Облачным полднем Куричев зашел в газогенераторное помещение мельницы посмотреть, как работает отремонтированный двигатель. После никелевого мерцания солнца Куричеву показалось, что он нырнул в непроглядную темноту какого-то амбара. Оторопело задержался в воротах, и обманчивый мрак просветлел: округлился из глубины боком двигателя, заскользил приводными ремнями, натянулся лазурью мелькающих колесных спиц.
Куричева оплеснуло терпким и горячим запахом масла и понесло в детство, к токарному станку отца в вагонном депо, где властвовал подобный запах, где так же зычно, как в этом каменном кубе, отдавались хлопки прорезины и рокот шестеренок. Но Куричеву не удалось пожить в полузабытом мире мальчишества: к нему подкрался и толкнул большими пальцами под ребра начальник пионерского лагеря Драга.
Боявшийся щекотки Куричев подпрыгнул. Драга захохотал, присел и зашлепал по коленям. Был он высокий, узкозубый, смоляной. Носил навыпуск офицерские брюки и рубашку, тоже офицерскую, из плотной изжелта-зеленой ткани. Зимой он демобилизовался из армии, поступил в школу преподавать физкультуру. А на время каникул принял, как говорил, командование пионерским лагерем. Недели две назад он зашел к Куричеву и спросил:
— Слыхал, гитара у вас и голос добрый? Заспиваем? А? — и спохватился, что забыл назвать себя: — Драга. Из лагеря. Там есть с кем петь, да без гитары подъема нет.
И они «заспивали», устроившись на приступках крыльца. В тесный дворик Абышкиных набралось много народу. Пришел и Коля Гомозов. Казалось, глухота не мешала Коле, испытывать все то, что переживали они, когда пели.
После этого Драга приходил трижды, и они пели к удовольствию жителей селеньица.
— Ты чего — спросил Куричев, выходя с Драгой из газогенераторного помещения.
Из веселого ухаря Драга превратился в застенчивого просителя.
— Месячный отчет надо составлять, а я, как известно, в счетных манипуляциях профан. Сестра-хозяйка — тоже. Она фельдшер по образованию. Не беспокойтесь — за труды заплатим.
— И много?
— Да не обидим.
— Ты смотри! Две сотни дадите?
Драга растерялся.
— Прежний бухгалтер всего на литровку брал.
— Ну, раз две сотни мало, полтыщи требую. Литровка для меня, что понюшка табаку.
— Полтыщи? Согласен, — крикнул Драга, догадавшись, что бескорыстный Куричев обижен его обещанием.
С этого дня Куричев зачастил вечерами в пионерский лагерь. Иногда он брал с собой гитару. Отлучки бухгалтера не могли не вызвать в среде жителей разнотолков. Одни говорили — горожанина тянет к горожанам, другие утверждали — он-де крепко подружил со смоляным Драгой, а большинство придерживалось мнения, что он влюбился. Между последними тоже не было единства: кто предполагал, что он влюбился безнадежно, а кто — взаимно.
В конце лета молва прекратилась: уехали восвояси обитатели лагеря.
Сентябрь был пронизан покоем и желтизной. Установилось безветрие. Деревья облетали медленно. То на утренней, то на вечерней заре уходили к похолодевшей реке Куричев, Федор Федорович, Коля Гомозов. В затонах и заводях выкидывали маленькую сеть, плавали на резиновой лодке, вбивая в воду раструбом вниз эмалированный абажур, прилаженный к палке. Сочное чмоканье раздавалось над рекой. Берестяные поплавки качались, мигали, тонули, отягченные запутавшимися в сети голавлями, щурятами, курносыми подустами.
Мельница в это время работала недремно. Ее просторный двор, обнесенный забором, плотно заполняли машины, тракторы с прицепами, рыдваны, телеги, таратайки, груженные зерном. Выбивались из сил пильщики, заготавливая чурки из березы. Газогенератор жадно испепелял поленницы в своем кирпичном животе и рьяно клубился, из трубы ядрами, кольцами, лентами дыма.
В эту мукомольную горячку украли Батыя. Искали пса и стар и мал. Сам Куричев попеременно с Колен Гомозовым объездили все окрестные деревни. Искали через встречных и поперечных, через знакомых, родственников, милиционеров. Искали не только из сострадания к Куричеву, но и потому, что был красив, неотразимо ласков непоседливый кудряш Батый.
Однако он так и исчез навсегда.
Рассвет начинался в ущелье: брезжил иссера-серебристо, матово зеленел, гнал медную муть. Потом в каменную прорву ущелья, срезая бока, протискивалось солнце. В сухие морозы оно вставало малиновое, полированное; на его фоне скалы и деревья выделялись четко, рисованно.
Нынче Куричев проспал рассвет, и когда в полной охотничьей справе: ружье за спиной, патронташ вокруг талии, вязаная сумка через плечо, кривой в кожаном чехле нож на поясе, — выбежал на лыжах за околицу, солнце висело над ледяной макушкой горы. Оно было красным в светлой поволоке изморози и вздымало к потолку неба красный столб.
В конце кряжа Куричев со страхом и изумлением увидел другое красное солнце с красным столбом. В этой части небосклона изморозь была плотней, солнце и столб повторялись в воздухе, словно в зеркале.
Покамест он скользил к пионерскому лагерю, погруженному в студеное молчание, двойник солнца потускнел, блеклая краснота закоптилась.
У ворот Куричев остановился. Отражение призрачно заструилось, истаяло, занавешенное бородами туч.
Он шел вдоль ограды, смотрел в просветы балясин на дом и ель. На крыльце алели в толстых плитах снега следы, а на затененных перилах, тоже заваленных снегом, выделялась широкая вмятина. Это он всходил на крыльцо, это он сидел на перилах. Здесь, в безмолвном доме, жила летом сестра-хозяйка Нина Солдатова. Он придумал, что делит с нею, невидимой, длинное зимнее одиночество, и верилось, когда уходил обратно, она нежно склоняется над отпечатками валенок и застенчиво водит ногтем в канавках, выдавленных швами стеганых брюк.
Нина, Нина! Давно ты уехала, слишком давно. Окно твоей комнаты облипло инеем. Куричев отдышал на стекле круглую ямку и заглянул внутрь комнаты. Там ничего не осталось, кроме чучела совы, иссохших пчелиных сот на столе, за которым составляли финансовые отчеты.
Нина, Нина! Нет тебя и есть ты. Сейчас ты будешь бежать санными колеями вместе с ним. Ты и не подозреваешь, какой путь он выбрал: тот самый, по которому однажды ездил с тобой в кумысную. Ты, конечно, забыла каурого коня с мохнатыми бабками, плетеный ходок, Батыя, сидевшего на облучке? А, может, не забыла? Гадать он не будет, хотя очень важно — забыла или не забыла. Коль на то пошло, он напомнит обо всем. Ведь ты бежишь вместе с ним.
В лесу багряный снег и сиреневые тени. В кронах сосен клекочут снегири. Сорока перелетает меж придорожных деревьев. Морозно. Звучно. Величественно. Но не то, не то. Тогда было все прекрасней!.. Цветные поляны: гвоздика, иван-чай, синюха, пушица и колокольчики, колокольчики, колокольчики, качающиеся от того, что под их купола лезли тяжелые шмели. С гранитных вершин скатывалось воркованье голубей. Батый то соскакивал с ходка в траву и нырял в ней, помахивая обрубком хвоста, то запрыгивал обратно и сидел на рассохшейся доске облучка, с веселой усталостью дышал, блестя влажными резиновыми подгубьями.
На голове Нины был повязан белый плат, края она настолько выдвинула, что сбоку не было видно лица.
Куричев заглядывался на Нину. В светлой сени плата колыхалась у лба черная прядь, сквозил меж ресницами ласковый блеск глаз, в невольной улыбке покоились карминной огненности губы. Она чувствовала себя счастливой. Да и как пребывать в другом настроении, едучи в ладном ходке, среди леса, обволакивающего теплым настоем хвои, березовой коры, муравейников, под небом цвета индиго, в солнечном лоне которого держат путь облака.
Балаган кумысной стоял близ родникового ручья, закрытого крылатыми ветками папоротников. Неподалеку желтел оструганный длинный и узкий стол. Дальше лоснились бревна коновязей, а за ними высились изгороди загонов; в одном игигикали жеребята, в другом, стабунившись вблизи загона жеребят и вытягивая головы поверх жердин, ржали лошади. Молодые стройные башкирки накидывали волосяные петли на шеи кобыл, выводили к коновязи, доили в туеса.
Нина познакомилась с Линизой, девушкой, под халатом которой шелестела чешуя монет, взяла у нее укрюк и ловко заарканивала кобыл.
Когда Нина вбегала в загон, Куричев бледнел от тревоги: лягнут, наступят, укусят, стиснут. А она, пробираясь к недоеной лошади, проворно мелькала в табуне, оборачиваясь, смеялась, шаловливо вскидывала гривы. Если бы Куричев не знал, что Нина замужем и имеет двух детей, он не принял бы ее за женщину. В эти минуты казалось, что она все еще находится в той поре юности, когда каждый поступок освещен чистотой, естественностью, безмятежностью. По-видимому она не утратила прежних удивительных свойств. Иначе он не полюбил бы ее так. Молитвенно. Тайно. Неотвратимо. Без надежд.
С позволения Линизы Нина подоила пегую кобылу. И когда выливала молоко из туеса в бидон, к ней подбежал жеребеночек, ткнул мордой в плечо и отпрыгнул.
— Не бойся, — сказала Линиза. — Шалун.
Нина хлопнула ладонями. Он отскочил, игриво попрядал ушами и вдруг стрельнул к ней, промчался впритирку. Нина задорно побежала за ним. Он запрыгал вполуоборот, косясь дегтярным глазом. Едва Нина обвила его за шею, начал мягко вскидываться, словно хотел встать на дыбы.
И Нине и Куричеву понравился кумыс: холодный, резкий, приятно отдающий солодом. Они сидели на высоких лавочках, облокотясь о длинный-длинный стол, и пили этот ядреный напиток, приготовленный из квашеного кобыльего молока. Нина опять молчала, но не так, как в дороге: там хотелось быть одинокой в светлом безмолвии, а здесь — заодно с Куричевым. Она приближала к его лицу свое, милое, еще более зарумянившееся, вертела ладонями стакан, прислоняла его к стакану Куричева.
Во взгляде Нины было столько тепла и доверия, как будто между ними установилась большая тайна. Да, пожалуй, они обладают одной и той же тайной, но не такой, которую нужно скрывать, потому что она безнравственна, а такой, которая теряет очарование, если в нее посвятить непричастное сердце. Есть вещи, прекрасные лишь для одного тебя. Ты потрясен их несказанным значением, другие же воспринимают их как нечто мизерное, серое, скучное. Они постигаются чувством. Осознавать их, что трогать крылья бабочки: сотрешь пыльцу, гравюру узоров, — лишишь полета.