Бунт невостребованного праха — страница 37 из 56

- С этого бы и начинали, - сурово перебила его Бер­та Соломоновна.

- Я с этого и начинал.

- Не дурите мне голову. Битый час рассказываете мне про какого-то Гиршу, о котором я и слышать не хочу. - И официально, подчеркнуто сухо: - Вы представляете коллектив, общественную организацию или частное лицо?

Германн невольно оглянулся: ни общественной орга­низации, ни коллектива за ним не стояло.

- Я частное лицо. Я сам представляю свое лицо.

- У частных лиц мы заявления не принимаем, доку­менты и справки на руки не выдаем. - И заведующая архивом словно забыла о Германне, отвернулась от него и закричала куда-то в уходящее в полумрак, в пыльное сосредоточение стеллажей с нагромождением желтых бу­мажных папок: - Девочки, девочки! Здесь опять частное лицо, и до­вольно привлекательное. А мне пора кормить Моню. Это внук мой, - все же снизошла, объяснила Германну Бер­та Соломоновна, собираясь уже уходить, когда появи­лись две похожие, очень много понимающие о себе не­приступные девахи, обе, как будто их специально для схожести подбирали, рыжие и с сурово замкнутыми рта­ми.

- Я все вам объяснила, молодой человек: частным лицам справок не даем, - подтвердили заключение заве­дующей рыжие девахи, ко всему и платья на них были в какие-то рыжие, не существующие в природе цветы. Гер­манн прыснул, рассматривая эти цветы, они навели его на дельную мысль:

- Минутку, минутку подождите, - попросил он де­вушек. - Я сейчас сбегаю за коллективом... - И тороп­ливо покинул архив.

Вернулся опять действительно об­ремененный коллективом - набором шоколадных конфет, бутылкой шампанского и двумя свежесрезанны­ми алыми розами. С розами вышла, правда, неувязочка. Волнуясь все же, он обе протянул одной ближестоящей к нему девушке. Близняшка отрицательно закрутила голо­вой:

- Две не положено.

Германн сразу не понял. А поняв, рассмеялся и разде­лил розы.

- Спасибо, - протенькали рыженькие синички. - И за конфеты спасибо. А вот это лишнее. - Они указали на шампанское.

- В архиве ничего лишнего не бывает, - Германн скопировал тон, каким были сказаны ему прощальные слова Берты Соломоновны - о законе. Девочки оказа­лись с юмором, засмеялись, но шампанское все же веле­ли убрать:

- Мы взяток не берем. Берта Соломоновна будет сер­диться. Мы от души и по совести. Когда Берта Соломо­новна говорит, что она уходит кормить Моню - это нам вроде пароля: помогите человеку. А внука у нее никакого нет. Она вообще одинокая...

При всем старании девочек в архивных бумагах ника­кого Говора Юрия, Говора Георгия, Говора Германна обнаружить не удалось. Хотя другие присутствовали: Иван, Сергей, Нины, Нади, Данилы. Но все или очень уж древние, или совсем юные, никак не подходящие Гер­манну по полу и возрасту. На третьем круге его поисков Германн заставил все же девушек пригубить шампанс­кое. Но и это не помогло. Его нигде не могли отыскать даже с шампанским. И не это не помогло. Его нигде не могли отыскать днем с огнем и даже с шампанским, и не только девушки, но и собаки, наверное, ему не помогли бы. Его просто не было ни на одном из стеллажей, ни в одной папке. Его нигде не было, хотя к поискам под­ключилась и сама Берта Соломоновна, вернувшаяся в архив, "покормив Моню", оскорбленная не столько на­личием стоящей на виду недопитой бутылки шампанс­кого, сколько нерасторопностью своих подчиненных.

- Берта Соломоновна все делает хорошо и со знаком качества, - резюмировала она, закончив просмотр архи­ва. - Даже детские трусики Гирши содержатся в ее доме в чистоте и сохранности, а уж архивные дела... Да она инфаркт схватит. Нет, нет вас, Юрий-Георгий-Германн Говор.

- Но где-то же я есть, должен быть.

- Сомневаюсь, молодой человек. Если вас нет в архи­ве - вы не существуете на белом свете.

- Но я же стою перед вами - живой, существующий.

- Сомневаюсь, глубоко сомневаюсь, хоть голос у вас громкий. Но я уже давно не верю ни собственным ушам, ни собственным глазам... Очень жаль, но вас в архивах не значится.

В первые минуты Германн был просто удивлен и ос­корблен. Как это так - его нигде нет, нет на белом свете. Но это же ведь немыслимо. Если его нет и не было, кто же тогда рыл колодец вместе с отцом, мерз там и исходил ожиданием воды и страхом, кто колупал глину, лепил горшки. Кто строил в сибирской тайге ударными темпами рудники и города, кто досрочно выполнял и перевыполнял планы бесконечных, бессчетных пятиле­ток. Кто, наконец, занозывал ноги смоляными задирами сосновых досок, какое и чье солнце так ласково и тепло касалось своими лучами его вихрастой головы, чья кровь капала и окропляла деревянные, коряво проструганные брусы этого моста.

Германн шел от архива через мост пешком, чтобы хоть в этом убедить себя - был, был мост, была река. И сей­час он стоит на мосту, упершись грудью в перила, посре­дине реки, катящей свои воды далеко внизу, смотрит, как время от времени выхватываются из этих вод заиг­рывающая с солнцем серебряная и голубая плотва, жиру­ющий на быстрине жерех. Стоит, смотрит и думает: не­ужели ничего этого никогда в жизни у него действительно не было. Не было этого города, память о котором зане­сена в Ипатьевскую летопись, города, еще с тех незапа­мятных времен уцепившегося корнями прирученных и облагороженных человеком садовых деревьев, каменны­ми и деревянными фундаментами домов за холмы и горы, неудобицу, сотворенную, навороченную еще тысячеле­тия и тысячелетия назад прошедшим, вспахавшим здесь землю ледником. Вспахавшим и устало остановившимся. Не было этой воды, бурунно кипящей перед и после бетонных быков моста, самой реки, голубой лентой те­ряющейся в седине вековых белых песков, в далеких чер­ных трясинах торфянистых болот, за зеленой кромкой набегающих лесов. Где же он пребывал все эти годы? Неужели он, едва успев родиться, сразу же сгинул, поте­рялся на одном из поворотов, изгибов, колен этой древ­ней реки.

И кто его породил, где он родился? Неужели и вправ­ду на какой-нибудь Центаврии Проксима, привидевшейся ему во сне. Потому и жизнь у него здесь такая подполь­ная, нелегальная, в неведомой подпольной стране с бе­зымянным при множестве имен человеком. А он ведь считал себя одновременно и Юрием, и Георгием, и Гер­манном, но все эти имена, как и места, в которых он проживал, оказались лишь конспиративными кличками, подпольными явками и квартирами. Но стоя на мосту, находясь в ледниковом городе, он еще не знал, что Гер­манн - не последнее его нелегальное имя. И оно не со­всем нелегальное, больше настоящее. Но к этому насто­ящему его имени ему надо еще идти, поучаствовать в игре судьбы и рока, снести еще один, может, самый жестокий их удар. И Германн пошел к своему родительскому дому, к дому, который он считал родительским. Пешком через мост и дальше пешком в неиссякаемом потоке движу­щихся встречь и попутно машин.

И потому подобрался к родному дому на исходе дня. Солнце еще полностью не зашло, но над деревней его уже не было, спряталось за стрехами крыш, подступавшей к ним дубовой рощи и из-за деревьев и домов красными сполохами подглядывало за людскими подворьями и в самой хате красными прямоугольниками почертило белые сте­ны кровати и коричнево-красный пол. В таких же сукро­вично-багряных полосах была и лавка, на которой, тесно прижавшись друг к другу, сидели отец с матерью, в такие же тона заходящее солнце раскрасило их лица и тела. И хотя, по всему, им было удобно, уютно так сидеть, почти слившись воедино у экранно белой стены, собирая на спину мел, сидеть и молчать под застывшими над их голо­вами фотографиями истории их совместной жизни, мер­но тикающими ходиками. Было все же похоже, что они сидят не на своей дедовской еще лавке, а на скамье подсу­димых. Что-то исчезло, ушло из их наполненного хлеб­ными и молочными запахами дома. И сейчас в нем яв­ственно из каждого угла проступала пустота, отчуждение и режущая уши Германну пронзительная тишь.

Две пары родительских глаз, как четыре вспугнутые мыши, впились в лицо Германну. Они, видимо, ждали от него слова, приговора. Но родители молчали. Молчал и Германн. Кто из них троих не выдержал первым - Германн и не помнит. Может, он сам, а может, мать, как хозяйка дома, ткнула мужа кулаком в бок. Отец поднял­ся с лавки, и мать едва не упала, они сидели не по цент­ру, перевес был на стороне матери. Лавка вскинулась вверх, мать задвигала ногами, правой рукой схватилась за стену, левой за сердце. Отец покалеченной рукой удержал скамейку:

- Не бери все так до сердца, старая. Держись. Перед людьми и Богом мы не виноваты. А там... Как уж оно сложится. И будь что будет.

- А что должно быть? - спросил Германн.

- Откажешься ты от нас, сынок, - ссунулась, съехала с лавки, мягко прошлепала коленями по все еще красно­му в не успевшем закатиться солнце полу. И поползла, поползла к Германну, шоркая мягкими бурками по по­ловицам. Германн неподвижно стоял посреди горницы. А она подползла к нему, обвила его ноги руками, обер­нулась к мужу лицом, приказала ему:

- На колени, на коленцы, Гаврилко. Есть, есть, ви­сит на нас грех. А Бог грехов не прощает.

Отец на колени перед ним рядом с женой не стал. Стоял в стороне, наблюдал за чем-то, видимо, ждал. Германн, догадался, чего. Поднял и усадил мать снова на лавку.

- Я не знаю вашего греха, - сказал он, - может, лучше мне его и не знать. Вы ведь вскормили и вырастили меня.

- Обман на мне, сынок, великий обман, - всхлипы­вала, сидя на лавке, мать.

- Нет на нас обмана, старая, - подал голос отец. - А то, что промолчали, не открылись вовремя, - не вели­кий грех. Но ты теперь взрослый, и все должен знать.

Германн думал. Многое ему открылось еще там, в ар­хиве. И сейчас он прикидывал, надо ли выворачивать старикам душу. Не лучше ли оставить все как есть: зыб­ко, непонятно и тревожно. Он все еще колебался, как поступить. И отец, похоже, разгадал эти его колебания.

- За нас не переживай, Макриян.

- Какой Макриян, где Макриян, откуда, из какого чертова болота взялся еще и Макриян? Вы что, одурели?