Бунин и евреи: по дневникам, переписке и воспоминаниям современников — страница 78 из 101

<…>“Мережковский слышал, как Боборыкин в присутствии Тургенева” – это конечно ерунда. Но что Боборыкин хлопал себя по ляжкам и говорил, что он пишет “много и хорошо”, очень похоже на Боборыкина: он был милый и веселый человек, любил шутить. “Разбойника” Лескова не помню, – верно не читал, – непременно достану и прочту (или перечту). Да, очень неровный был писатель, даже и в самых лучших своих вещах почти всегда не в меру болтлив и с прочими недостатками, а все-таки редкий. Аксаков конечно изумителен каким-то совсем особым очарованием. Страшно буду рад, если перечитаете меня, – убежден, что Ваше мнение обо мне повысится, – Вы, например, м.б. впервые заметите, что я разнообразен как мало кто и, кажется, ни на кого не похож, – но горячо прошу, прямо умоляю не читать меня, если у Вас не будет собрания моих сочинений “Петрополиса”254, – до всех других изданий, ради Бога, не касайтесь: я идиотичен, психопатичен на счет своих текстов – вспомню вдруг, например, что в таком-то рассказе моем не вычеркнуто в первом издании какое-нибудь лишнее, глупое слово – и готов повеситься, кричу, как Толстой, когда вспоминал что-нибудь неприятное из своих слов или поступков, на весь дом: ааа! <…> Вчера заехали за мной и В<ерой> Н<иколаевной> Конюсы (Т<атьяна> С<ергеевна>, дочка Рахманинова и ее муж), и повезли нас смотреть пансион в MarlyLe Roi<МарлиЛе Руа>, уговаривали меня пожить там хотя бы полмесяца, и какое бы это было наслаждение – дышать загородным воздухом и лететь в их совершенно изумительном автомобиле! Великое дело, дорогой друг, богатство! Пансион, как вы знаете, прекрасный, только надо платить 700 фр<анков> в день <…>, что для меня “немножко дорого”. Я вежливо ухмылялся, когда Конюсы уговаривали меня как можно скорее переехать в этот пансион, и идиотски бормотал, что подумаю, подумаю… Приписка: Только что прочел книгу В. Ермилова255(В. Ермилов. Чехов. Молодая Гвардия, 1946). Очень способный и ловкий с<укин> с<ын> – так обработал Ч<ехова>, столько сделал выписок из его произведений и писем, что Ч<ехов> оказался совершеннейший большевик, и даже “буревестник”, не хуже Горького, только другого склада. <…>».


В письме от 4 августа Алданов пишет по поводу Чехова:

«…Цитаты повыдергивать Ермилов мог, но уж какой Чехов был большевик! Он был “правый кадет” и если бы дожил до революции, то писал бы в “Совр<еменных> Записках” и в “Последних Новостях”, ходил бы с нами в Париже в рестораны, а в Москве Ермиловы другими цитатами доказывали бы, что он белобандит. Или вернее не писали бы о нем ни слова, и его книги там не издавались бы».

Бунина – Цетлиной


11 августа:

«Дорогая и милая Марья Самойловна, сколько раз начинала Вам писать и не доканчивала письма! Очень я устала к концу сезона. Сейчас мы вдвоем с Яном. Наши все в Vendee256, Ляля и Олечка в скаутском лагере, а Леня по соседству в собственной палатке в “Touring Club”257. Он в полном восторге от океана, отдыхает после тяжкой зимы. Если не перекупается, то будет хорошо. Олечка перешла в следующий класс с наградой I степени, на <неразборчиво – М. У.> читала “Еще одно последнее сказанье” из “Бориса Годунова”. По единодушному признанию читала очень хорошо. Получила книгу в награду “Иоанн Грозный” А. Н. Толстого. Я прочла это произведение, много нового, <но> тенденциозно и пригнано к современным событиям. Зайцеву, как Вы знаете, передано уже больше одиннадцати тысяч. Сейчас сезон мертвый и “никто не покупает содовой воды”. Через нас продано 10 экз<емпляров> “Пятеро<и другие>”, за пять я передала Ангелиночке 850 фр<анков>. За остальные передам по возвращению домой. В Париже в этом году была такая жара, которой и “старожилы не запомнят”, и Ян очень пострадал – ослабло сердце, и Вербов назначил сердечное лечении. Часто опять стал говорить о смерти… Был поднят вопрос, чтобы он поехал куда-нибудь в зелень. Конюсы нас возили в Marly le Roi258. Там хорошо, но очень дорого. Вышло бы 1000 фр<анков> в день! А у нас сейчас тесно. Да и стало прохладнее. А при слабом сердце мне отпускать его одного очень не хотелось бы. Кроме того ему два раза в неделю нельзя есть ни мяса, ни рыбы, ни яиц. Я слежу строго, готовлю вкусные блюда из зелени, а в пансионах на режимных мало обращают внимания, а сам он тоже с радостью будет есть мясо и в “постный” день, если оно подано на стол. Очень хорош рис, а у нас ни зернышка, нет и гречневой крупы. Если бы Вы организовали такую постную посылку, прибавив туда сухого молока, можно взять деньги у Ники259 на это. Я хотела бы еще попросить у Вас витаминов, половинную порцию того, что Вы мне уже прислали. Очень полезно для здоровья, и особенно для нервов. Нет причин для ссор и недоразумений, тем более, что мы одни. Живем, не сглазить, очень дружно. Конечно, это не к спеху. Когда будет оказия. Костюм мой сшит. Очень хорош. Купила себе немного белья. Клеенку на стол – скатерти больше не держим. Лупу. Мое зрение очень ослабело. Необходимо опять пойти к Бронштейн260. Я купила американское одеяло, выкрасила его. Стоило 1000 фр<анков>. Отдала шить. Наконец, у меня будет теплый халат. Отдала дешевой портнихе, но все же придется 1000 или 1500 фр<анков>. Получила от милой Estelle Colman <из США – 714. У.> вещевую посылку. Завтра поблагодарю ее за нее, хотя мне пришлась одна блузка, зато Ляле и Олечке по чудесному костюму. Ляле еще были ботиночки, а Олечке годная для зимы юбочка. А материю Ян забрал себе на костюм. Пальто он сшил. Вышло хорошо. Мне нужно лечить еще зубы. Будет ли существовать дом в Juan261 неизвестно. Если будет, то на холодные месяцы нужно туда уехать. Ян ничего не пишет, все лежит и читает. Опять ослабел. Сегодня получил письмо от Карповича. У нас много книг по истории литературы и мы их читаем с удовольствием. Прочла том о салонах начала XIX в<ека> и захотелось написать о парижских между двух войн. Материала у меня много, но сил и времени много меньше. Сейчас у нас чисто, я брала и на «свои» деньги homme de menage262 и мне теперь легче убирать дом. Наша ночная femm’a263 с февраля не ходит. Обнимаю и целую. Скоро еще напишу.

Ваша В. Б.»

Из Ниццы в конце лета 1947 года Алданов написал Ивану Алексеевичу интереснейшее «литературное» письмо.


22 августа:

«…Едва ли не самая лестная рецензия обо мне на русском языке за всю мою жизнь была написана именно несчастным генералом Красновым264. Он писал о моих романах и политики совершенно не касался. Не упомянул даже о моем неарийском происхождении. Впрочем, это было еще до прихода Гитлера к власти. <…> Самое изумительное, по-моему, <Ваши – 714. У.>: “Хорошая жизнь” и “Игнат”. Но какой Вы (по крайней мере тогда были) мрачный писатель! Я ничего безотраднее этой “Хорошей Жизни” не помню в русской литературе… Это никак не мешает тому разнообразию, о котором Вы мне совершенно справедливо писали. Да, дорогой друг, немного есть в русской классической литературе писателей, равных Вам по силе. А по знанию того, о чем Вы пишете, и вообще нет равных: конечно язык “Записок Охотника” или Чеховских “Мужиков” не так хорош, как Ваш народный язык. Вы спросите: “откуда ты, старый дурак и городской житель, можешь это знать?” Я не совсем городской житель: до 17 лет, а иногда и позднее, я каждое лето проводил в очаровательной деревне Иванково, где был сахарный завод моего отца, с очаровательным домом, парком и заросшей рекой. (Позднее, окончив гимназию и став “большим”, начал ездить заграницу, а с 1911 в этом раю не бывал совсем). Но эта деревня была в Волынской губернии, т. е. в Малороссии. Великорусской деревни я действительно не знаю, – только видел кое-что, как Ясную Поляну в 1912 году. Однако писатель не может не чувствовать правды, и я понимаю, что нет ничего правдивее того, что Вами описано. Как Вы всё это писали по памяти, иногда на Капри, я просто не понимаю. По-моему, сад, усадьбу, двор в “Древнем Человеке” можно было написать только на месте. Были ли у Вас записные книжки? Записывали ли Вы отдельные народные выражения (есть истинно чудесные, отчасти и по неожиданности, которой нет ни у Тургенева, ни у Лескова в его правдивых, а не вымученных со всякими “мелкоскопами” вещах)».


Ответное письмо от 23 августа Бунин начинает с желчной насмешки в адрес своих зоилов, обвиняющих его в «измене белому делу»:

«Огорчили Вы меня, дорогой Собрат (так любил писать и говорить чудесный Боборыкин!). Если бы я знал, что Кр<аснов> так хорошо рецензировал ваши романы, я бы ни за что не предал его!265

<…>

Вы пишите: “что ж мне хвалить Вас!” Нет, хвалите, пожалуйста хвалите! Ужасно рад нравиться Вам! А то, если хвалит Адамович, это полрадости Ул радости – ведь он не читает меня, едва знает <…>. Что иногда, да даже и частенько я “мрачен”, это правда, но ведь не всегда, не всегда. Я сейчас, благодаря Вам, стал перечитывать свое “Собрание” (изд<ание> Петрополиса). Кое-что правлю (чуть-чуть) и, поправив книжку, подписываю по-дурацки на ней: “Для нового издания!” – потому по-дурацки, что не видать мне как своих ушей этого нового издания при жизни (да и после смерти будет ли оно такое, какое мне было бы нужно, ведь где ж издадут, кроме Москвы, ну а Москва есть Москва, чтоб ей в тартарары провалиться!). Да, так вот я и хотел сказать: наряду с “мрачным”, сколько я написал доброго, самого меня порой до слез трогающего! <…>

Насчет народного языка: хоть вы и жили только в Волынской деревне, – и как жили, Бог мой! – такой писатель, как Вы, с таким удивительным чутьем, умом, талантом, конечно, не может не чувствовать правды и языка великорусского, и пейзажа, и всего прочего. И опять я рад вашим словам об этом. Только я не понимаю, чему Вы дивитесь. Как я все это помню? Да это не память. Разве то память у Вас, когда Вам приходится говорить, напр<имер>, по-французски? Это в Вашем естестве. Так это и в моем естестве – и пейзаж, и язык, и все прочее – язык и мужицкий, и мещанский, и дворянский, и охотницкий, и дурачков, и юродов, и нищих – как в Вас русский (и теперешний и разных старинных людей Ваших романов) и французский, и английский. И клянусь Вам – никогда я ничего не записывал; последние годы немало записал кое-чего в записных книжках, но не для себя, а для “потомства” – жаль, что многое из народного и вообще прежнего и былого уже забыто, забывается; есть у меня и много других записей, – лица, пейзажи, девочки, женщины, погода, сюжеты и черты рассказов, – которые, конечно, уже никогда не будут написаны, – я, верно, “уже откупался”, как говорил Толстой в свои последние годы про свое “художественное” (и, увы, все еще писал кое-что, что больно и совестно читать – “От нее все качества”, например), – но и тут: клянусь, что 9/10 этого не с натуры, а из вымыслов: лежишь, напр