Бунин и евреи: по дневникам, переписке и воспоминаниям современников — страница 67 из 101

<…> Живем без всякой фам де менаж139, приходится даже стирать, иной раз и простыни, так как можно отдавать только те прачке, которые крепкие, а их у нас мало. <…> Знаете ли вы, какая стряслась с Лялей <Жировой>140 беда. Ворвались фифи141, забрали хозяев, а с ними и ее. И ей пришлось пройти весь крестный путь вплоть до плевков и побоев, хорошо еще, что не тронули вполне. Ее хозяев по требованию англичан выпустили через десять дней, а ей, ни в чем не повинной, пришлось просидеть сто десять дней, так как ко всему затеряли ее досье. Все, кто мог, из моих друзей помогали, особенно Зернова, в конце концов, освободили. Но на нее это все очень сильно подействовало. Там она себя держала с царственным спокойствием. Все удивлялись. Но, по мнению врачей, это тяжело отразилось на ней, как и шоки. Кроме того, по выходе ей пришлось жить в нашей квартире, когда она еще была занята нашими “оккупантами”142, которые оказались очень неприятными людьми. У нее начались головокружения, онемение пальцев, оказалось не в порядке сердце, да и с психической стороны не совсем все было нормально. Один раз она упала так, что треснули ребра. По нашему возвращению ей стало легче. Она успокоилась. Теперь стала упражняться на пишущей машинке – русских машинисток недостает, <потому – М. У.> надеемся, <что> на пишущей машинке она будет зарабатывать хорошо. Пробовала подрублять платки, но средние пальцы рук в таком онемелом состоянии, что это очень трудно. Пришлось отказаться. Олечка жила в пансионе сестер Головиных, откуда ходила в русскую гимназию, <а> по средам и субботам приходила к нам, проводила свободные дни у нас. Она стала очень хорошенькой девочкой. Хорошо учится: перешла с наградой и без экзаменов в следующий класс, хотя когда поступила, была очень отставшей. Она очень тяжело переносила заключение матери, хотя от нее скрывали, но она догадывалась. Писала мне письма, которые нельзя было читать без слез. Сейчас она в лагере, в Тури. Там ее назначили “капитаном”, чем она гордится. Родители были у нее на именинах. Остались более или менее довольны. Питание среднее, но можно кое-что присылать. Ей Николай Саввич <Долгополов > дал пару ботинок, два чудесных платьица, одно летнее, которое ей необыкновенно идет. Но в лагерь мать его не дала. Дал банку молока и сырок. Ей вообще эти годы иногда помогал Красный Крест – Эльза Эдуардовна Маалер устраивала ей кое-что. Они ведь все четыре года жили в очень тяжелых условиях. И потому все особенно было жалко Лялю. Чего-чего она там не навидалась. Я тоже очень мучилась и волновалась, помогала, чем могла, писала всем – и кому можно, и кому нельзя. Одно время я боялась за ее психическое состояние. Сейчас приходил Михайлов143 за Яном. Поехали завтракать к какому-то не то американцу, не то англичанину, у которого повар русский – будут блины и жареный кролик. Немного глупо <есть> блины летом, но охота пуще неволи. Третьего дня были у Бененсон144. Они очень много перенесли. Он был в лагере. Затем они скрывались. Одно время жили у какой-то портнихи, и только в 6 часов утра можно было ходить в ватерклозет, который был на лестнице. Затем в их дом пришла полиция, которая жила в нем 19 дней, но к ним наверх не поднялась. Но все же Бененсоны говорят, что они жаловаться не могут. Такие ужасы стекаются со всех сторон. Кажется, все стерилизованы, кто даже вернулся обратно <из концлагерей – М. У. >. У женщин вырывали без всякого наркоза матки и яичники… Времена ужасные. Как будто Христос и не приходил в Мир! Но до утонченных садистических пыток еще нигде никогда не доходили в таких размерах. Я не политик, а потому мало что понимаю. Чувствую одно, что без Добра и Веры мир не спасется. Страшно очень за детей, молодежь. Вы знаете, что самыми жестокими немцами были подростки! Всего не напишешь. Мы с Вами в разлуке почти пять лет. За эти годы я узнала французский народ так, как не узнала его за двадцать лет. И многое поняла до конца. Трудно обо всем писать – нужно время. А мне всегда надо куда-то спешить. И всегда много не переделанных дел. Вот и сейчас нужно бежать что-нибудь купить на завтра. А я уже сегодня раз выходила и принесла молоко, мясо для Леонида Федоровича – ему, как больному, выдается больше, чем нам, и он четыре раза в неделю ест по 90 гр., а мы только раз. Здесь его здоровье стало лучше. Он много работает. Пока я достаю здесь те лекарства, что мне нужны. Больше всего нужны чулки, летом мы ходим на босу ногу. Цены здесь на них очень высокие, и достать их трудно. Трудно и с мылом, особенно для стирки. <…> На что живет Тэффи – не знаю.

Большой посылке и башмакам она чрезвычайно обрадовалась. Вид у нее “молодой”. Но, кажется, аорта в дурном состоянии».

Помечтав о возвращении в Россию, Бунин довольно быстро к этой идее охладел, о чем и сообщил Алданову в письме от 12 июля: «Ехать я никуда не собираюсь – поживем – увидим… хотя, на что, чем поживем?» – чему тот был несказанно рад.


16 августа Бунин в письме благодарит Алданова за еще одну посылку, которую только что получил, и пишет, что:

«…очень смущен: мне очень совестно, что Вы на нас все тратитесь! Уже просил Вас больше не делать этого – и опять прошу!

Где Вы? Отдыхаете где-нибудь? Мы, конечно, сидим в Париже, слишком бедны для выезда куда-нибудь на несколько дней; да если бы были и богаты – не поехали бы никуда – так безобразно сложны и тяжки эти выезды. <…> Бываю только у Зайцевых и Полонских, писать, конечно, ничего не пишу… А как Вы с вашим романом? кончили?

<…> На днях был у меня только что приехавший из Америки И. Л. Френкель145 (адвокат, милейший человек), привез вести о многих из вас и мою книжку <“Темные аллеи”>, составленную оч<ень> непонятно для меня. Очень жалею, что решился на это издание!»

После войны отношение Бунина к творчеству Набокова-Сирина стало крайне неприязненным, и он не упускает случая кусануть его при всяком удобном поводе. Возможно, Бунин ревновал к нему Алданова, который, как он прекрасно знал, Набокова-Сирина высоко ценит и, более того, дружески к нему расположен. Так, например, в письмах 17 августа Бунин с наигранным возмущением восклицает: «Воображаю, что набрехал про Гоголя этот, с<тыдно> с<казать>, Сирин!»

Этим же днем помечено другое его письмо, в котором он пишет:

«Милый Марк Александрович, дорогой друг, мне нестерпимо стыдно, но что же делать – я опять о своей нищете! Ехать мне некуда, а прожился я совершенно… <…> вот-вот (в октябре) мне 75 лет: так нельзя ли под эту милую годовщину собрать для меня хотя бы некоторую сумму у Вас, в Америке?

С полным отчаянием написал я эти строки – и кончаю, обнимая Вас и целую руки Т<атьяне> М<арковне>».

27 августа Алданов сообщает о высылке Бунину 7500 франков за его рассказы «Мадрид» и «Второй кофейник», опубликованных в «Новом журнале», где «Мих<аил> Ос<ипович> теперь главный редактор», сообщает о подготовке к публикации в журнале большой статьи о Бунине в честь его 75-летия, напоминает еще раз о действие в США ограничительных правил на открытую публикацию пикантных подробностей, чем объясняется «непонятное» для Бунина составление американского издания «Темных аллей», а также осведомляется о достоверности слухов насчет планирующегося якобы издания собрания сочинений Бунина СССР:

«Я страшно рад, что Вы “никуда” не едете. Понимаю, что и так не сладко, – всё же рад больше, чем могу сказать. <…> Правда ли, что Российская Академия наук купила полное собрание Ваших произведений? Неужели и заплатила? Да и как же так “полное”? Не будут же они печатать “Окаянные Дни”?»


3 сентября Бунин пишет Алданову подробное письмо, в котором благодарит друга за хлопоты по поводу устройства его 75-летнего юбилея, сетует на американское ханжество:

«Очень огорчен судьбой “Мадрида” и “Вт<орого> кофейника”, – не понимаю, что в них похабного, – они так чисты, простодушны, “героини” их, по-моему, просто очаровательны – и что это за “богатые дамы”, кои вообще гневаются на меня? – ведь все, что у Вас было напечатано, так невинно\<…>…да что же это за институтские нравы у Вас!? и как же это Вы все с ними все-таки считаетесь!? <…> Вообще, на редкость грустна судьба моей последней книги (она, кстати сказать, теперь стала вдвое больше того, что Вы знаете) – очевидно, что напечатать ее по-русски мог бы я все-таки только во Франции, если бы была тому материальная возможность».

Затем, передав «А. В. Коновалову, Зензинову, Николаевскому и всем прочим друзьям самый сердечный привет», Бунин делает очередной уничижительный выпад в адрес Набокова: «Перечитываю некот<орые>старые книжки «Совр<еменных> записок». Сколько интересного! Но сколько чудовищного! Напр<имер>, “Дар” Сирина! Местами Ипполит из «Войны и м<ира>!»

В следующем письме к Алданову – от 9 сентября, Бунин, наконец, отвечает на его вопрос о готовящемся якобы в СССР издании его сочинений:

«Об издании моих сочинений Академией Наук было в газетах. Правда ли это, не знаю – знаю одно: не покупала у меня, не платила и, если издаст, то, конечно, не заплатит. Ведь не получал же я ничего (и, конечно, ничего не получу) за все, что было уже издано из моих писаний в России (да еще в каком количестве экз<емпляров>!). А получить бы следовало…».


Бунина – Цетлиной 15 сентября:

«Дорогая Марья Самойловна, пришлите, пожалуйста, столько книг146, сколько всегда присылали. Я думаю, заранее спрашивать не стоит. Лучше сказать цену, принеся книгу. Труднее будет отказаться. Если кто и откажется, то всегда можно передать кому-нибудь. Иной раз спрашивают. Итак, жду 15 книг (пятнадцать) новых. А там, что Бог даст. На днях была у Ангелиночки. Взяла еще пять книг о пятерых147. У меня <от первых – М. У.> 15 к<ниг> остался только 1 экземпляр, от Последующих – М. У.> 10 – 2 экз<емпляра>, 11 – 1 экз<емпляр>, 12 – 9, 13 – 4 экз<емпляра>, 14 – семь. Недавно продала от 10–15. Но все же книги покупают не все, кто мог бы.