Бунт невостребованного праха — страница 34 из 56

Вообще, надо отметить, человеческие могилы были плотно заселены кроме муравьев и другой самой разно­образной живностью. И вся она была в постоянном дви­жении, порхании, копошении, словно действительно невостребованный прах природы и людей прорвался, проник с того на этот свет, избежав тлена, или, наобо­рот, сотлело и причудливо призрачно ожив. И было по­хоже, что все эти оживотворенные на закате солнца со­здания не просто хаотично двигались и суетились. Они сочиняли некое послание в будущее, письмо завтрашне­му дню, живому человеку, находящемуся сейчас на клад­бище, на пиру и страсти их скоротечной, готовой в лю­бую минуту оборваться жизни. Но перед тем, как этому случиться, они пытались что-то сказать, передать чело­веку и именно ему, Германну. Он был в этом уверен, но не мог понять и принять их послания, ему чудилась, гре­зилась скрытая в нем глубокая и страшная тайна.

И охватившее его пронзительное до слез волнение, предчувствие не обманывало Германна. Был во всем этом глубокий и тайный смысл, знак ему был ниспослан здесь, на лагерном таежном кладбище. Но это опять же выяс­нилось гораздо позже. Гораздо позже.

А пока, сидя на могиле друзей, он, хотя и с горечью, но несколько праздный, отвлеченный, раздумывал о су­етности и необратимой жестокости жизни, печальной неизбежности ее земного конца. Совсем ведь так же, как эти твари божьи, вертятся в своей земной юдоли, выходя на Голгофу жизни, люди в стремлении кого-то непре­менно обойти, обогнать, заиметь, вырваться вперед, когото, а чаще всего только самого себя, оболгать, обмануть. И наши жизни, наши судьбы - это тоже только роение и двуногое и двурукое копошение зачаточного, а потому очень гордого и заносчивого разума. И для кого-то сверху, с небес, мы так же непонятны и неразличимы, как и для нас мошка с муравьем. Одним больше, одним меньше - какая разница, если это все равно муравьи все на одно лицо, как это наблюдается уже не где-то с небес, из дале­кого космоса, а чдееь же, на матушке-земле, как для ев­ропейца неразличимы лица азиатов. А азиаты удивляют­ся, как это мы можем отличить Петьку от Ваньки.

Тут высокий покой кладбища и размышления Герман­на были нарушены нашествием бабочек. Были они в ос­новном белые, но среди них попадались и разноцветные, пестрые, и полностью угольные, аспидно-черные. И клад­бище, кресты и обелиски, и даже трава были укрыты ими, словно саваном, белыми и черными траурными одежда­ми. Сначала они облетали Германна стороной, будто брезгуя им, украшая и полоня собой старые могилы. Потом прикинулись и к свежей, замерцали пыльцово-матовыми крылышками, облепив еще свежеоструганный, сочащийся смолой обелиск. И по дереву стали спускать­ся, опадать на землю, трепыхая крыльями, поползли все ближе и ближе к Германну. Но тела, одежд его некоторое время не касались, видимо, опасаясь, чувствуя живой ток его крови и дыхания. Но вскоре, наверно, свыклись с тем и другим, осмелели. Белое трепещущее облако завис­ло над головой Германна.

И он, почувствовав волнение, струение от маха их крыльев до того стоялого и неподвижного воздуха, бук­вально испугался. Испуг был неосознанный, инстинктив­ный, но жуткий, холодящий сердце. Германн вскочил, зараскачивался, замахал руками. И вот тогда началось что-то невообразимое. Белый и черный саван по всему клад­бищу пришел в движение, поднялся вверх, взмыл над кладбищем и начал наплывать на Германна. Неожиданно со стороны гор и тайги беззвучно выплыла стая птиц - кедровых соек. Сойки взрезали, исполосовали белый и черный саван в клочья, но все же их было очень мало, чтобы справиться с полчищем бабочек. Они только про­делывали бреши в их сплошной массе, одних убивая ма­хом своих крыльев, других глотая на лету.

А бабочки уже наседали на Германна. Ни одна из них еще по-прежнему не коснулась его тела, но ему казалось, что они уже расселись на нем. Всем телом он уже чув­ствовал щекочущее прикосновение паутины их лапок. И еще было чувство: ни в коем случае не допустить, не дать сесть ни одной бабочке на голову или грудь. И он не позволил этого ни одной бабочке. Германн побежал сло­мя голову, и так, как никогда не бегал в жизни. Это было смешно, нелепо, похоже на какой-то дурацкий сон, но он бежал, убегал от бабочек. И позднее все это вепринималось как сон, так бы, наверно, и осталось в памяти, как жуткое наваждение, если бы на следующий день с ним не приключилась беда. Две белых бабочки все же догнали Германна и умудрились сесть на его левую руку. Он сорвал и отбросил их все еще на бегу и уже довольно далековато от кладбища. Сбросил их наземь, растоптал, испытывая одновременно омерзение и непонятную, ще­мящую сердце тоску. А на следующий день сломал ту са­мую левую руку, и в том же месте, где ее касались бабоч­ки, и пережил заново все случившееся с ним вчера.

Вот почему Германн никогда и никому не рассказы­вал о том, как погибли его друзья, как он справлял их сороковины. Никто ему все равно никогда не поверил бы. Все ведь вокруг были атеисты, а любая мистика, а тем более что-то связанное со сверхъестественными силами, вызывали только насмешку и издевательства. Не повери­ла бы, он чувствовал это, и Надя. Она, по его мнению, была выше всех этих бабских забабонов, хотя бы пото­му, что явилась перед ним в небе.

Самолет пошел на посадку. Белой бабочкой прорвал­ся сквозь саван низколежащих облаков. Вынырнул из их рваной серой пелены, хотя та, казалось, и не хотела его отпускать, сгустками, комками и клочьями цеплялась за крылья, фюзеляж, окно иллюминатора. И было полное ощущение, что самолет скользит по вершинам осеннего голого леса, даже скрежет ветвей слышался. Но сам само­лет уже был на свободе, отринув остатки облаков, выр­вался на солнечный прогал, черной тенью заскользил над зеленой травой аэродромного поля. И опять сверху зем­ля казалась такой продуманно обустроенной, упорядо­ченной и очень надежной.

По бортовому радио объявили, что стоянка продлит­ся час. Пассажиров попросили покинуть самолет.

- О посадке сообщат дополнительно. Следите за объяв­лениями в аэропорту...

На душе Германна скребли кошки. Его уже тяготило присутствие рядом красивой попутчицы, вынужденность лететь с ней вместе и дальше. Он видел и понимал, что очень уж разные они люди, и если бы пришлось брать ее в жены, ни за что не взял бы. Потому он решил и по­рознь с ней покинуть самолет, порознь скоротать и час в аэрпорту. Но Надя неожиданно вцепилась с него, взяла за руку сразу же по выходе из самолета. Он обреченно подчинился ее руке.

- Что-то мы очень скорбно начали наше знакомство.

- Да, - скорее из необходимости, чтобы не выгля­деть совсем уж глупо, поддакнул он ей. - Невесело...

- Ну вот и согласие приходит...

Она требовательно взглянула на него, подталкивая к продолжению фразы. А у него не было желания продол­жать. Зачем? Ведь еще каких-то пару часов и все останет­ся позади, все кончится и забудется. Он уже на земле, в промежуточном аэропорту, прощался с ней. Но Надю, по всему, это не устраивало.

- Вы все же будете разговаривать со мной?

- О чем? - невольно поддался ей и улыбнулся Гер­манн.

- О чем-нибудь приятном.

- Но нету, нету у меня ничего приятного для вас... и для себя тоже.

- Почему и для себя тоже?

- Не знаю.

- Ну что же, спасибо и за это, - сказала Надя. - Вы очень искренни и непосредственны. И за это вам все прощается. А я хочу, почему-то вот очень хочу, чтобы со мной сейчас говорили, чтобы кто-нибудь меня сейчас заговорил. Грустно, тоскливо. Пойдемте выпьем кофе.

С этого кофе все и началось. У буфетных стоек аэро­порта его продавали в плохо промытых зеленоватого от­тенка граненых стаканах. И сам кофе был зеленовато-се­рым, с плавающими в нем ошметками чего-то коричневого. И они долгое время дрейфовали от буфета к буфету, об­ходя навалом лежащие на полу баулы и чемоданы, пере­ступая через ноги устроившихся здесь же их владельцев, пока не подобрались к ресторану. У зелено семафорящей вывески остановились, посмотрели друг на друга, и уже Германн подхватил Надю под руку и повлек в зал.

В баре ресторана Германн, желая быть галантным, еще раз оконфузился. Надя потребовала двойную порцию черного кофе, то же самое, следуя ее примеру, заказал и Германн. Бармен, необыкновенно гибкий и подвижный парень, минуту-другую поколдовал у кофеварки, подал две чашки. Германн, глянув на содержимое их, возму­тился:

- Мы же заказывали черный, без молока.

Бармен, приняв деньги, уже отходил, но, услышав слова Германна, незамедлительно вернулся. И так посмотрел на него, что у Германна ухнуло и оборвалось сердце. Он почувствовал, что сморозил очередную глупость, а какую - не мог понять. Бармен обливал его чисто советским официантским презрением и одновременно участием и недоумением, с сочувствием при этом обращаясь взгля­дом к Наде:

- Это не молоко, паря, - назидательно процедил он сквозь зубы, - это пена.

Надя откровенно хохотала, слушая бармена и подми­гивая ему.

- Шли бы вы все к черту со своим черным кофеем, - наконец дошло и до Германна, что за глупость сморозил он. - И ты тоже к черту, и...

- Ты просто прелесть, - Надя, чуть привстав на цыпоч­ки, вся выструнившись, закрыла ему губы кончиками уже отдающих ароматом кофе пальцев. - Ну просто прелесть...

- Тогда можно, я ему врежу? - моментально отошел Германн.

- Можно, - разрешила Надя, но тут же и запретила.

- Можно, но лучше не надо, хотя и надо. Он же офици­ант, обслуга.

- Ну тогда бутылку коньяка, паря, и побыстрее, - приказал Германн все еще наблюдавшему за ними офи­цианту.

- Бутылку - это ты зря, паря, разошелся, - сказала Надя. - А вот по соточке я с тобой за компанию, пожа­луй, тоже дерябну.

Он не поверил ей. Надя пояснила:

- Никогда в жизни коньяка еще не пила.

- А что же ты до того пила?

- Спирт и вино. Но больше спирт, - невинно при­зналась Надя, - а коньяк как-то не выпадало.

- Тогда бутылку, и самого лучшего, отборного.

- Лучший у нас "Наполеон", французский, с нацен­кой, сто двадцать рублей...