«…если бы я поехал, я был бы миллионер, имел бы дачи, автомобили и т. д. Я остался доживать свои истинно последние дни в истинной нищете да еще во всяческих болезнях старости. Кто поступил бы так на моем месте? Кто?»
Говоря о спекуляциях по поводу якобы изменившегося после войны и победы СССР над германским фашизмом отношения Бунина к «советской власти и большевизму», Седых цитирует слова писателя из его выступления «21 июня 1949 года в Париже, в Публичном собрании по случаю 150-летия рождения А. С. Пушкина», где тот однозначно заявил:
«Не поколеблено одно: наша твердая вера в то, что Россия, породившая Пушкина, все же не может погибнуть, измениться в вечных основах своих и что воистину не одолеют ее до конца силы Адовы».
Вся последующая переписка с тяжело больным, капризным и подозрительным Буниным, которую публикует Седых, показывает, сколь непростыми были его труды по улаживанию конфликтных ситуаций, возникавших вплоть до начала 1950-х годов вокруг Бунина, сборам средств для его жизнеобеспечения, несмотря на все бунинские «горячо благодарю Вас, дорогой мой, за то живое и усердное внимание, которое Вы проявляете ко мне», «раскаиваюсь в своей болезненной запальчивости» и т. п.
Особенно трудно было Седых отстаивать имидж Бунина в глазах общественности в вопросах, касающихся бунинских оценок своих современников – писателей и поэтов. Напомним, что в своей речи на 50-летнем юбилее газеты «Русские ведомости» 6 октября 1913 года Бунин, говоря без экивоков, охаял всю новейшую русскую литературу. Тогда «против Бунина восстали прежде всего литераторы, прямо или косвенно задетые им, либо те, кто был шокирован страстностью и непримиримостью его речи. По <их> мнению <…> Бунин “омрачил почтенный юбилей неуместной речью, полной нападок на современную литературу ”<…>. 3. Зинаида Гиппиус назвала выступление Бунина “неожиданной и бестактной выходкой”, “Московская газета” обвиняла его в “сердитом недовольстве современностью, ее вкусами, привычками и симпатиями”»82.
По прошествии почти 40 лет Бунин повторил этот критический залп в своей книге очерков «Воспоминания», увидевшей свет в Париже в 1950 году, декларируя таким образом неизменность своих литературных пристрастий и убеждений. Особенно досталось Горькому, Бальмонту, Блоку, Есенину и Маяковскому. «Воспоминания» читались Буниным на публике и неизменно создавали ощущение неловкости, а у многих, особенно молодежи, вызывали открытое возмущение: слишком силен был содержащийся в них эмоционально-обличительный заряд. Даже такой близкий в те годы Бунину человек, как Георгий Адамович, и тот укорял его в высокомерии, показавшемся критику «наполовину основательным, наполовину ошибочным»83.
С точки зрения литературного жанра мемуаристки сегодня «Воспоминания» Бунина представляются «работой уникальной»84, ибо: «…находясь в зазоре между собственно мемуарами и публицистикой, она при всех сложностях идентификации ее жанровой природы, тем не менее воспринимается как предельно целостное и концептуальное высказывание. К такого рода структурам давно применяется понятие цикла, внутренняя смысловая природа которого определяется соотнесенностью фрагментов в общей архитектуре целого. Взятое по отдельности (даже с учетом своего истинного происхождения, которое может и не быть связанным с данным циклом), каждое слагаемое сверхтекстового образования будет резко редуцировано с точки зрения своей семантики, лишено того контекстуального значения (особенно важного в “итоговых”, наделенных явным исповедальным “заданием” сборниках), которое сообщил ему автор. <…>Поэтому <…> намерение выбрать из “Воспоминаний” “те очерки, в которых раскрывается образ самого автора, его взгляды на литературу” <…> обессмысливает сам текст-первоисточник»85
Однако современники воспринимали «Воспоминания» как сугубую критику, причем высказываемую с позиций самовосхваления и помпадурства. Если Бунин в чем-то и бывал прав в своем «самовидении», и «многое из того, что он писал, было справедливо», то, как считает толерантный Седых, «оценку он давал беспощадную, а по форме очень уж жестокую»:
«У Горького была “болезненная страсть к изломанному языку”, “редкая напыщенность” и непрестанное позерство. Поэзи<я> Есенина – “писарск<ая> сердцещипатель<ная> лирик<а>”, а сам поэт <был> непревзойденным по пошлости и способности кощунства; впрочем, <…> по линии кощунства <Бунин> пальму первенства готов был передать Блоку. <…> Маяковский был “самый низкий, самый циничный и вредный слуга советского людоедства”. Алексей Толстой сочетал громадный талант с душой мошенника; <…>“буйнейший пьяница Бальмонт, незадолго до смерти впавший в свирепое эротическое помешательство”; “морфинист и садистический эротоман Брюсов”; “обезьяньи неистовства Белого”; “запойный трагик Андреев”… Становилось страшно», – ибо в своем абсолютном большинстве слушатели и читатели бунинских «Воспоминаний», в том числе и его близкие друзья, включая самого А. Седых, придерживались совершенно противоположного мнения о личности и творчестве этих писателей.
И все же Яша Цвибак всеми силами защищал Бунина, стараясь сглаживать все шероховатости его отношений с читателями, гасить их недовольство. Об этом свидетельствует публикуемое им письмо Бунина от 20 января 1949 года:
«Милый Яшенька, на том свете Вам кое-что простится за то, что очень успокоили Вы меня в моей позорной старости на некоторое время. Очень обрадовали вы меня своим последним письмом (по поводу “Авторских заметок” – М. У.) и еще раз сердечнейше целую Вас.
Целую и за то, что защищаете Вы меня от клянущих меня за мои “Авторские заметки”, – за то, что не расплакался я в них насчет Блока, Есенина (о которых еще и слуху не было в ту пору, о которой говорил я в своих “Заметках”, – которые, кстати говоря, ничуть ни есть история русской литературы) и за то еще, что старик Бунин позволил себе иметь собственное мнение про величайшего холуя русской “поэзии” Маяковского, при всей его холуйской небездарности.
1 февраля 1950 г.
…Вот видите – себе ВЫ позволяете не любить (Мережковских – М. У.), а на меня шипите очковой змеей за мою нелюбовь к такому мерзавцу и пошлейшему стихоплету “под гармонь”, как Есенин! <…>
“Мертвому льстить невозможно?” А мерзавцу Блоку необходимо? За что именно “ругают меня”? Ведь мне кажется, что насчет “Двенадцати” я сказал только то, что неоспоримо. Вообще: какая кому беда в том, что мне не нравится в литературе?»
Седых пишет, что «противоположную точку зрения Бунин воспринимал довольно болезненно, как некое личное оскорбление». В критические минуты, как например, после публикации в ноябре 1950 года в «Новом русском слове» интересной и, естественно, не ругательной статьи Г. Александрова «Памяти Есенина», когда «Бунин прислал мне необычайно гневное письмо с бранью по адресу автора и закончил его угрозой», – перестать публиковаться в газете, Седых просто и тактично напоминал больному старику, что, мол, его «письмо отправлено не по адресу: по вопросу о дальнейшем сотрудничестве следовало бы обратиться к редактору газеты М. Е. Вейнбауму, а не ко мне».
Поостыв, Бунин ответил Седых в примирительно-извиняющим-ся тоне, что он, мол-де, «…вовсе не сердился, а писал вам по приятельски, как одному из главных членов редакции,
А заявлять официальный “протест”, как Вы выражаетесь, редактору не считал нужным, т. е. не хотел раздувать этой маленькой истории. И хорошо, что Вы ему не показали записку к Вам, а то вышло бы, что я хочу как-то “полупротестовать”, не прямо, а через Вас. Если бы хотел, хватило бы смелости протестовать непосредственно».
В январе 1951 года Бунин, начав свое письмо «Дорогому Яшеньке», который весь юбилейный 1950 год старался мобилизовать общественность в США на оказание помощи бедствующему нобелевскому лауреату, с благодарности за 50 долларов («сумма хоть и скромная, но очень нас порадовала»), далее сообщает:
«Мы впали в такую нужду за последние три недели болезни, что буквально разорились на почти ежедневные визиты доктора, на пенициллин, на сульфамиды и на прочее. <…> Мои восемьдесят лет исполнились примечательно: “Много визгу, а щетины на копейку”, как говорят на ярмарке про непородистых свиней. <…> Если б я не продал свои “воспоминания” в Америку и здесь Кальман Леви86, Вере Николаевне пришлось бы идти по миру»87.
Вот на этой отчаянной ноте Иван Бунин и завершил свои дни.
Андрей Седых заканчивает воспоминание о Бунине в книге «Далекие, близкие» описанием последних дней жизни Бунина, свидетелем которых он был. Среди них имеется и литературный портрет писателя, тоже, по всей видимости, последний:
«… при ужасающей физической слабости, при почти полной беспомощности, голова его работала превосходно, мысли были острые, свежие, злые… Зол он был на весь свет, – сердился на свою старость, на болезнь, на безденежье, – ему казалось, что все хотят его оскорбить, и что он окружен врагами. Поразила меня фраза, брошенная им вдруг без всякой связи с предыдущим:
– Вот я скоро умру, – сказал он, понизив голос почти до шепота, – и вы увидите, Вера Николаевна напишет свою “Жизнь Арсеньева”…
Мне показалось сначала, что он шутит. Нет, Бунин не шутил, смотрел испытующе, не спускал с меня пристальных глаз и, как всегда бывало с ним в минуты душевного расстройства, словно отвечая на собственные мысли, сказал:
– Так, так…
Понял я его много позже, когда уже после смерти мужа Вера Николаевна выпустила собственную книгу “Жизнь Бунина”»88.
Марк Александрович Алданов (26 октября/7 ноября 1886, Киев – 25 февраля 1957, Ницца)
Дружеские отношения Бунина с Марком Александровичем Алдановым (Ландау) – знаменитым прозаиком русского рассеяния, публицистом, литературным критиком, ученым-химиком и общественным деятелем89, сложившиеся в начале 1920-х годов, продолжались, без размолвок и временных охлаждений, вплоть до последних дней И. А. Бунина. Причем жены писателей – Вера Николаевна Муромцева-Бунина и Татьяна Александровна Зайцева-Ландау (Алданова)