Маршан произвёл в углу несколько таинственных действий, включил сильные, почти как театральные софиты, лампы над телом и, робко улыбаясь, поманил меня к столу, после чего поднял шёлковую ткань и открыл её лицо. Невероятно, я смотрел на мёртвое лицо Иоланты — модель была настолько неотличима от реальной Иоланты, что я вздрогнул от изумления, хотя и ожидал чего-то подобного. Но особенно поразило меня совершенство её свежей влажной кожи.
— Потрогайте, — сказал Маршан.
Я коснулся пальцем её щеки:
— Она тёплая.
Маршан рассмеялся:
— Ну конечно же, она ещё и дышит, смотрите.
Немного раздвинулись губы, и на ясном лбу появилась озабоченная морщинка. Стало быть, её что-то смутило во сне. Я видел настоящую кожу, правда, настоящую человеческую кожу. Можно было подумать, что живую Иоланту положили на операционный стол и усыпили.
— Иоланта! — прошептал я, и она пошевелила губами, словно отвечая мне, но не произнесла ни звука.
Со счастливым самодовольством Маршан наблюдал за моим смятением, за моим испугом.
— Шепните ещё что-нибудь, и она проснётся, — сказал он, и я, осознавая и свою непоследовательность, и своё недоверие, позвал:
— Дорогая, проснись, это я, Феликс.
Несколько мгновений не происходило ничего, а потом её лицо как будто изменилось, и она вздохнула, просыпаясь. Затрепетав, медленно открылись ресницы.
— Проклятье, — вырвалось у Маршана. — Мне же говорили, что взяли глаза на переделку. А у меня вон из памяти. Прошу прощения.
Я же, как заворожённый, вглядывался через пустые глазницы модели в её череп, заполненный хитроумными сплетениями разноцветных проводов, куда более тонких, чем самые тонкие нитки. Маршан протянул руку и ладонью закрыл ей глаза, как закрывают глаза покойникам; а меня от острого волнения даже затошнило.
— Глаза там, — сказал он, показывая на стеклянную мисочку, в которой глаза богини плавали в какой-то слизи — гуммиарабике? Они были похожи на устриц — неузнаваемые, как почти все знаменитые глаза, потому что лишились своего контекста.
Ах, Осирис, нам надо хлебов и рыбы; ох, Шалтай-Болтай, нам опять надо собрать тебя воедино. Однако Маршана раздосадовала эта пустячная неприятность, и он натянул простыню ей на лицо. Тем не менее он продолжил демонстрацию и показал мне бедро и лодыжку — я увидел безупречно прекрасную ногу, прямо сказать по-боттичеллиевски элегантную, и в то же время тёплую, живую на ощупь, дышащую ногу, если так можно выразиться.
— Конечно, самым интересным было играть с поверхностью, с украшением, поскольку нам было приказано ориентироваться на известный образец. Но её кожа, старина, так же прекрасна, как живая, и наверняка долговечнее. Должен признать, что придуманный вами нейлоновый карандаш просто божий дар.
Итак, я придумал нейлоновый карандаш — интересно, что это такое?
— И о нём вы тоже забыли, — заметил он. — Это был всего лишь намёк, но мы не пропустили его мимо ушей. Смотрите, мой дорогой друг.
Он взял острый скальпель и сделал длинный надрез на бедре, после чего открыл рану. Крови, конечно же, нет, опилок, как в старомодном пугале, тоже, а есть великолепно сплетённое из разноцветных проводочков и проволочек гнездо, причём всё уложено очень тесно, как икра в банке.
— Смотрите, — сказал он и взял толстый металлический карандаш, которым провёл по ране. — Очень удобно для срочных переделок — что бы мы без него делали? И быстро, и легко. Вы можете сами разрезать где-нибудь, где хотите, а потом сшить рану. Наш старина Феликс, — произнёс он с искренним восхищением.
— Наш старина Феликс, — эхом откликнулся я. Мы не знаем, что творим, Болсовер, мы не знаем, что творим. — Нырнув в кресло, я задымил, как Везувий. — Матерь Божья, это такое наслаждение, Маршан. Вы расскажете поподробнее?
— Ну конечно, — согласился он, потирая руки. — Не думаю, что мне придётся многое объяснять; почти всем мы обязаны вам, разве что масштаб не тот и материалы другие.
Я с сомнением покачал головой. Мне не приходилось работать с такими крохами — я не пользовался ни увеличительным стеклом ювелира, ни микроскопом. Глядел в духовное небо науки и бормотал: «Е pur si muove»[61]. Хуже ничего не придумаешь. Маршан посмотрел на меня, как влюблённый школьник, и произнёс:
— Правильно, телескоп всё равно не поможет, а мы добились максимального приближения к объекту.
Он чувствовал себя как рыба в воде, насколько я заметил; однако после всего, что он рассказал о проекте, я почти впал в шок. Но и это ещё был не конец.
— Посмотрите-ка на влагалище, — сказал он, — вот уж настоящий клад. — Искусно поменяв положение простыни, он открыл нижнюю часть тела Иоланты.
— Вложите внутрь палец — и вы почувствуете автоматически смазывающуюся, слизистую поверхность, совсем как у живой женщины. — Меня охватило жуткое предчувствие чего-то нехорошего, когда я повиновался Маршану, правда с неохотой. А он радостно хохотнул и хлопнул меня по спине. — Вам не нравится, да? Нестерпимое ощущение, будто вы вторгаетесь непрошенным в её святая святых. Знаю, знаю. Я несколько недель не мог решиться, до того она стала для меня как живая. Но пришлось. Пришлось взять себя в руки и напомнить себе, что я учёный — мужчина, а не мышь.
Меня потрясла моя реакция; глупо что-то чувствовать из-за половых органов куклы. И всё же, как бы глубоко ни были похоронены подобные комплексы, они сами собой выскакивают на поверхность. Бедняжка Иоланта, спит себе тут, разъятая на части, и не может защититься от прикосновений мышей, считающих себя мужчинами! Мне никак не удавалось избавиться от ощущения, что я унизил её. Маршан тоже прошёл через это. Он узнал это на себе и оделся в броню. Наморщив лоб, я поблагодарил его.
— Зачем Джулиану её гениталии? — спросил я, едва сдерживая ярость. — Думает, они будут воспроизводить себе подобных?
Маршан пожал плечами.
— Не знаю, это же одна видимость. И не только это. Они не смогут ни есть, ни испражняться. Но он не говорит, что у него на уме. Что ей придётся делать для état civil[62], старина? Лучше не спрашивайте.
Он коротко и безнадёжно хохотнул, после чего уселся в кресле и стал протирать очки.
— Ну и ну! — произнёс я.
Досье на лежавшее перед нами тело было почти таким же толстым, как Библия, но более понятным для человека моей профессии. Я взял его и резким движением сунул в портфель. Неожиданно у меня появилось чувство, что мне необходимо уйти и побыть одному — с моим портфелем, с моим досье и, естественно, с Бенедиктой тоже. Казалось, Маршан был разочарован из-за моего молчания. Он внимательно смотрел на меня.
— Феликс, вы ведь с нами, правда?
Я улыбнулся и кивнул.
— Вы ведь не позволите, — продолжал он, — теоретическим соображениям помешать нашей работе, правда?
Было похоже, что он просит меня сохранить жизнь Иоланты — жизнь великолепной куклы, неподвижно лежавшей под шёлковой простынёй печали.
— Нет, — ответил я. — Я с вами.
У него вырвался вздох облегчения, когда мы шли к машине. Меня требовалось отвезти домой и там высадить — великое déménagement[63] из «Клариджа» в коттедж произошло всего день назад. И я обрадовался, когда шофёр протянул Маршану газету, в чтение которой он ушёл с головой, вот уж закоренелый понтёр. Заголовок гласил: «ТОЛПЫ РЫДАЮТ: ДАЛИ КЛАДЁТ ЯЙЦО». Отлично. Отлично.
— Я хочу посмотреть, как вы будете вставлять глаза, не забудьте.
А думал я о памяти — неужели в ней записано всё, от первого младенческого крика до предсмертного бормотания? Почему бы и нет? Может быть, она носит это в себе, как старую пластинку? В Авеле звуковая система,?o?o? давала ключ к главным чертам характера, который потом изменялся под влиянием собственного опыта, окружения и так далее… Да, это тоже было.
— Боже мой, вот и снег пошёл, — сказал Маршан.
Так и было: небо выпало из рамы и превратилось в беспредельную рыхлую стену тающего конфетти, которое падало на нас и лишало всё вокруг видимости; а мы продолжали ехать, ориентируясь на призрачные живые изгороди и ворота со скульптурными украшениями. Грифоны в париках на парадных воротах Дрю-Манор. Фигурки эльфов в белых чепчиках на лужайках загородных поместий. Ах, быть бы незаметным и жить, как мудрец, с послушной жёнушкой, следуя извилистыми путями души… Почему Бог не сделал меня квиетистом? Nigaud, va[64].
Я заставил прислугу зажечь фонари, чтобы не сбиться с дороги, когда буду идти через луг и кругом исчезнувшего озера; под ногами постоянно слышался хруст. Оглядываясь, я видел один лишь снег. Мне пришлось, как слепому, отыскивать ступеньки шале, и в конце концов я нашарил замок. Ах, на меня сразу же пахнуло теплом из камина, в котором горели тёрн и дуб и возле которого спала Бенедикта в пижаме и с котом Осмосисом, пристроившимся у неё на животе.
— У тебя сгорит щека и попка тоже, — сказал я. — Повернись.
Однако она предпочла проснуться.
— Сегодня звонил Карадок. Мне показалось, что он пьян. Я сказала, пусть запишет сообщение на автоответчик и отправляется к чёрту, по-моему, он так и сделал.
То ли он был больше чем пьян, то ли на звуковой дорожке соединились два голоса, но получилось что-то совершенно несообразное, но могучее по темпераменту, начинавшееся стихами, из которых я уловил лишь две строчки:
Блуд приносит сливки, джем,
Пинту джина и зажим.
Заканчивалось послание требованием рождественских пятидесяти фунтов. «Я в отеле „Метрофат” в Брайтоне с юной дамой, похожей на тёплую грудку рождественской индюшки; всем мои поздравления. Вы читали мою заметку в „Таймс”? „Grand génie, légèrement bombé mais valide, cherche organiste”[65]. Пока никаких откликов».