифр, он носил его с большей гордостью, чем британские офицеры — свои парадные горжеты[159]. Работы меньше не стало, напротив, ему приходилось прикладывать ещё больше усилий, чтоб выполнять дневные нормы и при этом успевать постигать азы технологического процесса. Дешёвому джину, который другие рабочие пили по вечерам, он предпочитал разведённую водой жижу купоросного цвета, которую именовал чаем — ею он запивал справочные пособия по реологии[160], теории упругости и гидродинамике. За это его иногда поколачивали другие рабочие и мастера, но не чрезмерно — его фанатичная увлечённость делала его невосприимчивым к побоям в той же степени, в которой защищала его от голода и нервного истощения. Он знал, что выберется из Коппертауна и это знание неуклонно вело его вперёд.

Известно, что даже стальной болт мал-помалу стачивается, если не знает отдыха и смазки. Непосильный труд, которым он истощал своё тело, мал-помалу подтачивал его здоровье, разрушая крепкое когда-то тело, способное обходиться по нескольку смен без еды и сна. Спина начала скрипеть и уже не так легко, как в юности, выдерживала нагруженный на неё вес, от бесчисленных креозотных ожогов кожа на лице и груди покрылась алыми язвами и пятнами, а обильное слезотечение мешало разбирать мелкие детали. Но он уже мог позволить себе не обращать на это внимания. В тридцать лет он получил свидетельство мастера второго класса.

У него не было ни семьи, ни детей, однако, была мечта, и эта мечта тянула его вперёд сильнее, чем наделённые силой сорока пар лошадей паровые поршни в механическом цеху. Он знал, что вырвется из цепкой хватки Медноликого, чего бы это ни стоило. Съест свой законный кусок хлеба без угольной золы, заснёт на нормальной кровати. У воздуха, который он наберёт в грудь, впервые не будет едкого запаха аммиака, от которого лёгкие поутру выворачивает кровавым кашлем.

Дальше всё завертелось перед глазами, как механизмы в ротационном цеху. Мастер, старший мастер, инженер первой категории, инженер третьей категории, инженер-технолог, заместитель начальника выпускающей линии… Он больше не был бесправным рабочим муравьём, он стал уважаемым на фабрике человеком, с которым сам директор не брезговал здороваться за руку. Грязную холщовую робу давно сменил хороший костюм и сорочка с белым воротником. Ему больше не требовалось носить на шее медную табличку, удостоверяющую его важность для фабрики — её заменяли подобострастные взгляды мастеров и уважительное внимание инженеров.

В сорок пять лет ему предложили пост управляющего фабрикой. Пост, от которого он, к изумлению многих, отказался. Его не манила власть, он был равнодушен к тому делу, которому посвятил жизнь, его мутило от запаха креозота. Всё это время он работал на износ, но мало кто из окружающих его людей понимал — он делал это не потому, что надеялся забраться на верхний ярус муравейника, в котором ютился от рождения, и не от избытка амбициозности, свойственной многим выходцам из низов. Он просто с детства хотел сбежать из Коппертауна.

В тот день, когда, по его подсчётам, накопленных сбережений хватило на то, чтоб обеспечить ему остаток жизни если не в лучшем районе Редруфа, то, по крайней мере, в той части Нового Бангора, куда не заносит кислотный, оставляющий даже на камне белые ожоги, ядовитый туман, он попросил у директора фабрики расчёт. Его не хотели отпускать — его драгоценный опыт не должен был быть утерян. Ему предлагали увеличенную ставку, премиальные, дополнительные привилегии, немыслимые для рабочего, но он твёрдо стоял на своём, даже когда директор, истощив запас обещаний, стал последними словами клясть самоуверенного наглеца. Они просто не понимали его стремлений, как он сам, будучи голодным подмастерьем в грязной робе, не понимал линий на чертежах, казавшихся ему незнакомыми магическими знаками…

Невозможно удержать человека, у которого есть цель, как невозможно удержать айсберг, влекомый подводным течением. Он без сожалений принял у хозяина фабрики расчёт и, провожаемый прочувствованными речами мастеров и инженеров, в которых зависть угадывалась ещё явственнее, чем аммиак в окружающем воздухе, отправился прочь, в свою новую жизнь. Не подозревая, что кроме надежд, чаяний и чека с внушительным выходным пособием тащит на своей изношенной, скрипящей как старый вал, спине, груз, о котором не подозревает — Проклятье Медноликого.

Он снял дом в северной оконечности Миддлдэка, просторный и ладный, обставил его на свой вкус, завёл библиотеку, повара и мальчишку для поручений. Он ел хлеб без угольной пыли и пил воду столь прозрачную, что поначалу даже делалось жутковато — казалось, что он пьёт сжиженный кристально чистый воздух…

Именно тут судьба, тащившая его сорок лет по гремящему конвейеру жизни, то промораживая до кости, то ошпаривая кипятком, нанесла ему первый удар. Он вдруг с ужасом ощутил, что жизнь, которую он рисовал себе, ёжась от холода в ночном цеху, жизнь, которую воображал в мелочах, очищая залитые гваяколовой смолой кровоточащие мозоли, оказалось не совсем такой, как ему представлялось.

Воздух Миддлдэка отчего-то казался ему жидким и кислым, как противная аптечная микстура, а вовсе не упоительным и чистым. Свежий пшеничный хлеб из муки первого сорта, огрызки которого он прежде видел разве что на директорском столе, был далеко не таким вкусным, как та рыхлая и комковатая целлюлозная смесь, из которой фабричная пекарня пекла свои буханки, в придачу от него он постоянно мучился несварением. Даже сон не мог утешить его — выглядевшая огромной после привычной ему каморки спальня оказалась неуютной, словно продуваемая всеми ветрами пещера, а стоило ему, проворочавшись полночи, заснуть на своём проклятом и неудобном прокрустовом ложе, как он тут же просыпался, лязгая зубами, в холодном поту — ему снилось, что он пропустил фабричный гудок.

В скором времени он стал чувствовать себя так скверно, будто не находится на заслуженном годами рабского труда отдыхе, а работает, как проклятый, в три полных смены. Он стал сделался нервным, вечно утомлённым и апатичным — тишина Миддлдэка, не нарушаемая дыханием фабрик, казалась ему изматывающей, как минуты затишья для солдат на передовой. Люди, его населяющие — сонными мухами и болванами. В собственном доме на него накатывали приступы удушья, но стоило ему выйти наружу, как его уже гнал внутрь внезапно открывшийся ужас перед пустыми пространствами, незнакомый ему прежде, когда он со всех сторон был стиснут людьми и механизмами.

Проклятье Медноликого. Он узнал, что оно означает. Узнал, лишь вырвавшись из той кипящей ямы, что именуется Коппертауном.

Против этого проклятья оказались бессильны амулеты, оно висело на его горле, обвив стальными цепями и неумолимо клоня голову к земле — как в те времена, когда он тащил на сорванной спине очередной мешок песка. Он обнаружил целую прорву свободного времени, но, удивительное дело, ни одно занятие не казалось ему и вполовину таким интересным, каким он воображал его прежде, с трудом вырывая несколько часов на сон. К выпивке он был равнодушен, а бесчисленное множество рабочих травм и изношенный в юности организм не благоволили спорту. Привыкнув быть номенклатурной деталью в сложном устройстве фабричного организма, где все отношения между рабочими и инженерами строятся по веками отработанным схемам, таким же незыблемым, как утверждённые графики технологического процесса, он нашёл, что неуютно ощущает себя в любой компании и зачастую мучается чужим обществом. Художественной литературы он, воспитанный на пособиях и чертежах, не любил и не понимал, а любоваться полотнами мешало отсутствие вкуса и слезящиеся, едва видящие, глаза.

Спасшийся из Коппертауна, этот счастливчик день ото дня хирел и бледнел, подтачиваемый бессонницей и бездельем. Он должен был быть счастлив и сознавал это, однако слишком поздно понял корень проблемы — он просто-напросто не умел быть счастливым. Не успел научиться этому, прозябая в холодных цехах и дыша ядовитыми испарениями. А потом оказалось уже поздно учиться.