2, можно составить достаточно отчетливое представление о том впечатление, которое он производил на окружающих в публичной и частной жизни. Вот, например, описание внешности Бунина на фотографии, сделанной в ранней молодости:
«С едва пробивающимися усиками <…> тонкое лицо с красивым овалом, большие, немного грустные глаза под прямыми бровями. Волосы густые, расчесаны на пробор. Одет в мягкую рубашку, галстук широкий, длинный; однобортный пиджак застегнут на все пуговицы. По рассказам, глаза его были темно-синие, румянец во всю щеку. Сразу было видно, что он из деревни, здоровый юноша» (В. Н. Муромцева-Бунина)3.
Затем внешность Бунина весьма преобразилась:
«Остался портрет, снятый в Полтаве в 1895 году. <…> Иван Алексеевич сильно изменился: стал носить пышные усы, бородку. Крахмальные высокие с загнутыми углами воротнички, темный галстук бабочкой, темный двубортный пиджак. На этом портрете у него прекрасное лицо, поражают глаза своей глубиной и в то же время прозрачностью» (В. Н. Муромцева-Бунина4).
Фотографии конца 1890-х, 1900, 1907 и 1915 годов5 представляют нам коротко стриженного сухощавого щегольски одетого господина с гладко выбритым «треугольным» лицом, украшенным в нижней его части густыми усами, «а ля муш»6 и бородкой клинышком. Выражение лица надменно-отчужденное.
«Был капризен и привередлив, как истеричная красавица. Например, когда его приглашали участвовать в литературном вечере, он ставил непременным, совершенно категорическим условием, что будет выступать первым. <…> Делало его таким окружавшее его поклонение. Если же он встречал решительный отпор, то сразу отступал» (В. В. Вересаев7).
«Бунины – Иван и Юлий Алексеевичи. Второй8 – простой и умный. Первый, “знаменитый”, бывал порою нестерпим. Его сухая, напыщенная фигура стала особенно антипатичной с избранием его в академики. К представителям молодой литературы он стал относиться с недостойным высокомерием, едва цедил слова. Речь его на юбилее “Русских ведомостей” – грубая, несправедливая, старчески-брюзгливая, в свое время была встречена негодованием не только в кругах “символистов”9. Эта речь показала, что он ничего не понял или не хотел понять в эволюции литературных направлений, в характере общественных сдвигов, обусловивших появление новой школы и пр. <…> Припоминаю Ивана Бунина в качестве героя жалкой, но комической истории. У Зайцевых10 был вечер. Народу было много. Среди приглашенных был и Бунин. За ужином Бунин, до тех пор молчавший, оживился и стал критиковать угощение. Верочка терпела долго, наконец, не выдержала, вскочила и стала разносить вылощенного Бунина на самом изысканном заборном диалекте. Никто, разумеется, не мог бы остановить этого бешеного потока. Да и все были довольны. Верочка оптом отпела Бунину за все. Он сидел багровый, но смолчал и… не ушел» (А. А. Боровой)11.
Среди постоянных членов телешовских «Сред» «были в ходу одно время всякие прозвища», которые давались «из действительных тогдашних названий московских улиц, площадей и переулков… Делалось это открыто, то есть от прозванного не скрывался его “адрес”, а объявлялся во всеуслышанье, и никогда “за спиной”…. <…> Иван Бунин отчасти за свою худобу, отчасти за острословие, от которого иным приходилось солоно, назывался “Живодерка”» (Н. Д. Телешов)12.
Подчеркнутая холодность в публичных отношениях Бунина с людьми, особенно посторонними или ему малознакомыми, создавала твердое мнение о нем как о человеке чванливом, надменном гордеце. По этой причине он даже был заподозрен в антисемитизме, причем без каких-либо с его стороны высказываний на сей счет. Например, в 1907 г. Иван Бунин и его будущая жена Вера Муромцева совершили поездку в Египет и Палестину. Впечатления от этой поездки легли в основу цикла «палестинских» рассказов и стихотворений Бунина, обычно приводящихся в литературе в качестве свидетельства интереса писателя к еврейской духовности. Один из случайных попутчиков Буниных во время их пребывания на Святой Земле – знаменитый московский пианист Давид Шор13, записал в своем дневнике:
«Мы сели на новый пароход. За обедом, у общего стола, мое внимание привлекла русская пара. Она – молоденькая миловидная женщина, он постарше, несколько желчный и беспокойный человек. Когда старый отец мой за столом выказывал совершенно естественное внимание своей молодой соседке, я чувствовал, что муж ее как будто недоволен. После обеда я сказал отцу, что обыкновенно русские путешественники не любят встречаться с земляками, и нам лучше держаться в стороне… <…> Каждый раз, что я попадал на новый пароход, я тотчас же разыскивал инструмент, на котором можно было бы поиграть. На этом пароходе пианино стояло в маленькой каюте около капитанской вышки. <…> Я открыл пианино и сел играть. Минут через пять кто-то вошел. Я сидел спиной к двери, не видел вошедшего, но почувствовал, что это наш русский путешественник. Я продолжал играть, как будто никого в каюте не было, и, когда минут через 20–30 я встал, чтобы уйти, он меня остановил со словами: “Вы – Шор, я – Бунин”. Таким образом состоялось мое знакомство с писателем, которого я сравнительно мало знал по его сочинениям. Дальше мы путешествовали вместе, и я не скажу, чтобы общество его было бы из приятных. Особенно тяжело было мне чувствовать в просвещенном человеке несомненный антисемитизм, – и где, в Палестине, на родине народа, давшего так много миру…<…>
Несколько случаев в дороге позволили мне ближе приглядеться к Бунину, и я убедился, что в его странностях немало жесткости и грубости. Я помню нашу поездку в Хеврон к могиле Авраама, Исаака и Якова. Рано утром выехали мы в экипаже из Ерусалима. Нас было с извозчиком шесть человек. Я, по обыкновению, сидел рядом с кучером. В трех верстах от Ерусалима мы остановились у могилы Рахили. Гробница в виде домика, невзрачного и внутри мало интересного, не привлекала к себе. Осмотрев ее, мы двинулись дальше. В Хевроне местные магометане нас очень недружелюбно встретили градом камней, когда мы близко подошли к могилам, которые они считают своей святыней. Да и могилы представляют груду наваленных камней. На обратном пути нас настигли ранние сумерки, и мы ехали почти в темноте. Приближаясь к могиле Рахили, я еще издали заметил, что она вся светится, и это было необычайно красиво и таинственно. Поравнявшись с могилой, мы услышали крик странного человека, бегущего за экипажем. Мы остановились. Оказалось, что это был синагогальный служка, который, узнав накануне о нашей поездке в Хеврон, хотел выказать нам внимание, рано утром пошел к гробнице, но нас уже не застал. К вечеру он зажег лампады и свечи и ждал нас. Мы снова все осмотрели, он помолился у гробницы, и мы приготовились ехать дальше. Но тут произошло следующее: трусливый служка отчаянно боялся пуститься <темной> ночью в путь, а извозчикам американец совершенно основательно заявил, что семь человек он на утомленных лошадях не повезет. Бунин настаивал на том, чтобы мы двинулись дальше, не обращая внимания на несчастного служку. Я воспротивился такой несправедливости и предложил, чтобы экипаж поехал медленно, а я, служка и еще один из наших спутников пойдем пешком. Однако и на это Бунин не согласился. Он устал и хотел скорее домой. Я отпустил экипаж и пошел со своим спутником пешком. Не зная местных условий ничего не боялся и бодро двинулся в путь. Через несколько минут, когда звук удаляющегося экипажа стих, один из спутников заявил мне, что мы затеяли очень рискованное предприятие и что если нас встретят бедуины, то это будет очень неприятно. В первый момент я рассердился на говорившего, почему он раньше не предупредил? Но затем, охваченный сознанием правильности своего поведения, красотой звездного неба и прекрасным воздухом, которым так легко дышалось, я ободрил своих спутников, и мы смело двинулись вперед. На полпути к Ерусалиму мы вдруг услыхали конский топот. Насторожись, мы тихо подвигались вперед, а навстречу, все ближе и ближе, раздавался топот коней. Наконец мы поравнялись с <…> всадниками. Два бедуина в полном вооружении внимательно нас осмотрели и поехали дальше. Мы благополучно дошли до ворот Ерусалима. Бунин впоследствии написал прекрасное стихотворение “Гробница Рахили”.
В Бейруте мы часа на два наняли экипажи, чтобы осмотреть город. Кучер-араб, настоящий джентльмен в европейском костюме, но с кинжалом за поясом, соблюдая свои интересы, медленно двигался вперед. Я сидел рядом с ним, и мы беседовали по-французски. Бунин, досадуя на медленную езду и бранясь по-русски, неоднократно подгонял кучера. Тот, не понимая языка, чувствуя, что это относится к нему, после каждого окрика, сверкая гневным взглядом и полуоборотившись, бормотал что-то по-арабски. Я всячески старался отвлечь его внимание и расспрашивал его обо всем встречном. Но когда Бунин вздумал толкнуть его в бок с криком, “да поедешь же, черт”, то он схватился за кинжал, и мне стоило немало усилий его успокоить, Бунину я посоветовал помнить, что мы не у себя.
Другой случай произошел на Тивериадском озере. Мы подъезжали из Дамаска часам к трем-четырем. До этого времени озеро покойно, но с четырех часов в нем подымается волнение. Мы нашли лодку, и ловкие арабы-лодочники, подняв паруса, помчались в Тивериаду. Для меня все это было ново, и я, не подозревавший об опасности, наслаждался и красотой озера, и самой поездкой. Нам важно было перегнать лодку американцев, чтобы получить комнаты в гостинице. Бунин, долго живший у моря, почему-то сильно волновался и по временам бранил лодочников. Не знаю, быть может, он был прав, но с нами ничего не случилось, и мы уже темной ночью благополучно добрались до Тивериады»14.
На высокомерно-капризную манеру общения Бунина с посторонними людьми обращали внимание и другие свидетели того времени. Вот, например, наблюдение стороннего человека, столкнувшегося с Буниным в Одессе, где в годы Гражданской войны обретались многие писатели, бежавшие от большевиков: Алексей Толстой, Максимилиан Волошин, Бунин, Алданов и др.: