Наталья открыла клеть, долго, надрываясь, колола сучкастые чурбаки. Под взмахи щербатого топора плела несладкие думы, и невольно ввивались в них воспоминания.
Эх, Федор, Федор! Раньше только скажи: то-то нужно сделать — готов в лепешку расшибиться. А сейчас… Уже семь месяцев, как переехали на новую квартиру, а он… Сколько ни просила провести свет в кладовку, так и не провел. Вот тебе и инженер-электрик. Одни обещания: «Ладно, Наташенька. Обязательно, Зоренька».
Дров ни разу не нарубил. Когда нужно было картошку копать, взял да в командировку уехал. Спасибо Шафрановым — помогли. Надсадилась бы. Попробуй выкопай одна целый огород, погрузи мешки на машину, стаскай в подвал. Горько и стыдно за Федора. А ведь когда гостила в деревне у Раисы, никак нельзя было предположить, что он, женившись, мало-помалу перестанет делить с ней повседневные, изматывающие житейские заботы. В ту пору он гневно говорил о том, что во многих знакомых семьях нет настоящего равенства между мужем и женой. Работают оба, но все тяготы быта падают на жену.
Особенно сильно поверила этому Наталья после одного случая.
Как-то вечером она собралась за водой. Идти на речку было далеко. Колодца в деревне не было. Наверно, потому, что лежала она на взгорье. Федор сказал, что сходит за водой сам вместо Натальи. Положил на плечи коромысло с узорами, выжженными раскаленным гвоздем, подцепил ведра. Наталья постояла возле ворот: глядела, как Федор косолапит по дороге, слушала грустное цвирканье ведерных дужек, — и побежала догонять его.
Округа уже окуталась закатной тишью. Изредка ухнет басовито выпь, протарахтит грузовик, заржет лошадь — все слышится чеканно.
Наталья и Федор остановились на березовых мостках. Пузырчатые струи трепали на камнях мох. Прозрачным зеленым валом натягивалась вода на горбатом перекате. Отражение осокоря, облака, горного гольца, зубчатого, как пила, тонуло и покачивалось в глубине, если пересекала омут воронка.
Федор зачерпнул воды. Пошли обратно. По-прежнему молчали, завороженные покоем и запахами вечера.
Наперерез им быстро шел старик Лотфулла. Он был в архалуке, ленточка на черной шляпе просолела от пота, желтые ичиги утоплены в глубокие калоши. Чудаковатый старик! Любит похвастать, что защищал Порт-Артур, был в плену в Японии, где влюбилась в него дочь башмачника. Она носила ему жареные каштаны, а на прощанье, в знак глубокой печали, подарила рукава от халата.
У Лотфуллы был приемник с батарейным питанием. Он берег его и, когда собирался включать, проходил через всю деревню, барабаня кулаком в окна.
— Приемник слуш-шать. Уф-фу. Приемник слуш-шать. Москву.
Старик остановился, отогнул к губам бороду, сквозную, белую, и хмуро сказал Наталье:
— Парень воду несет. Нельзя. Возьми.
— Почему? — удивился Федор.
— Смеяться будут в деревне. У нас мальчик — и тот воду не понесет. Задразнят. Возьми.
— Пусть несет. Он сильный, — улыбнулась Наталья.
— Сильный. Не в этом дело. Позор. — Лотфулла истово поднял к носу кривой палец, строго подрожал им и опять отогнул к губам бороду.
Федор захохотал. На дорогу начала шлепаться вода из ведер.
— Зря смеешься. Стараюсь… Чтоб уважали. Нрав. Ясно? Старики придумали. Давно. У вас ведь женщина тоже одно делает, мужчина — другой. Возьми, девушка.
Федор посерьезнел.
— Не дам ей нести. Все. К счастью, я не рос в вашей деревне. Бросьте вы свое: нрав, нельзя… Нельзя женщину угнетать, забивать. У вас много мужчин считают ниже своего достоинства рядом с женщиной по улице идти. Даже горожане. Смотришь — сам впереди вышагивает, жена — позади: ребенка тащит, сумку… Навьючил — и рад. И это на тридцать пятом году советской власти. Нельзя. Вот чего нельзя, так нельзя. Баи.
Лотфулла рассердился, собрал в горсть и стиснул бороду-веер.
— Грамотный я. Приемник есть. Ты мне мораль не читай. Старший говорит — слушай. Нрав. Мудрые люди придумали. — Лотфулла разогнул иссушенные старостью плечи и, тыкая в землю деревянно-прямые ноги, пошел прочь.
Наталья вспоминала этот случай, и руки ее все сильнее сжимали топорище: наливались гневом. Поленья звенели, когда рассекало их щербатое лезвие. Качалось пламя свечи, выхватывало из полумрака ржавый бок кадушки, кусок железобетонного потолка и глядящий сквозь стенку бутыли огурец с налипшим на него смородинным листом.
Наталья затопила печь, поставила на плиту бак с бельем. Облегченно вздохнула, но вспомнила, что не заходила в комнату. Опять, конечно, Федор не прибрал.
Так и есть: одеяло отброшено к спинке кровати, на простыне — грязные носки, на дорожке, что нырнула под стол, — скомканные накидки, покрывало (искал, наверно, что-нибудь, не находил, обозлился и бросил их).
Решила не притрагиваться ни к чему. Не двужильная. А то и работай, и еду готовь, и детей в сад отвози и обратно привози, и стирай, и чистоту в квартире поддерживай… Все делай. Одна. Кругом одна.
Ей стало душно. Подошла к балконным дверям, распахнула форточки. Ударило в лицо колючим воздухом. И сразу грудь наполнилась студеной свежестью.
Рядом достраивали дом. Из окон торчали жестяные трубы. Возле подъезда, в баке, наполненном мутно-свинцовой жижей, растворялся карбид. Жижа клокотала, вскидывалась вязкими гейзерами. Рокоча, плыл по рельсам башенный кран. Следом, захлестнутый петлей на березовую жердь, полз черный кабель. Девушки в серых валенках, ватных брюках и фуфайках бросали в бункера шлак. Потом тросы электрических лебедок несли бункера вверх, к стропилам, как бы вдавленным в небо. Рослые парни переворачивали их там, и красновато-рыжая пыль окатывала рабочих. И Наталья подумала, что ее жизнь с Федором, в сущности, напоминает недостроенный дом, сырой, холодный, где надо хорошенько вымыть окна — мало солнца, застелить шифером — не страшны будут ни дождь, ни зной, ни холод.
Закрывая форточки, Наталья увидела на туалетном столике роман-газету. С обложки задумчиво-грустно смотрела кудрявая широколобая женщина — Сильвия-Маджи Бонфанти. Ее роман «Сперанца» лежит у Натальи целый месяц, а она как остановилась перед четвертой главой, так до сих пор и не может сдвинуться. Днем свободной минуты нет. Пробовала читать ночью, после того, как кончала проверять тетради и готовиться к урокам, — ничего не получилось. Не могла преодолеть усталости, хотя и отчаянно силилась. Подводили глаза. Где-то в глубине их возникала боль, похожая на ту, которая появляется в руках от ледяной воды. Веки немели и закрывались сами собой.
Начальную фразу четвертой главы Наталья читала столько раз, что та билась в мозгу даже во сне. Взяла со столика роман-газету и, прежде чем отлистнула обложку, в голове прозвучало: «Когда ветер свищет в долине, кажется, — нет другой силы на земле». А вскоре шагала мысленно мимо болот, под грозовым небом, рядом с итальянским крестьянином Цваном, который нес завернутую в пиджак новорожденную внучку. И не слышала, как бурлит в баке вода, как отпыхивается паром крышка, и не видела, что по раскалившейся докрасна чугунной плите перепархивают искры-пылинки. И лишь сумерки — они набились в кухню непрошенно быстро! — оторвали ее от книги.
Провернула дощечкой белье в баке, хотела опять читать, но вспомнила, что собиралась сходить в детский дом. Отложить на завтра? Нет, ни к чему хорошему это не приведет. Что-то надо делать с Вишняковым. Неделю он в ее классе (привезли в здешний детский дом издалека, из Сибири), а успел насолить и педагогам и ученикам. Серебрянской стрелял в руку медными пульками, когда она показывала по карте… Мише Фурману чернил за ворот налил, а заступившихся за него Тасика Толпу и Шуру Бурханова избил. На каждом уроке звенел бритвочкой и на замечания отвечал:
— Ну дак что? Давай, давай. Эге. Гоп-стоп, — на рельсах клоп.
На уроке литературы, который вела Наталья, натирал расческу о косу Светланы Пронюшкиной, притягивал бумажные хлопья и сдувал их на пол.
Приложив ладони к своим зелено-седым волосам, заведующая детдомом Роза Павловна пересказала Наталье личное дело Вишнякова.
Подлинная фамилия его неизвестна. Эту дали ему в детдоме. Примерно двухлетним был найден на перроне станции Татарск. Стоял возле чемодана, плакал и звал мать. Рос угрюмым, обидчивым, зловредным. Любит покровительствовать малышам. Только к ним добро настроен. Не верит, что есть хорошие матери. Читает мало, к урокам готовится редко. Память прекрасная: один раз услышит стихотворение и запомнит. В Сибири больше не захотел жить, потому что в этом краю был брошен матерью. Надо полагать, его не удерживали там. Чрезвычайно трудный мальчик.
Пока Роза Павловна говорила, чей-то любопытный бирюзовый глаз смотрел в приоткрытую дверь. А как только замолчала, глаз исчез, и стеклянный мальчишеский голос рассыпался по коридору:
— Училка пришла. Мировая училка. Не жаловалась.
— Ваня, позови-ка Вишнякова! — крикнула Роза Павловна.
Немного спустя бирюзовый глаз сказал:
— Роза Павловна, он не идет. Он в живом уголке.
Наталья спустилась на первый этаж. В живом уголке слепяще горела электрическая лампочка. Волосы Вишнякова, сидевшего на корточках, отливали коричневым глянцем. Мальчик держал в пальцах морковку, которую грыз кролик. На шкафу, злясь, что ее не кормят, щелкала и шипела сова. Вдоль стены ползла черепаха, шурша чешуйчатыми лапами.
Наталья присела рядом с Вишняковым. Он даже не покосился. Взяла черепаху. Та мигом втянула в панцирь лапы и голову.
— Какая легкая! Не больше килограмма. А есть черепахи двадцатипудовые. Некоторые очень долго живут. Слоновая черепаха может два века прожить.
— Ладно. Не надо, — буркнул Вишняков.
— Недавно я читала, как охотятся на черепах в Венесуэле. Они выползают на берег реки яйца отложить в песок — и тут выскакивают охотники. Один переворачивает, а другой — бьет. Зазевается охотник — без пальца может остаться. Зубастые черепахи.
— Прямо уж.
— На самом деле.
— Ладно. Не надо.