Бунин и евреи: по дневникам, переписке и воспоминаниям современников — страница 64 из 101

< Да, требуют еще за парижскую квартиру 2900 фр.!>. Но оставим мы все это – равно как и все то прочее, что я переживаю.

<…>

“Темные аллеи” Вы теперь, верно, уже получили – от Сергея Николаевича Барсукова, русского американца, известного пианиста, жившего в Cannes <Каннах> (хорошего знакомого Рахманинова)…

<…>

Повторяю: эту книгу я послал Вам прежде всего потому, что мне часто приходит в голову: мало ли что может со мной случиться, пусть будет один экземпляр моей новой (и, верно, последней) книги в сохранности, в надежных руках – для потомства»

На печатание книги Бунин, судя по его высказываниям в письме, не надеется. Более того, сомневается в возможности печатания его сборника в журнале, т. к. неясно «будет ли журнал и сколько времени он просуществует. <…> Ведь журнал не альманах».


В заключительной части письма Бунин переходит к главному – сообщает, что его официально уведомили о выдачи ему американской визы и тут же, не взирая на отчаянное положение, в котором он находится, пространно объясняет своему другу, почему он якобы не может позволить себе уехать в США.

«…что же мне теперь делать? Очень, очень благодарю Вас за Ваши заботы и прошу передать благодарность Александру Федоровичу <Керенскому>. Но – как решиться ехать? Доехать, как Вы говорите, мы можем. Но опять, опять: что дальше? Вы пишите: “погибнуть с голоду Вам не дадут”. Да, в буквальном смысле слова “погибнуть с голода”, м<ожет> б<ыть>, не дадут. Но от нищеты, всяческого мизера, унижений, вечной неопределенности? Месяца два-три будут помогать, заботиться, а дальше бросят, забудут – в этом я твердо уверен. Что же до заработков, то Вы сами говорите: “будут случайные и небольшие – чтение, продажа книги, рассказа…” Но сколько же раз буду я читать? В первый год, один раз…, м<ожет> б<ыть>, и во второй еще раз… а дальше конец. И рассказы, книги я не могу печь без конца – главное же продавать их. И самое главное: очень уж не молод я, дорогой друг, и В<ера> Н<иколаевна> тоже, очень больная и слабая… <…> Короче сказать – ни на что сейчас я не могу решиться. Визу иметь на всякий крайний случай (который, конечно, вполне возможен) буду рад. И если ее длительность будет хоть полугодовалая, может быть, мы ею воспользуемся. Целую Вас и дорогую Т<атьяну> М<арковну> с большой любовью и грустью. <…>

Поклон друзьям.

Ваш Ив. Бунин»


2 августа Алданов пишет Бунину:

«…Ваши рассказы я получил и страшно вам благодарен. Они чудесны. От многих я в полном восторге. Но смелый Вы человек, дорогой Иван Алексеевич! Ведь ругать вас за вольности некоторых сцен будет всякий, кому не лень: будут говорить “порнография!”, “лавры автора леди Чэттерлей” и т. д.»

Трудности с журналом, на которые жаловался Алданов, удалось преодолеть. «Новый журнал» был основан. 25 октября Алданов сообщает:


«… наш журнал почти осуществлен, иными словами обеспечена уже одна книга и есть надежда на вторую. В первой <книге “Нового Журнала”> на первом месте появятся “Руся” и “В Париже”. Я Вам говорил о 100 франках за печатную страницу <…>, но фактически Вы получите несколько больше. <…> Оба рассказа небольшие. Но во второй книге, если она выйдет… мы напечатаем “Натали”; это, по-моему, самый лучший и просто изумительный рассказ, одна из лучших Ваших вещей вообще… Журнал мы редактируем с Цетлиным».


11 декабря Бунин пишет:

«Дорогой Марк Александрович, с радостью и облегчением получил Ваше письмо (от 25 окт<ября>), ибо стал уже думать, что Вы меня не только забыли (как забыли М<арья> С<амойловна> и М<ихаил> 0<сипович><Цетлины>), но что я Вам сделался даже несколько противен своими однообразными жалобами (как Денисов в тифозном лазарете Ростову). Благодарю Вас за дружеские слова и за некоторые добрые вести».


Далее он сообщает о посылке своего для второго номера «Нового журнала» исправленного варианта рассказа «Натали» и с гордостью рассказывает:

«Вот Адамович, которому я недавно прочел у нас “Генриха” – и который впрочем из всех моих новых рассказов знает только один этот – вдруг сказал мне с совсем необычной для него горячностью: “Знаете, я слушал ‘Генриха’, как князь Андрей пение Наташи!”. <…>

Прислать ли мне книгу журнала? Конечно, страшно желал бы видеть ее, но Вам видней – следует ли? (О, Господи, Господи!). Во всяком случае, пришлите мне, пожалуйста, хоть оттиски <…>, если уже нельзя всю книгу. – Почему Вы пишете, что здоровье Ваше стало хуже? Что с Вами? Вот мое так очень портится: недели 2 тому назад пошел вниз завтракать (можете себе представить, что это за “завтрак”!) и вдруг почувствовал дурноту и морскую болезнь – вскочил, сблевал и упал без сознания. Скоро прошло, но едва не умер. Камфара и т. д. Постепенно дохнем от нищеты, недоедания. Крепко целую Вас и дорогую Т<атьяну> М<арковну>».


26 апреля 1942 года в письме Бунина звучит просто вопль отчаяния:

«Дорогой Марк Александрович, Вы мне не пишете уже почти год, А<лександра> Л<ьвовна> тоже, мне поэтому особенно тяжко, стыдно, мерзко опять и опять писать о своей погибельной жизни. Зимой кое-что получил, ранней весной тоже, но все уходит как в прорву, несмотря на то, что дохнем с голоду, а тут еще уже давно больна язвой в желудке В<ера> Н<иколаевна>, которую надо лечить и питать всякими правдами и неправдами особо, – и надежд на ближайшее будущее, когда совсем уж опустеет моя казна, никаких. Поэтому опять – и, клянусь, в последний раз – прошу Вас обратиться к кому-нибудь помочь мне. Пишу заранее, ибо что впереди? И когда получите это письмо? И когда придет помощь, если таковая будет?»

Читая письма Веры Николаевны военных и послевоенных лет (см. ниже), нельзя не обратить внимание на некоторую навязчивость темы о недостатке мясной пищи. Она как-то не вяжется с ее образом воцерковленной православной женщины115, даже с учетом того, что по медицинским показаниям116 Вера Николаевна постов могла не соблюдать. Возможно, что ее горькие сетования на сей счет, это, скорее всего, калька с эмоциональных выплесков мужа, который был весьма требователен к разнообразию пищевого ассортимента. В свою очередь Бахрах, сделавший особый акцент на воцерковленности Буниной, дает интересный комментарий, позволяющий более отчетливо высветить ее образ:

«Вера Николаевна утверждала, что в драматические периоды ее парижской жизни, когда она стояла на каком-то распутье, не зная какой избрать выход, потому что ни один из тех, которые могли ей тогда представляться, внутренне ее не удовлетворял, ее спасла “вера”.

Конечно, это было для нее несомненным облегчением, отчасти возвратом к дням юности, потому что ее отец, будучи сам человеком верующим, не мог не внушать своей дочери религиозных чувств. Но все же, если я осмелился поставить в данном случае слово “вера” в кавычки, то только потому, что мне всегда казалось, что в ее религиозных побуждениях было меньше внутренней одухотворенности, чем внешнего тяготения и церковности. Ее внутренние переживания, поскольку об этом можно хоть как-то судить со стороны, вызванные в каком-то смысле “крушением” нормального жизненного пути женщины определенного возраста, словно удовлетворялись ритуалом. <…> Как мне кажется, сама церемония евхаристии была ей созвучнее и нужнее, чем слова Нагорной Проповеди» (Бахрах. Сс. 133–134).


Алданов, переживавший за Буниных, пишет 26 мая:

«…Господи, как Вы ошиблись, что не приехали. <…> Не сомневаюсь, что Вы здесь не голодали бы. <…> Меня постоянно о Вас спрашивают и не только русские, но и американские писатели.

<…>

Будет ли четвертая книга “Нового Журнала” – я не знаю»117.


8 июля Бунин шлет Алданову короткую записку по-французски:

«Мой дорогой друг, я прошу Вас сделать все возможное для получения визы для меня и Веры. Обнимаю Вас и Татьяну Марковну».

Через месяц, в последнем Алданову письме военного времени следует горькое признание.


8 августа:

«Наконец-то письмо от Вас, дорогой друг. Да, я очень ош<ибся>, что не поехал. <…><Вера><Николаевна> так худа и слаба от язвы желудка и голода, что твердит, что не доедет. Ну а здесь, что будет с нами осенью и зимою. Которые будут гораздо хуже прежних всячески, да еще при том, что я теперь ничего ниоткуда не получаю, живу тем, что распродаю последнее, и должен еще заплатить за парижскую квартиру. Которую одно время уже описали вместе с 9 чемоданами моего архива… <…>. Нас теперь четверо <Галина> Н<иколаевна Кузнецова> и М<аргарита А<вгустовна> Степун бросили нас еще 1 ап<реля> – нашли богатую сумасш<едшую> старуху118, которая их прекрасно содержит – нас четверо, еще не мало при одном моем пустом кармане. <…> Оч<ень> благодарю за теплые слова о моих писаниях. Рад буду, если Цвиб<ак> издаст в своем издательстве мою книгу – надеюсь прислать уже совсем, совсем исправленную рукопись. Кнопфу119 я продал мои прежн<ие> книги не за единовр<еменную> сумму, а за проценты, горячо прошу М<ихаила> О<сиповича><Цетлина> поговорить с ним. <…>».

Затем переписка между Буниными и их заокеанскими друзьями прекратилась вплоть до осени 1944 года.

Как видно из писем Буниных военного времени и воспоминаний Бахраха, несмотря на нервозно-угнетающую атмосферу продуктового дефицита, «Грасские сидельцы» отнюдь не чувствовали себя «объедающими» местный народ чужаками. Даже в нескончаемых очередях отношение к русским оставалось неизменно доброжелательным. Об этом свидетельствует хотя бы такое высказывание Веры Николаевны, режущие ухо человеку, знакомому с практикой советских очередей: «если бы у меня было больше сил, то я с удовольствием проводила бы иногда время в очередях» (sic!).


Это провансальское дружелюбие по отношению к русским, по-видимому, позволило Бахраху утверждать, что Бунин:


«В Грассе <…> чувствовал себя совсем “дома”. Ведь в каком-то смысле он мог бы, не кривя душой, повторить крылатые слова знаменитого датского астронома: “Мое отечество там, где видны звезды”. Бунину было хорошо там, где он мог спокойно работать, совершать прогулки, иногда встречать людей, ему симпатичных. А что было на заднем плане в сущности было для него второстепенным.