Бунт невостребованного праха — страница 28 из 56

- А вот мне сейчас иногда кажется совсем наоборот.

- Вы сдались?

Железный Генрих, забыв о своем радикулите, сбро­сил с плеч медвежью шубу, поднялся из-за стола и разма­шисто зашагал по кабинету:

- Вы, бабы, невозможны без жалости. Я еще возро­жусь. Я уже возрождаюсь. Первый нокаут я перенес на ногах. А железо, руда здесь есть, есть и будут, пока есть я, Железный Генрих... Я докажу им, докажу всем. Не будет железа, руды - сам пойду в мартен. Я не дам уме­реть... - голос его заколебался и задрожал.

Надя осторожно, словно боялась кого-то вспугнуть, встала. Шагнула ему навстречу и мягко прильнула лбом к его груди. Генрих, похоже, не понял и не оценил ее са­моотверженности. Он снес, смел ее со своего пути. Но, усевшись опять за стол, казалось, опомнился, присталь­но и долго смотрел на нее, наконец заговорил:

- А тебе можно довериться. Ты моего профорга видела?

Надя кивнула, да, мол, видела.

- А поняла?

Надя опять ответила ему молча, но утвердительно, все так же стоя, как школьница у доски.

- Ты знаешь, меня поначалу это даже тешило. Не осуждай только сразу. Поверь мне, все это очень и очень сложно, Надя. Да, да, было, все было. Но ведь оста­лись и Беломорканал, и Турксиб. И их имена в исто­рии... Меня тешило... И то, что это здание, рудоуправ­ление на фундаменте бывшей комендатуры здешних спецлагерей. Более того, мы даже не сносили первого этажа, достроили, укрепили. Поставили сверху два новых. Ты сама все видела и все знаешь. На твоих гла­зах ведь все.

- Знаю, - сказала Надя, - в этом здании, в бывшей секретке, жила, пока шла разведка. И если бы не работа, не загрузка с утра до вечера...

- Вот. Я тоже теперь стал суеверен. Боюсь проклятия. Но я сниму это проклятие, сниму или удавлюсь, умру.. Уже формируется новая партия. Не сегодня-завтра здесь все оживет. Начнется доразведка месторождения.

- Я приду на доразведку. Я уже здесь с сегодняшнего вечера. Я пойду вместе с вами в разведку, Генрих Бори­сович.

- Нет, Надя, нет. - Железный Генрих снова был на ногах, заставил подняться и Надю. Теперь он обнял ее. Коснулся головой Надиной груди и тут же оторвался, посмотрел ей в глаза. И оттолкнул, отошел в сторону, как только она потянулась к нему. Застыл на фоне схва­ченных уже мраком окон подобно гранитному или брон­зовому изваянию. И, стоя спиной к Наде, туда же, в окно, собственному отражению: - Не надо, Надя. Мне... будет больно...

- Вам больно? - чуть кокетливо уже не поверила Надя.

- Да, Надя. Мне иногда сегодня бывает больно. А после того, что я тебе сказал, после нашего разговора... Забудь все.

- Я остаюсь!

Он поднял брошенный Надей на стул рюкзак, так же молча принялся одевать его на плечи ей. Надя не сопро­тивлялась, она чувствовала неумолимую уверенность его рук и покорилась им.

- Жестко, но иначе нельзя. Пойми, мне нельзя рас­слабляться. Сто верст до твоей партии молодым ногам не дорога. Я в твои годы к девкам за ночь больше пробегал.

- Ночь же на дворе, - слабо попробовала она сопро­тивляться. Но он не пожалел.

- Здесь для тебя нет ни кровати, ни постели, ты уж извини. Банку тушенки, булку хлеба, пол-литра спирту - вот и все, что я могу дать тебе в дорогу.

- Благодарствую, - сказала Надя и поклонилась ему в пояс. - Хлебайте спирт сами, помогает при радикулите.

И демонстративно хлопнув дверью, покинула Желез­ного Генриха в его ночном кабинете.

Он нагнал ее верхом на лошади глубокой ночью ки­лометрах в десяти от поселка уже подчиненной высо­кому покою дальней горной дороги. Она любила этот покой и ночную дорогу при звездах и яркой сибирс­кой луне, когда все в тайге замирало и затаивалось. И только верховой ветер пошумливал вершинами дол­гожителей - кедров и пихт, а стволы их источали днев­ное солнечное тепло, сочились запахом смолы-живи­цы, почти неземным, чуть терпким и грустным. Воз­никало ощущение какой-то необъяснимой печали и породненности, единения с этим ночным миром, за­стывшей или подмигивающей с неба звездой, едине­ния неба и земли и своего собственного полного сли­яния с ними. Ощущение силы и независимости, растворенности среди гор и тайги, парения, полета над ними. Такой порой и в такие мгновения особенно уютно и ловко шагалось на высоте, по горным кру­чам. Внизу ущелье, непроглядная темень в нем и ознобистое дыхание сырости, влажности. А на круче тепло и вольно. И пролетающий в небе самолет, дале­кий и неслышимый, четырехглазо красно приветству­ет тебя, вспарывает небо, прокладывает тебе ровную белую дорогу.

Надя как раз засмотрелась на этот самолет в небе, подумала о людях, летящих в нем. И порадовалась за них. Ведь они в какой-то своей определенной точке вырвутся из ночи, из мрака и вольются в день, в солнечный свет. Мгновенно пересекут ту черту, грань ночи и дня, кото­рую она тоже мечтала пересечь. Верила, что такая черта есть: по одну сторону - темень, по другую - свет, как земной экватор, делящий землю на юг и север, тепло и холод, как Уральский хребет, поделяющий материк на Европу и Азию. С этим делением она уже соприкосну­лась в купе скорого поезда, а вот на самолете выхватиться из ночи в день или наоборот не довелось. Она, вообще-то, подобно комсоргу Игорю, никогда не летала на самолете.

Надя подумала о комсорге и поняла, что это не­спроста. И нет в ней еще самоотрешенного чувства высокого покоя далекой дороги. Невольно она все время оглядывалась. Она все время чего-то ждала. Поняла, чего, заслышав еще издали звучный в дали и горах цокот копыт. Вышла на освещенную луной та­ежную поляну, где умирали по осени запахи давно отцветшей теперь уже плодоносящей черемухи. Оста­новилась, залитая со всех сторон ярким лунным све­том, и принялась ждать.

Ни Генрих, ни Надя не удивились таежной встрече, словно оговорились заранее, назначили друг другу сви­дание на этой черемуховой поляне. Генрих поравнялся с ней, легко и сноровисто спешился, будто и не он толь­ко что страдал от радикулита. Между ними не было ска­зано ни слова. Генрих бросил у ее ног чуть влажное, пахнущее лошадиным потом седло, и Надя молча опу­стилась на него. Генрих ушел вглубь тайги и вскоре вер­нулся с охапкой сучьев в одной руке и толстым обруб­ком бревна под мышкой в другой. Надя покорно жда­ла, пока он разводил костер, резал на расстеленной на пеньке клеенке хлеб, вспарывал банки с тушенкой и килькой в томате, доставал из рюкзака и расставлял на пне алюминиевые кружки, ставил туда же бутылку спир­та, зеленую в лунном свете, черную и серебряно свер­кающую при том же свете бутылку шампанского. И пили каждый свое. Генрих - неразбавленный спирт, Надя - шампанское из алюминиевой походной, про­копченной на костре кружки, а потом для храбрости и спирт.

Говорили уже после. После всего. Хотя вполне воз­можно, что-то было произнесено и до. Должно было ведь что-то до этого быть сказано. По крайней мере, Наде очень хотелось, чтобы что-то было сказано. И она верила: что-то было сказано, но запамятовала, забыла. И после, что осталось уже в памяти, это только ее соб­ственные слова. Даже не слова, скорее мысли, не выска­занные в ту ночь.

В какое-то мгновение ее озарило, что для Генриха эта ночь прощальная, может, последняя в его жизни ночь на свободе, в тайге и с женщиной. В первую минуту эта мысль вызвала в ней сопротивление, вернее, удвоилось ее внут­реннее сопротивление тому, что неизбежно должно было случиться с ними. Но уже в следующую минуту противо­стояние предначертанности исчезло.

- Тебя же посадят, тебя же посадят, - то ли вслух, то ли про себя шептала она, отдаваясь его властным и уме­лым рукам. И высокий покой их обоюдной далекой до­роги сковал и покорил ее.

У костерка на таежной поляне под сокрытием гор они провели ночь. На рассвете Надя прибрала остатки их пиршества с кедрового пня. Недопитый вчера спирт хо­тела сначала выплеснуть на костер, потом раздумала, вылила в кружку. Нашла и привела лошадь, оседлала ее, после чего разбудила Генриха, протянула ему кружку со спиртом и кедровую шишку, с невыпущенными, уже зрелыми орешками, поднятую ей у дерева, когда искала лошадь. Пока он протирал лицо спиртом, потом пил его, она подвела ему коня. Генрих отрицательно замотал го­ловой.

- Это тебе. Это твой уже конь. Дорога у тебя дальняя.

- Не много ли - коня за одну ночь. - К ней опять вернулись трезвость, самообладание и несвойственная ранее насмешливость. - Хотя, бывало, за коня давали и полцарства.

- Это как раз тот случай, - серьезно и немного тор­жественно сказал Генрих.

Но Надя не приняла ни его серьезности, ни его торжественности. Она хоронилась, отгораживалась от него, торопилась остаться наедине с самой собой. При свете дня, красно встающего над горизонтом солнца уже появилось и чем дальше, тем больше крепло ощущение, что в ту ночь она с чем-то или с кем-то рассчиталась и простилась.

Генрих настоял на том, чтобы Надя забрала коня. В ином случае они оба возвращаются верхом на нем в поселок. Возвращаться с Генрихом в поселок Надя на­отрез отказалась, может, даже грубее, чем это требо­валось. Несмотря ни на что, она все же оставалась кня­гиней Волконской, продолжала быть верной своему князю и ждала нареченного ей судьбой принца, по­тому что навсегда была приписана к поколению, ко­торое уже распрощалось с землей, но на небеса еще не попало.

Ждала своего небесного принца.

А его все не было.

Железный Генрих застрелился в тот же день, возвра­тившись в рудоуправление после встречи с ней. Вогнал пулю в правый висок, который она пометила прощаль­ным поцелуем. Но Надя так никогда и не узнала об этом. Как не знала, не догадывалась и о том, что вся ее жизнь, все ее поиски доли и недоли, счастья и несчастья, все дороги к этому пролегают рядом. Все время рядом, но пока только параллельно и потому никак не пересека­ются. И могут никогда не пересечься. И это тоже будет судьбой, только наизнанку. Хотя, кто знает, что в на­шей жизни является изнанкой, а что - лицом. Такое откровение не всегда дается человеку даже в смертный час. А когда дается, мы чаще всего не верим ему. И это, наверно, не так уж плохо. Уйти из этой жизни, благо­словленным собственными надеждами и ожиданием, до последнего вздоха, до замирания сердца. Но такое слу­чается только с сердечными людьми. А Надя все же была сердечным человеком. И она продолжала ждать своего принца.