Бунт невостребованного праха — страница 35 из 56

- Заверните, - сказал Германн.

- Что? - не понял бармен, на всякий случай отодви­гаясь от Германна.

- Он шутит, - успокоила бармена Надя. - Два по сто "Наполеона".

- И лимончик сверху с сахарком, - все же вставил свои двадцать копеек Германн.

Коньяк "Наполеон" Германн пил тоже впервые. "Си­бирская язва" - пятидесятишестиградусная водка, осо­бенно если иметь в виду цену, куда приятнее и целитель­нее. Германн, хватив залпом свои сто граммов "Наполеона", еле отдышался.

- Не хмелите меня с утра, - посмеивалась над ним Надя, деланно помахивая ладонью у рта.

- Да, после "Наполеона" хочется говорить по-русски, - вторил ей Германн.- Только приятное, только приятное...

Но приятному разговору у них в тот день не суждено было состояться. Так уж распорядилась судьба. Вцепи­лась в них мертвой хваткой раскаленно прописанного свыше, где-то, видимо, сетуя и негодуя, что они все вре­мя ускользают от ее объятий, ломают, крушат предна­чертанное роком. И сейчас здесь, в баре ресторана, под коньяк и черный кофе все пошло, как предсказывал Гер­манн, опять же по-русски, поворотилось и обернулось чисто русским вопросом, неизбежным даже в присутствии милых дам. И сам "Наполеон" оказался бессилен, не смог им помочь, молодым, здоровым и даже слегка охмелен­ным.

- Кто же все-таки виноват?..

Виноват в данном случае был Германн, он все еще не мог отойти от своих самолетных воспоминаний о том, как погибли его друзья. И эта горькая память обостри­лась после выпитой стопки коньяка. Видимо, то же про­изошло и с Надей, потому что она тут же подхватила его вопрос, как теннисный шарик, и отбросила, швырнула его в лицо Германну, слегка только по-женски, как во­дится, переиначив:

- Как вы мне все надоели, таежные сибирские мужи­ки. Нет виноватых, нет. Как нет и вопроса, что делать. Сначала делать, за ценой не постоим, потом хоронить своих покойников. Потом ронять в рюмку скупые муж­ские слезы... Слушай, а ведь надо еще лететь. Надо торо­питься.

Но уже можно было расслабиться и никуда не торо­питься. Поезд ушел. То есть их самолет улетел.

- Вот тебе и кто виноват, - не без горечи констати­ровала этот факт Надя. - Можешь два дня думать и раз­мышлять. Два полных дня в лучшем случае, если на сле­дующий рейс будут билеты.

Билеты на следующий рейс для них нашлись. И вооб­ще, если бы не взаимное отчуждение, два дня в ожида­нии их рейса прошли, словно в раю. Они не узнавали отечества, они не узнавали родного аэропорта, настоль­ко все были предупредительны с ними эти два долгих дня. Нашли места в гостинице, два отдельных люксовых но­мера, пожелай они, могли поселить и вместе, намекали. Но Германн с Надей наотрез отказались. И как оказалось впоследствии, зря. Зря украли у себя два дня, ибо по всем земным законам их уже не было на свете, не должно было быть. Их самолет, тот, на который они опоздали, разбился, подлетая к конечному пункту. И оба они вместе с нео­познанными останками других пассажиров были по­хоронены где-то во глубине безвестных сибирских руд. Но о своей смерти они узнали лишь по прибытии в род­ной город.


VII


Юрий, Георгий, Германн по капле восстанавливал, возвращал себя к жизни. Он чувствовал себя уже доволь­но потрепанным и крепко, хотя не всегда заслуженно битым ею. С годами вытекающая из него жизнь, глохну­щая острота ощущений требовала иного наполнения. А его не было, он был похож на ледниковое, сотворенное среди леса озеро, в которое не впадает ни одна речка. Вытекает множество ручьев. Вытекают и неведомо где, среди подсоченного человеком сосняка и осушенных тор­фяников болот теряются, умирают, иссыхают вместе с лесом и трясиной, не принося ни человеку, ни зверю прохлады и остужения, памяти, даже птице не давая глотка воды, чтобы она ощутила себя птицей и запела.

Такой же песни хотелось и ему. И она была в нем. Космическая оратория, идея, зарожденная, приснивша­яся ему в ночь перед тем, как он навсегда покинул свою шарашкину контору. Но прежде чем ее осуществить, надо было найти, восстановить самого себя. Восстановить хотя бы себя былого, того деревенского простодушного Юрика, безоглядно бросившегося в житейское море, слегка приблатненного Жорика, примеривающегося в ремеслухе и на Всесоюзной ударной комсомольской стройке к золотой фиксе. Германна, восставшего пополудни соб­ственной жизни. Восставшего, но так и не обозначивше­гося, не появившегося и по приближении полуночи.

Вообще с этими именами было очень много неясного и непонятного ему самому. С чего они вдруг всплыли и так прилипчиво пристали к нему, будто приросли. В ремеслухе ему не хватало года, чтобы быть зачисленным в нее. Но все решилось очень просто. Замполит училища забрал у него метрики и бросил в шуфляду стола, а его отправил на медкомиссию, которая и определила нуж­ный училищу его возраст, как говорилось когда-то - по наружному пилу. Определила и выдала новые метрики Так он вроде бы остался прежним, а на самом деле стал совсем иным, на год старше себя, считай, родился зано­во. И теперь он, обретаясь на родной земле, пребывая в родительском доме, счел своим долгом первым делом восстановиться в своем законном возрасте.

И было в этом желании еще что-то подспудное, так до конца и не разгаданное им, какие-то запавшие в детскую еще память недомолвки и оговорки взрослых, отца, мате­ри, и неясные намеки и пристальность внимания к нему более дальних родственников, а порой и односельчан, вечная приглядчивость и провожание взглядом в спину приметливых деревенских старушек. Приспело время по­кончить со всем этим, обрести сущность, истинность сво­его появления на земле и, может быть, остепениться, пе­рестать скитаться по белу свету, подобно вечному жиду, не путаться под ногами, не болтаться, как дерьмо в прору­би, на чужбине. Со спокойной душой начать то большое дело, ради которого он, может, и ниспослан на землю.

Так он определил для себя и оправдал полуобморочность своего бегства от прежней размеренной жизни, в которой ему, настоящему, до этой поры все же не было места. Все бивуачно, все временно и непрочно. Единствен­ное, что ему за последние годы удалось по-новому вос­создать - это опять-таки кагор, неразлучную, кажется, троицу любителей сладкого царского вина. Место Кар­повича в ней занял Карась, он сам как был срединным - Говором, так и остался, а Рабиновича заменил Раппо­порт. Винно-водочная промышленность могла не жало­ваться на отсутствие спроса на свою продукцию.

Нет. Это он, конечно, зря наговаривает на себя. Рабо­та была проделана адская. Раппопорты ведь на сибирс­кой земле не валяются. С Карасями проще. Но это тоже простота только видимая, ложная. Какой же это наш Карась добровольно согласится поменять сорокаградус­ного атеистического зеленого змия на настоящий опиум для народа - кагор. Тут нужно было точное попадание, как в случае с Карповичем. А снаряд, как известно, в одну и ту же воронку дважды не падает. И именно с Раппо­портом в этом смысле было проще, трудность лишь зак­лючалась в обнаружении такой экзотической на фоне сибирской тайги фамилии. А уже вместе с Раппопортом они обложили и Карася, обратили его в свою веру...

Германн, посмеиваясь про себя, стоял в дверном про­еме сарая. Но радость была вызвана в нем не только вос­поминаниями о том, как они все трое, Карась, Говор и Раппопорт, объединились в Кагор. В нем пробуждалась куда более далекая память. Память студености колода, который они рыли вместе с отцом возле дома давным-давно, пахнущей талой весенней водой свежевынутой глины, того, как эта глина противилась, не давалась от­рыву, дроблению. И они брали ее не лопатой, а широ­ким тесаком от австрийского карабина. Он колупал им глину, пригоршнями наполнял ведра. Отец поднимал наверх, к солнцу, заглядывающему к нему в колодец. Он тоже старался почаще смотреть на солнце. Боялся, вот колупнет еще раз, пробьет, перережет водяную вену - и хлынет вода. И тогда только солнце спасет его, по его лучу он поднимется наверх. И было еще обиднее, когда вода не хлынула, как он ожидал, земля, глина и песок лишь чуть вспотели, оказывая приближение водоносно­го слоя. И этот слой приходилось опять-таки выбирать руками, все время пошевеливая кончиками пальцев ног, притопывая голой пяткой. Ноги немели от студености воды. Позднее он вместе с отцом перетаскивал ведрами потно взрыхленную глину в сарай. И отец был больше рад этой глине, чем свежеотрытому колодцу:

- Не глина, а масло, хоть на хлеб намазывай. Лучшей в мире не бывает. Я искал ее по всему свету, а она, как топор по лавкой, перед самым носом лежит.

- Глина как глина, - не понимал отцовской радости он, тогда просто Юрик. Отец еще раз гребанул его по лицу увечной рукой:

- Вякаешь, а не разбираешься. Поймешь, когда мо­локо, настоенное в гладышке, будешь пить, никаких ля­гушек для охлаждения запускать не надо. А борщ в гор­шке из такой глины в печи... Да на такой глине я хозяином, опять работником на земле стану...

Отец Юры был до войны гончаром. После войны, покалеченный ею, снова заделался им, работником, но хозяином, в богачи не вышел, хотя и действительно хо­роша была его глина. Но конкурентов и при такой же хорошей глине оказалось еще больше. Послевоенные базары были завалены горами поливанных, глазурован­ных кувшинов, горшков, тарелок и таких же даже ложек. И вскоре отец перестал крутить гончарный круг на про­дажу. Так, изредка только баловался, производя что-нибудь для себя. Юрик обычно и помогал ему. И отец сейчас, видимо, вспомнил былое:

- Ну что, крутнешь по старой памяти?

- С радостью бы, - сказал Германн, - да некогда. И вот, видишь...

Германн поднял и выпростал перед собой руки, обна­жив белые манжеты рубашки, взмахнул головой, пока­зывая галстук.

- Куда собрался? - спросил отец.

- В город, батька, в область.

- Зачем, если не секрет?

- Какой секрет. В архив. Метрики свои прежние хочу восстановить, год...

- А может, не надо, Юрик? Приписали тебе год - раньше на пенсию выйдешь. Мы все здесь, кто на год, а кто и на два, а старше или моложе своих лет... Дурит нас государство, и мы его, как кто может. А?..