— Счастливая ты! Сколько видишь! А я…
В одиннадцатом часу встали из-за стола, Браилов вызвался проводить меня до трамвая.
Ночь была светлая. Воздух, плотный до осязаемости, пахнул прелыми травами, талым льдом. Может быть, потому, что я уже видел проклюнувшиеся из-под снега холмики, чудился прохладный аромат подснежников. Браилов глядел за реку. Окутанные радужной паутиной, мигали электрические огни. А дальше, за огнями, накрытый темной синевой, лежал огромный мир, о котором грустила оставшаяся в оклеенной обоями комнате молодая женщина с черным бантом-бабочкой на скрещенных русых косах.
— Женаты? — прервал молчание Браилов.
— Женат. Есть дочурка.
— Дочурка… А у меня еще один сын есть. Там, на той стороне. От другой.
Он весело хмыкнул в воротник, довольный тем, что удивил меня внезапным сообщением.
— Хотите, расскажу?
— Разумеется.
— Дело было просто. Демобилизовался я из армии. Приехал в деревню, к матери. Деревня отсюда недалеко: километров двадцать. Приехал, отдыхаю, пью молоко, за пчелами поглядываю, сено кошу. Трава в тот год хорошая удалась: травинки — одна к одной. Густо. Коса будто в масло входит. Валки ложатся — любо смотреть. Я больше по-над лесом косил. Да и в лесу кулижины вымахивал. Однажды скосил кулижину, хожу около валиков и землянику выбираю. Духовитая земляника, крупная. Выбираю, мотивчик в мозгу крутится: «И лежит у меня на ладони незнакомая ваша рука». Славный мотивчик.
Вдруг слышу: зашуршало в стороне. Поглядел. Девушка из березок выдирается. Молодые березки, листья липучие. Выдралась — и ко мне. Шляпа на ней белая. Платье тоже белое, без пояса, но так и впилось в талию. В горстке цветы зажаты. Розовенькие, петушком. Не знаю, как название. Не любитель. Лицом девушка не то, чтоб красивая, а посмотришь — сердце запоет. Щеки налитые, румянец. Я так и обомлел.
Разболтались. Оказывается, она уже неделю в нашем колхозе живет. К знакомым приехала. Как бы на дачу. Посудачили мы посудачили, вижу, хочет уходить. Я не растерялся, конечно, предложил пополдничать. Согласилась. Я взял из-под куста орешника сумку и молоко, набрал земляники. Она очистила ее, высыпала в тарелку, налила молока. Сначала она поела, потом я. Ложка была одна. Пополдничали. Просит, чтобы косить учил. Способная к косьбе оказалась. Быстро смикитила, как и что. Фигуру держит прямо. Косит не короткими взмахами, как обычно косят женщины, а широко, полукружьем.
Свечерело. Коровы, слышно, в деревню идут, ревут. Движок затарахтел. Луговины туманом затянуло. А я уже привык к Кате. И она тоже привыкла. Вижу, плечами начала поводить. Холодно. Сиял пиджак, набросил на нее. Засмеялась. И мила же она мне! Глаз не свожу. И слова ласковые нет-нет да выскакивают.
После никому таких не говорил. Ну, и начали мы с этого дня встречаться. Помню, задержались в лесу до сумерек. Стал звать Катю домой. Молчит. Хотел взять под руку — увернулась. «Не пойду, — шепчет, — хочу остаться с тобой».Через меня как ток пропустили. Слова-то какие! И кто шепчет? Прелестная девушка!
На рассвете в колхоз возвратились. Мать уже встала, корову доит. Лег в постель. О Кате думаю. И хорошее приходит на ум и плохое. Хорошее, что она нежная, грамотная — техникум кончила. Плохое, что быстро доверилась.
Браилов замолчал, вздохнул.
Мы уже были недалеко от трамвайной остановки, возле цепного моста через реку. Внизу, с буксира, долговязый рыболов бросал в воду наметку. Когда он вытаскивал наметку обратно и заслонял ею луну, казалось, что луна, пойманная, сверкающая, бьется в сетке.
— А что дальше было?
— Кончился Катин отпуск. Уехала в город. Через полмесяца — я туда же. Поселился у дяди. На завод поступил. Снова стал встречаться с нею, а про себя решил: не женюсь, неверная будет жена… Как-то объявила: беременна. Мне стало не по себе. Начал избегать. Она ловит меня то у дяди, то у заводских ворот. Рассерчал да и выругал, каюсь, слишком грубо. Что оставалось делать? Сама виновата… В общем, отстала… Недавно замуж вышла. Сынишке пятый год доходит. Жаль, не видел. Один общий наш знакомый говорил: рада Катя, что не связала судьбу с моей. Не верю. Врет она. Здорово любила. И до сих пор любит.
Остановились у газетного киоска. Не хотелось смотреть в лицо Браилова, которое выражало и доброту, и искренность, и ум, но почему-то не выражало его жестокосердия.
— Скажите, вы посвящали кого-нибудь из корреспондентов в историю с Катей? — спросил я.
— Кой-кого.
— И кто-нибудь писал, об этом?
— Чепуха. Нет, конечно. Я для них был важен с производственной стороны, а моя подноготная интересовала их постольку-поскольку. И правильно. Зачем ерундой газеты забивать?
По тому, каким тоном Браилов произнес последнюю фразу, я догадался: он удивлен, что встретил корреспондента, который не знает хорошо, о чем нужно писать.
Плавно подкатил голубой трамвай, и я уехал в гостиницу.
На следующий день я снова открыл громоздкую красную дверь, обитую узкими досками, какими обшивают товарные вагоны, снова слушал шум моторов, колючий треск электросварки, звон кранового колокола и смотрел, как работает Браилов. По-прежнему изящно и ловко он управлял станком, но это уже не восхищало меня.
Когда я разыскал Свиридова, он многозначительно спросил, указав глазами на Браилова:
— Ну как, будете писать?
— Буду. Обязательно. А теперь познакомьте меня с токарем, о котором говорили вчера. С тем, что музыкой увлекается.
— С Лихоступом? Пожалуйста!
Свиридов вразвалку зашагал по чугунному рубчатому полу. Ощущая на щеке тепло весеннего солнца, я пошел вслед за ним.
СИМПАТЯГА
Пес из породы восточноевропейских овчарок, Симпатяга, скрестил на перилах балкона передние лапы, свесил морду и смотрит вниз, на мостовую, покрытую ледяной коростой. Глаза у него коричневые, спина черная, пористый и влажный нос кажется сделанным из каучука.
Все, что движется по шоссе: грузовики, красно-желтые автобусы, легковые машины, милиционер с полосатой палочкой — давно знакомо Симпатяге.
В доме напротив, большом, темном, вспыхивает в окнах свет, поэтому пес все чаще поглядывает на фонарь, возле которого останавливаются автобусы: он ждет Константина, хозяина.
Симпатяга дрожит всем телом: замерз. Ему хочется есть: пуста со вчерашнего дня помятая алюминиевая чашка. Когда ветер доносит сладкие кухонные запахи, Симпатяга скулит потихоньку, чтобы не слышала жена хозяина, Клара.
На улице темней и темней. Уже видны не только глаза светофоров, но и лучи их, то желтыми, то красными, то зелеными столбами протягивающиеся в воздухе.
Начинает валить снег. Белые хлопья напоминают разваренные рисовые зерна. У Симпатяги бежит слюна. Он слизывает снежинки с перил. Холодный шершавый чугун больно щиплет язык.
К фонарю подплывает очередной автобус. Выскакивают люди, рассыпаются в разные стороны, но по-прежнему не видно среди них Константина. Симпатяга взвизгивает от досады, заглядывает сквозь стекло балконной двери в комнату: не прозевал ли хозяина? Может быть, он уже дома? Но в комнате все еще нет того, кого он ждет, а есть та, которую давно хочется искусать. Она лежит на диване. На ней шелковый халат. В руках книга, оранжевая, в золотых жилках.
До того, как появилась в жилище Константина Клара, Симпатяга обитал не здесь, на балконе, а там, в комнате. Его место было между гардеробом и диваном. Хозяин часто и ласково хлопал его по загривку, хорошо кормил и даже баловал конфетами. Вечерами, положив на стол большую доску и приколов к ней лист толстой бумаги, Константин заставлял Симпатягу лежать у стола, а сам сгибался над доской, шуршал какими-то сверкающими штучками по бумаге. Порой, выпрямившись, хозяин брался за подбородок и задумчиво насвистывал, а потом весело вскрикивал: «Верно! Так!» — и щекотал пса концом длинной линейки.
Летом они отправлялись в деревню. Хозяин с рюкзаком за спиной ехал на велосипеде, Симпатяга бежал позади. В городе было душно, пыльно, пахло заводской гарью, размякшим асфальтом, дымком, что вылетал из-под машин.
За окраиной начиналась степь. Запахи резко менялись, становились ароматными, нежными, и даже дорожная пыль, отдающая бензином, вкусно пахла солнцем и дождем.
Симпатяга перепрыгивал канаву, летел над травами и цветами. Пушистыми белыми волнами перекатывались на ветру ковыли, склонялись малиновые шапки колких, как ежи, татарников, взлетали в воздух жаворонки. Иногда случалось странное: какой-нибудь жаворонок не оставлял гнезда, притаивался, вытянув шею. Недоумевая, почему птичка, которая может свободно уместиться в пасти, не испугалась его, Симпатяга замирал над гнездом, наблюдая за тем, как время от времени дымчатое веко затягивает бесстрашный глазок жаворонка. Не тронув хохлатого смельчака, довольный своим великодушием, пес бежал дальше. За степью вставали горы, сначала утыканные кривыми, низкими лиственницами, затем — жиденькими березками, а после, в конце пути, — соснами, елями, ольхами, такими долговязыми, что на вершины их нужно глядеть, высоко задрав морду.
Останавливались в пятистенном доме. Над коньком крыши торчал шест антенны. В доме жили старик Лука, его дочь Нюра и ее сынишка Павлуша, сивый, верткий, в длинных брюках, стянутых ремнем на груди.
Старик Лука носил соломенную шляпу, такую же медно-желтую, как его лысина; ходил он сильно согнув колени, подпирая поясницу руками.
В погожие дни он сидел на чурбаке. Подсучит штанины, выставит взбухшие фиолетовые ноги и жарит их на солнце. Всякому, кто заходил во двор, Лука жаловался:
— Исходились, изработались ноженьки мои. Вот, смотри: надавил — ямины остались. Как из воска ноги у меня. Врачи так и определяют: восковидность. Есть травка такая — медвежье ухо. Пью еённый отвар. А то бы совсем обезножил.
В ненастье старик сидел в прихожей, резал табак, катал сковородкой дробь, а чаще молол пшеницу на ручной мельнице.
Нюра целыми днями пропадала на работе. Она была членом кустарной артели: рубила срубы, ладила сани-розвальни, кошевки, плела коробы. Говорила она басом, как мужчина, курила.