Бунт женщины — страница 19 из 23

Она взбила подушку и собралась уходить. Сердце мое затосковало, затосковало.

Я обнял Ольгу. Она тихонько отталкивала меня, и такая острая обида была в ее жестах, что хоть с ума сходи.

Я не отпускал Ольгу. Она уткнулась в мое плечо и заплакала, навзрыд заплакала. Были в ее слезах девчоночья беззащитность перед горем и желание обрести покой и ясность.

После этой ночи мы провели вместе еще день и еще ночь, а поутру пошли на электричку. Пахло родниковой сыростью: выпала обильная роса. Я поднял Ольгу на руки и понес через лес. Она не сводила с меня глаз, лучащихся, торжествующих.

Ягодная кулига. Сосновая просека. Голова кружится от усталости и хвойной прели. Я опускаю Ольгу на дорожку, и внезапно удушливым жаром пронизывает всего меня мысль: вот так же, должно быть, носил Ольгу Убейконь, и она была счастлива. И, кто знает, не случалось ли этого с Ольгой до замужества, и не повторится ли после того, как я свяжу с нею свою судьбу? И опять-таки, кто знает, чем она руководствовалась, когда выходила замуж, и какие побуждения привели ее в отцовскую квартиру, когда она узнала, что я приехал?

Любовь или чувственность? Бескорыстие или хитро выверенный расчет?

И, конечно же, я вспомнил Юлию. Разве она не могла выйти замуж в Ольгином возрасте? Могла. Красива, целомудренна, умна. Ворох поклонников. И хотя ей двадцать семь лет, она одинока. Готовит себя не для сосуществования под одной крышей с мужчиной, а для жизни, полной прекрасного, обоюдного, глубокого.

Ночью Ольга провожала меня в Ленинград. Она нервно крутила пуговицу на пыльнике и перед самым отходом поезда сказала:

— Завтра я перееду к папе.

Я не хотел ни обнадеживать, ни огорчать Ольгу и промолчал. Лицо ее сделалось суровым, независимым. Поцеловались. Сдержанно, как чужие.

На обратном пути я провел в Москве несколько часов. К Ольге не зашел. Написал ей открытку:

«Получил диплом. Еду к себе на Урал. Работать и искать, искать и работать. Счастья тебе превеликого!»

— Дурак! — крикнул Михеич.

— Дурак, да еще набитый, — зло согласился Жмыхов.

Он встал и подошел к озеру. Неподалеку плеснула рыба.

Красные круги широко раскинулись по глянцевой глади. Над лодкой, на той стороне, курился дым: запоздалый рыбак, проверяя сети, отпугивал от себя комаров.

— А дальше было так, — заговорил Жмыхов, стоя к нам спиной. — Вернулся я домой. Юлия все еще на гастролях да и как-то не до нее. Взял и уехал, как вам известно, на строительство электрической дороги. Шесть месяцев просидел там. И снова — в Камнегорск. И снова — встречи с Юлией. Но уже мучительно не те, что раньше. С моей стороны просто дружеская теплота, с ее — запертая за семь замков любовь.

Я не хочу скрывать, что все это время редко думал об Ольге.

Какое-то удивительное и загадочное это чувство — любовь. Любовь, как море: то прилив, то отлив. И часто не знаешь, что вызывает прилив, что отлив… Понял, да поздно…

Михеич подошел к Жмыхову и тревожно спросил:

— Поздно, говоришь? Почему поздно?

— Недавно я получил письмо. От Агеева. Я было дал его прочесть Михаилу Борисовичу, — обернулся он ко мне, — да отнял. Агеев пишет, что в апреле Ольга родила сына. «Твоего сына, Гошку», — он так и пишет. Но через месяц Гошка умер. Ольга не стала сдавать государственных экзаменов. Взяла направление на север, на остров Диксон, и уехала. Я бы все бросил — и на Диксон. Но разве она примет? Душа обожжена обидой и смертью. Был сын, мой сын, и — нет.

— Не твой, а ее, — возразил Михеич. — Поехал бы? Зачем? Из гнилых бревен избу не поставишь. А, впрочем, Гошка, поезжай. Горе-то, оно и примирит. А дети, они будут. Сколь захотите, столь и народите.

— Поздно, Михеич. Беда не в том, что Ольга далеко уехала. Беда в том, что сердце ее далеко ушло от меня…

Я слушал их разговор и думал об Ольге, Жмыхове, Юлии. Особенно об Юлии. Почему? Простая причина. Михеич вот уговаривает Жмыхова ехать на Диксон, а я сижу на бревне и молчу. И молчать буду, потому что во всей этой истории есть человек, ничем не заслуживший несчастья.

Прибежал Шарик, покачивая кольцом хвоста, услышал шорох в лодке и начал лаять. Я зажег спичку, посветил в пролом плоскодонки. На песке под нею сидел давешний лягушонок. И его, наверно, не покидала лягушечья надежда, что он рано или поздно выпрыгнет в этот пролом в борту.

Мы пошли через огород к дому. Позади остались чучело над плетнем, тугое, отдающее охрой озеро, восковой месяц над горами.

Пока собирались в путь, окончательно стемнело.

Жмыхов вывел за ворота мотоцикл.

На толстенных бревнах, наваленных у железной дороги, что проходила неподалеку от домов, сидела пара. Михеич вгляделся.

— Да ведь это Катя Трубникова и Вася Сухарев. Ишь ты, сидят! — и заковылял к бревнам. Большеголовый, плечи наперекос.

Присел рядом с Катей и Васей, добро проворчал:

— Ну, чего сидите, неразумные. Свадьбу давно бы сыграли. Век-то не прибывает, а убывает.

— Сыграем, — робко отозвался Вася.

Жмыхов обрадованно вскинул голову, словно услышал что-то очень важное для себя, и долго смотрел на бревна и фигуры, вырезно черневшие над ними.

Михеич слез с бревен и, прежде чем уйти, промолвил:

— Береги, Катерина, Васю.

— Уж если я добилась Васю, сберегу до старости.

Мы пожали твердую, как из сосновой коры, руку Михеича.

Луч мотоцикла скользнул по ограде, и она голубой тенью поплыла по земле. Затем луч осветил улыбающихся Катю и Васю и, вылетев на дорогу, начал нырять с бугра в колдобину, с бугра в колдобину.

ЧЕЛОВЕК С ПОДВОХОМ

С гор на дно котловины, где в беспорядке жались к земле крошечные домики, сел пропахший хвоей туман. И селеньице затерялось, заглохло в промозглой вечерней мгле.

Бодрствовал только немой Коля Гомозов. Он лежал посреди полуразобранного моста и мычал, чмокал, издавал сиплые хрипы, натужно вытягивая шею. Так Коля пел, если было хорошее настроение. Сегодня ему повезло: поймал сетью ведро голавлей, мать угостила крепкой кислушкой, а дорожный мастер пообещал пачку сигарет, за что и попросил посидеть ночью на мосту.

Когда у Коли отяжелел язык и засаднило в горле, он решил, что дорожный мастер недогадлив. Вокруг много-много камней, велел бы преградить дорогу на мост, и никакая машина не проехала бы.

Коля встал, осторожной ощупью босых ног пробрался по трухлявым качким бревнам к перилам. Сойдя с дороги, начал шарить руками по траве. Камень попался подходящий — шершавый (легко брать), пудов пять весом. Коля привалил его к животу, шагнул и заметил неподалеку два мутных, каждое с блин величиной, пятна. Приближаясь, они ширились, светлели, наконец, начали слоиться радужными кольцами. Он опустил камень и вышел на дорогу. Хотя туман был плотен, от надвигающегося света глаза застилало слезой.

Что-то гладкое и металлическое приткнулось к коленям. Коля вытер слезы, увидел легковой автомобиль и пожилого мужчину. Из кулака, который незнакомец сжимал и разжимал, торчало толстое округлое стекло. Сквозь это стекло проталкивался, удлиняясь и сжимаясь, тонкий луч. Мужчина быстро зашевелил губами, заблестели желто и чисто зубы. Коля подумал, что у мужчины все время кисло во рту, потому что зубы он, наверно, сделал из медяков.

Незнакомый перестал говорить. Коля сообразил: спрашивает, где переезд через реку.

— Ы, ы, — Коля махнул в темноту, клокотавшую не слышным ему перекатом, и тут же пожалел: машина уедет, и вновь он останется один. Не ради любопытства, а ради того, чтобы еще малость побыть с людьми, он попытался узнать, не в пионерский ли лагерь, который неподалеку отсюда, едут они. Он приставил кулак ко рту, запрокинул голову и поворачивал ее то влево, то вправо, словно трубил в горн. Мужчина недоуменно вскинул плечи, ткнул пальцем сначала в кабину, потом во мрак ночи, куда до этого посылал их Коля: дескать, садись и показывай путь.

Коля повернул ладони к мосту, картинно встал по стойке «смирно» и покачал головой, что означало: он охотно показал бы брод, но не имеет права уходить, так как сторожит мост.

Неизвестный закурил. Коля втянул носом сладкий запах табачного дыма, торопливо прислонил к губам средний и указательный пальцы. Мужчина подал ему папиросу, зажег спичку. Коля разглядел его глаза, зеленые, с красными ниточками на белках. Решил показать брод, но заколебался: вдруг встанет с постели дорожный мастер, не найдет его возле моста, рассердится и не отдаст обещанную пачку сигарет.

Машина попятилась: Коля представил, как она упадет по скалам в реку, и тихо подался к броду.

* * *

Рано утром поселок облетело известие, что взамен посаженного в тюрьму бухгалтера прибыл новый. Директор поставил его на квартиру к Абышкиным. Звать бухгалтера — Анатолий Маркович, фамилия — Куричев. Приехал на такси. Человек он, должно быть, денежный, коли позволяет себе такую роскошь. Вещей, правда, мало: два чемодана, ружье, гитара. Еще собака с ним какой-то не нашей породы: шерсть волнами, белая, отдает атласом, кое-где рыжие подпалины, а уши черные и предлинные — по полу волокутся. Александра, жена директора мельницы, сказывала, что он рекомендовался ее мужу так:

— Вдовый я. Пять лет назад схоронил жену. Две замужних дочери живут в Уфе, незамужняя — в Ленинграде. Исколесил Урал и Сибирь. Что искал — скрою, чего не нашел — утаю. Работаю на совесть. Казенной копейкой ни под каким видом не попускался и не попущусь, ежели даже вы, товарищ директор, захотите нарушить финансовую дисциплину

* * *

Едва солнце заиграло в росе, мукомол Садык Газитуллин, спешивший в сарай в розовых широких кальсонах, увидел человека, который стоял на отмели, намыливая губкой шею. По длинноухой собаке, шнырявшей мимо пижамы, махрового полотенца, алюминиевой мыльницы, что лежала на газете, Садык угадал в нем нового бухгалтера.

Возвращаясь из сарая, мукомол покосился в сторону реки. Куричев оделся и причесывал мерцающе-седые волосы. Поскольку бухгалтер должен был пройти рядом с его домом, Садык вышел за ворота и присел на завалинку.