- Заверните, - сказал Германн.
- Что? - не понял бармен, на всякий случай отодвигаясь от Германна.
- Он шутит, - успокоила бармена Надя. - Два по сто "Наполеона".
- И лимончик сверху с сахарком, - все же вставил свои двадцать копеек Германн.
Коньяк "Наполеон" Германн пил тоже впервые. "Сибирская язва" - пятидесятишестиградусная водка, особенно если иметь в виду цену, куда приятнее и целительнее. Германн, хватив залпом свои сто граммов "Наполеона", еле отдышался.
- Не хмелите меня с утра, - посмеивалась над ним Надя, деланно помахивая ладонью у рта.
- Да, после "Наполеона" хочется говорить по-русски, - вторил ей Германн.- Только приятное, только приятное...
Но приятному разговору у них в тот день не суждено было состояться. Так уж распорядилась судьба. Вцепилась в них мертвой хваткой раскаленно прописанного свыше, где-то, видимо, сетуя и негодуя, что они все время ускользают от ее объятий, ломают, крушат предначертанное роком. И сейчас здесь, в баре ресторана, под коньяк и черный кофе все пошло, как предсказывал Германн, опять же по-русски, поворотилось и обернулось чисто русским вопросом, неизбежным даже в присутствии милых дам. И сам "Наполеон" оказался бессилен, не смог им помочь, молодым, здоровым и даже слегка охмеленным.
- Кто же все-таки виноват?..
Виноват в данном случае был Германн, он все еще не мог отойти от своих самолетных воспоминаний о том, как погибли его друзья. И эта горькая память обострилась после выпитой стопки коньяка. Видимо, то же произошло и с Надей, потому что она тут же подхватила его вопрос, как теннисный шарик, и отбросила, швырнула его в лицо Германну, слегка только по-женски, как водится, переиначив:
- Как вы мне все надоели, таежные сибирские мужики. Нет виноватых, нет. Как нет и вопроса, что делать. Сначала делать, за ценой не постоим, потом хоронить своих покойников. Потом ронять в рюмку скупые мужские слезы... Слушай, а ведь надо еще лететь. Надо торопиться.
Но уже можно было расслабиться и никуда не торопиться. Поезд ушел. То есть их самолет улетел.
- Вот тебе и кто виноват, - не без горечи констатировала этот факт Надя. - Можешь два дня думать и размышлять. Два полных дня в лучшем случае, если на следующий рейс будут билеты.
Билеты на следующий рейс для них нашлись. И вообще, если бы не взаимное отчуждение, два дня в ожидании их рейса прошли, словно в раю. Они не узнавали отечества, они не узнавали родного аэропорта, настолько все были предупредительны с ними эти два долгих дня. Нашли места в гостинице, два отдельных люксовых номера, пожелай они, могли поселить и вместе, намекали. Но Германн с Надей наотрез отказались. И как оказалось впоследствии, зря. Зря украли у себя два дня, ибо по всем земным законам их уже не было на свете, не должно было быть. Их самолет, тот, на который они опоздали, разбился, подлетая к конечному пункту. И оба они вместе с неопознанными останками других пассажиров были похоронены где-то во глубине безвестных сибирских руд. Но о своей смерти они узнали лишь по прибытии в родной город.
VII
Юрий, Георгий, Германн по капле восстанавливал, возвращал себя к жизни. Он чувствовал себя уже довольно потрепанным и крепко, хотя не всегда заслуженно битым ею. С годами вытекающая из него жизнь, глохнущая острота ощущений требовала иного наполнения. А его не было, он был похож на ледниковое, сотворенное среди леса озеро, в которое не впадает ни одна речка. Вытекает множество ручьев. Вытекают и неведомо где, среди подсоченного человеком сосняка и осушенных торфяников болот теряются, умирают, иссыхают вместе с лесом и трясиной, не принося ни человеку, ни зверю прохлады и остужения, памяти, даже птице не давая глотка воды, чтобы она ощутила себя птицей и запела.
Такой же песни хотелось и ему. И она была в нем. Космическая оратория, идея, зарожденная, приснившаяся ему в ночь перед тем, как он навсегда покинул свою шарашкину контору. Но прежде чем ее осуществить, надо было найти, восстановить самого себя. Восстановить хотя бы себя былого, того деревенского простодушного Юрика, безоглядно бросившегося в житейское море, слегка приблатненного Жорика, примеривающегося в ремеслухе и на Всесоюзной ударной комсомольской стройке к золотой фиксе. Германна, восставшего пополудни собственной жизни. Восставшего, но так и не обозначившегося, не появившегося и по приближении полуночи.
Вообще с этими именами было очень много неясного и непонятного ему самому. С чего они вдруг всплыли и так прилипчиво пристали к нему, будто приросли. В ремеслухе ему не хватало года, чтобы быть зачисленным в нее. Но все решилось очень просто. Замполит училища забрал у него метрики и бросил в шуфляду стола, а его отправил на медкомиссию, которая и определила нужный училищу его возраст, как говорилось когда-то - по наружному пилу. Определила и выдала новые метрики Так он вроде бы остался прежним, а на самом деле стал совсем иным, на год старше себя, считай, родился заново. И теперь он, обретаясь на родной земле, пребывая в родительском доме, счел своим долгом первым делом восстановиться в своем законном возрасте.
И было в этом желании еще что-то подспудное, так до конца и не разгаданное им, какие-то запавшие в детскую еще память недомолвки и оговорки взрослых, отца, матери, и неясные намеки и пристальность внимания к нему более дальних родственников, а порой и односельчан, вечная приглядчивость и провожание взглядом в спину приметливых деревенских старушек. Приспело время покончить со всем этим, обрести сущность, истинность своего появления на земле и, может быть, остепениться, перестать скитаться по белу свету, подобно вечному жиду, не путаться под ногами, не болтаться, как дерьмо в проруби, на чужбине. Со спокойной душой начать то большое дело, ради которого он, может, и ниспослан на землю.
Так он определил для себя и оправдал полуобморочность своего бегства от прежней размеренной жизни, в которой ему, настоящему, до этой поры все же не было места. Все бивуачно, все временно и непрочно. Единственное, что ему за последние годы удалось по-новому воссоздать - это опять-таки кагор, неразлучную, кажется, троицу любителей сладкого царского вина. Место Карповича в ней занял Карась, он сам как был срединным - Говором, так и остался, а Рабиновича заменил Раппопорт. Винно-водочная промышленность могла не жаловаться на отсутствие спроса на свою продукцию.
Нет. Это он, конечно, зря наговаривает на себя. Работа была проделана адская. Раппопорты ведь на сибирской земле не валяются. С Карасями проще. Но это тоже простота только видимая, ложная. Какой же это наш Карась добровольно согласится поменять сорокаградусного атеистического зеленого змия на настоящий опиум для народа - кагор. Тут нужно было точное попадание, как в случае с Карповичем. А снаряд, как известно, в одну и ту же воронку дважды не падает. И именно с Раппопортом в этом смысле было проще, трудность лишь заключалась в обнаружении такой экзотической на фоне сибирской тайги фамилии. А уже вместе с Раппопортом они обложили и Карася, обратили его в свою веру...
Германн, посмеиваясь про себя, стоял в дверном проеме сарая. Но радость была вызвана в нем не только воспоминаниями о том, как они все трое, Карась, Говор и Раппопорт, объединились в Кагор. В нем пробуждалась куда более далекая память. Память студености колода, который они рыли вместе с отцом возле дома давным-давно, пахнущей талой весенней водой свежевынутой глины, того, как эта глина противилась, не давалась отрыву, дроблению. И они брали ее не лопатой, а широким тесаком от австрийского карабина. Он колупал им глину, пригоршнями наполнял ведра. Отец поднимал наверх, к солнцу, заглядывающему к нему в колодец. Он тоже старался почаще смотреть на солнце. Боялся, вот колупнет еще раз, пробьет, перережет водяную вену - и хлынет вода. И тогда только солнце спасет его, по его лучу он поднимется наверх. И было еще обиднее, когда вода не хлынула, как он ожидал, земля, глина и песок лишь чуть вспотели, оказывая приближение водоносного слоя. И этот слой приходилось опять-таки выбирать руками, все время пошевеливая кончиками пальцев ног, притопывая голой пяткой. Ноги немели от студености воды. Позднее он вместе с отцом перетаскивал ведрами потно взрыхленную глину в сарай. И отец был больше рад этой глине, чем свежеотрытому колодцу:
- Не глина, а масло, хоть на хлеб намазывай. Лучшей в мире не бывает. Я искал ее по всему свету, а она, как топор по лавкой, перед самым носом лежит.
- Глина как глина, - не понимал отцовской радости он, тогда просто Юрик. Отец еще раз гребанул его по лицу увечной рукой:
- Вякаешь, а не разбираешься. Поймешь, когда молоко, настоенное в гладышке, будешь пить, никаких лягушек для охлаждения запускать не надо. А борщ в горшке из такой глины в печи... Да на такой глине я хозяином, опять работником на земле стану...
Отец Юры был до войны гончаром. После войны, покалеченный ею, снова заделался им, работником, но хозяином, в богачи не вышел, хотя и действительно хороша была его глина. Но конкурентов и при такой же хорошей глине оказалось еще больше. Послевоенные базары были завалены горами поливанных, глазурованных кувшинов, горшков, тарелок и таких же даже ложек. И вскоре отец перестал крутить гончарный круг на продажу. Так, изредка только баловался, производя что-нибудь для себя. Юрик обычно и помогал ему. И отец сейчас, видимо, вспомнил былое:
- Ну что, крутнешь по старой памяти?
- С радостью бы, - сказал Германн, - да некогда. И вот, видишь...
Германн поднял и выпростал перед собой руки, обнажив белые манжеты рубашки, взмахнул головой, показывая галстук.
- Куда собрался? - спросил отец.
- В город, батька, в область.
- Зачем, если не секрет?
- Какой секрет. В архив. Метрики свои прежние хочу восстановить, год...
- А может, не надо, Юрик? Приписали тебе год - раньше на пенсию выйдешь. Мы все здесь, кто на год, а кто и на два, а старше или моложе своих лет... Дурит нас государство, и мы его, как кто может. А?..