Бунин и евреи: по дневникам, переписке и воспоминаниям современников — страница 24 из 101

<ой> фуражке106, окруженный портретами царей и двуглавыми орлами, что я вовсе не “брюзжал”, не “фрондерствовал”, как какой-нибудь рамоли, увенчанный смехотворной, по Вашему мнению, “короной из дешевого эмигрантского золота” и т. д. и т. д. – и неужели это все могло быть продиктовано Вашей “любовью” ко мне! Распространяться не буду, – вчера, по телефону, я достаточно объяснил Вам причины моего “раздражения”. Вы говорите, что Вы писали даже с добрыми чувствами ко мне: если так, то мне остается только дивиться – и сказать Вам: Бог Вас прости! – Тот Бог, которого Вы лишили даже большой буквы.

Ив. Б.

P.S. Да, занятная картина! Посижу, посижу в дворянском картузе, потом сниму его и посижу в короне из дешевого золота, а там опять надену картуз – и затяну: «Боже, Царя храни!» Вот тебе и всемирная знаменитость.

NB

Никто в этой “русской патриотической газете”107 не мог Вам сказать ничего подобного – такой идиотской чепухи о дворянск<ой> фуражке. Кто мог сказать? В газете были тогда М. Струве, Ладинский, Рощин, К<орвин>Пиотровский, и вот Вы, очевидно, за них выдумали эту злую ахинею. Все они в ту пору писали мне нежнейшие приглашения в эту газету – как связать это с дворянской фуражкой? И разве они не знали, что я чуть не 15 лет перед оккупацией был сотрудником “Последних новостей”, “Современных записок” и “Русских записок”108, что я и раньше, <…> был ближайшим сотрудником “Рус<ского> богатства” Короленко, “Совр<еменного> мира”, “Вестника Европы” - и т. д. и т. д., а потом издательства “Знание”, был в приятельстве с Горьким, Луначарским, жил только в среде людей, подобных им, а в эмиграции с бывшими эсерами и “кадетами”, с Алдановым, Фондаминским, Рудневым, Авксентьевым, Зензиновым – и т. д. и т.<д.> – зачем же Вы выдумали, повторяю, эту нелепую клеповину о двор<янской> фуражке, о царях, о двуглавых орлах? Если Вы напечатаете это хотя бы в Москве, даже и там над Вами будут смеяться, и я, даже и в этом случае, напишу на Вас такое “опровержение”, что Вам не поздоровится!»


Из философов Бунин дружил со Львом Шестовым109 и, что показательно, находился в весьма неприязненных отношениях со своим тезкой и свояком110 Иваном Ильиным111, правым государственником, монархистом и антисемитом. Что же касается еврейского окружения писателя в эмиграции, то помимо упомянутых им Алданова и Фондаминского, большинство близких ему людей из этой группы – М. С. и М. О. Цетлины, С. А. Цион, И. М. Троцкий, А. Седых (Я. М. Цвибак), А. В. Бахрах, Дон-Аминадо (А. И. Шполянский), Я. Полонский – как уже отмечалось, относилось к леволиберальному крылу российского политического спектра (эсеры, народные социалисты). Возвращаясь к дореволюционному периоду жизни Бунина, отметим, что в России его ценили и превозносили на все лады, главным образом как непревзойденного стилиста. Критики даже признавали, что он, барин, мужицкую, а значит, народную жизнь – крестьяне в то время составляли более 80 % населения России – знает отнюдь не понаслышке. Но не более того. Для массового читателя Бунин никогда не был «властителем дум». Что же касается так называемого литературного сообщества, то в нем он, сумев себя поставить в независимое положение, как правило, находился с собратьями по перу в вежливо-холодных отношениях. Этого аристократа, жившего с гонораров, как в своем абсолютном большинстве все художники и писатели – «русские интеллигенты-пролетарии»112, коллеги считали отмороженным, надменным и язвительно-кусачим гордецом. Таким он, действительно, и был на публике. В приведенной выше истории с Валентином Серовым, художником, охотно ради заработка писавшим портреты коронованных особ, аристократов, банкиров и различных знаменитостей, неадекватно повел себя именно Бунин, ответивший на деловое предложение знаменитого портретиста амбициозно-пошлой по существу выходкой, хотя сам «пошлость презирал… во всех ее проявлениях»113.

Мало кто знал или догадывался, что «Бунин был по природе застенчив. Был он застенчив, несмотря на видимость агрессивности, на врожденную насмешливость, на великое множество бьющих в точку злых стрел, направленных против своих современников, иногда даже литературных друзей, на унаследованную им от отца любовь к нецензурной ругани, на то, что ему иногда в применении к себе хотелось бы употребить некий “pluralis majestatis”114.

<…> Нередко он был неспособен принять то или иное решение, которое подсказывалось ему разумом или практическими соображениями, не в силах был обрубить с размаха единым ударом какие-то угнетавшие его “узлы” именно из-за своей… застенчивости.

Но и обратно, этой же полускрытой стороной его характера можно объяснить… некоторые его “эскапады”, некоторые едва ли не спровоцированные им самим инциденты, в которых погодя – наедине с собой – он неизменно раскаивался и их болезненно переживал» (А. В. Бахрах)115.

Галина Кузнецова, несколько лет жившая под одной крышей с Буниным в Грассе, пишет, что в их первую встречу в августе 1926 года «Бунин показался мне надменным, холодным. Даже внешность его – он, впрочем, был очень моложав, с едва седеющими висками, – показалась мне неприятной, высокомерной».116

Он мог «быть иногда необыкновенно любезным и обаятельным хозяином, он поднимает настроение общества, зато к нему и стекаются всеобщее внимание и все взгляды». При общении с «чужими» у себя дома он обычно «говорил все время благодушным и любезным, почти царственным тоном. <…> Он большой актер в жизни. Я знаю, что так надо общаться с людьми, но воспоминанье о его часто невозможных ни для печати, ни для произношения словечках, о его резкости временами заставляли меня в душе улыбаться. Впрочем, эта общедоступная любезность всех покрывает нивелирующим лаком, и дома он оригинальнее»117.

«Постоянная его черта: обезоруживающий юмор, непосредственный, талантливый, как вся его натура» (Г. Адамович)118.

Многие свидетели времени, однако, отмечают, что при своей душевной закрытости Бунин был способен разговорить собеседника, вызвать его на откровенность. Он умел не только сам хорошо говорить, но и слушать другого, и при случае мог дать дельный совет.

Все тридцать три года, прожитых в эмиграции, за исключением «нобелевской пятилетки» (1934–1939 гг.) Бунин сильно нуждался. В такой ситуации, естественно, ни о каких заказных портретах речь идти не могла. И все же бросается в глаза, что Бунин, будучи знаком с такими знаменитостями, как Пабло Пикассо, Наталья Гончарова119, Михаил Ларионов120, Юрий Анненков и Савелий Сорин121, не удостоился чести быть ими портретируемым. Из всех «музейных» художников рисовали Бунина только Бакст122 да Филипп Малявин123. Известны также портреты Бунина, выполненные Георгием Пожидаевым124 (1934 г., Париж, собрание Р. Герра), художником достаточно преуспевавшим, но малозначительным в истории искусства, и учеником Репина Михаилом Вербовым125, считавшимся весьма востребованным на Западе салонным портретистом. Перьевой портретный набросок Бунина, исполненный Малявиным (1924 г., бумага, тушь, НГА, Ереван) – опять-таки одним из учеников Репина, интересен главным образом тем, что на нем писатель изображен без бороды, а лишь с усами. Изменение внешности у Бунина в начале 1920-х гг. – от покрытого растительностью лица к гладковыбритому – проходило через стадию ношения усов, что зафиксировано на фотографиях того времени126. Эпоха арт-деко (1920-е – 1930-е гг.) революционно изменила моду на одежду и внешность. Женщины стали ходить с открытыми ногами, мужчины предпочитали бриться. Пышные усы и бороды всех фасонов и размеров, столь распространенные в предреволюционную эпоху, напрочь вышли из моды, став в общественном сознании знаковым атрибутом внешности стариков и оригиналов. Несмотря на свою декларируемую неприязнь по отношению к любым «новым веяниям» – «в <…> бешенство, если не большее, приводили его разговоры о современном искусстве. Для него даже Роден был слишком “модерн”»127, – Бунин все же радикально преобразил свою внешность, что, несомненно, явилось своего рода данью времени. И хотя социальный статуса Бунина изменился, он попал в разряд беженцев, людей, зависящих от «чужих денег» и «услуг посторонних», для которых «получить субсидию или подачку почиталось лестным», писатель по-прежнему держался за имидж «барина», хранителя и представителя настоящего русского духа и быта. При этом бунинское «барство» да «дворянский апломб» по сути своей носили характер бережно хранимых «исторических реликвий», ни в коей мере не являясь формой выражения правоконсервативных убеждений, которые ему упорно приписывали.

Следует отметить, что если Бунин и декларировал неприязнь к позированию, то на фотопортреты как дореволюционного, так и эмигрантского периодов она не распространялась. Судя по их количеству, всю свою жизнь писатель охотно позировал перед объективом фотокамеры, в том числе и в солидных фотоателье. На постановочных фотографиях, начиная уже с конца 1920-х годов, Бунин часто являет собой стереотипно-возвышенный образ «артиста»128. Хотя подобного рода репрезентация собственной персоны была со стороны Бунина акцией тщательно продуманной, возможно, он все-таки чувствовал порой ее излишнюю, для писателя, напыщенность. Так, например, Андрей Седых, рассказывая о нобелевских днях в Стокгольме, выделил его саркастическую реплику на счет собственных портретов: «Фотографии Бунина смотрели не только со страниц газет, но и из витрин магазинов, с экранов кинематографов. Стоило Ивану Алексеевичу выйти на улицу, как прохожие немедленно начинали на него оглядываться. Немного польщенный, Бунин надвигал на глаза барашковую шапку и ворчал: – Что такое? Совершенный успех тенора»129.

На пороге своего шестидесятилетия Бунин, как видно из фотографий, превратился в сухощавого, осанистого, коротко стрижен