Бунтари и бродяги — страница 10 из 31

Дядюшка Эрнст

Из общественной уборной, расположенной в центре города, вышел человек в грязном плаще. Он держал в одной руке холщовый мешок с инструментами. Он был немолод, очень давно небрит, и вообще выглядел так, будто не мылся уже по меньшей месяц. На мгновение он остановился на краю тротуара, чтобы поправить шляпу (самый чистый предмет его туалета), посмотрел направо, затем — налево, и когда убедился, что на проезжей части нет машин, перешел на другую сторону улицы. Это был обивщик мебели Эрнст Браун — его всегда называли только так, с упоминанием профессии, — даже тогда, когда о профессии речь не заходила. Каждый день, возвращаясь к себе домой, он оставлял мешок с инструментами у человека, который следил за общественной уборной, находившейся недалеко от центра города. Он делал это из боязни потерять их, и к тому же не был уверен, что дома его не обворуют, ведь если бы это произошло, ему не на что было бы жить.

Часы на здании городского совета пробили десять минут одиннадцатого. Над театром сквозь осенние облака едва проглядывало голубое небо, а куски бумаги и пустые коробки из-под сигарет летели вдоль сточных канав, подхваченные сильными порывами ветра. У Эрнста во рту сегодня еще не было ни крошки, поэтому он, чтобы позавтракать, зашел в кафе. Перешагивая через порог, он непроизвольно пригнул голову, хотя между его головой и дверной перекладиной был целый фут.

В просторном обеденном зале уже почти не было свободных мест. Эрнст приходил завтракать обычно в девять утра, однако вчера ему заплатили десять фунтов за перетяжку мебели в трактире, поэтому он решил расслабиться и провел остаток вечера в пивной, выпивая одну кружку за другой, медленно, сосредоточенно, как обычно делают люди, привыкшие к одиночеству. В результате утром ему пришлось с большим трудом вытягивать себя из безмятежного и глубокого сна. У него было бледное лицо, а глаза отдавали нездоровой желтизной; когда он разговаривал, было видно, что его рот остался почти без зубов.

Пройдя вдоль полудюжины шумных посетителей, он очутился рядом с ободранным и прилавком. Высокая и полная официантка с темными волосами была занята, поэтому он торопливо прочел меню, написанное большими белыми буквами на стене позади прилавка. Он сделал робкое движение рукой: «Чашку чая, пожалуйста». Брюнетка повернулась к нему, и затем налила из огромного коричневого носика чай в чашку с трещиной, похожей на волосинку в молоке. Потом туда же со звоном упала ложка. «Что-нибудь еще?»

Эрнст произнес неуверенным голосом: «Помидоры с гренками, если можно». Он взял в руки блюдо, которое перед ним поставили, и медленно вышел из толпы, затем обернулся и направился к свободному столику в углу столовой.

Еда на тарелке пахла очень аппетитно. Он взял нож и вилку и быстрым, точным движением человека, привыкшего к занятиям ремеслом, отрезал кусочек гренка с помидором и медленно отправил его в рот, с наслаждением, практически не замечая ничего, что происходило вокруг него. Все, что он делал за столом: подносил нож с вилкой к тарелке, отрезал кусочек гренка и отправлял его в рот — все это слилось в одно сложное и последовательное движение, которое, по всей очевидности, поглощало его целиком без остатка. Он ел медленно, тихо и сосредоточенно, занятый только собой, ощущая, как еда согревала и успокаивала все его существо. В переполненном кафе стоял обычный шум от позвякивания ложек, чашек и прочей посуды: он, раздавался со всех сторон, как разноголосая мелодия.

Эрнст ел один уже на протяжении многих лет, однако все еще не мог смириться с одиночеством. Он никак не мог привыкнуть к нему, постоянно повторяя себе, что это всего лишь временно, и что в один прекрасный день все наконец изменится. Он мало что вспоминал из своего пошлого и жил теперь, практически не замечая течения собственной жизни. Да он и не помнил почти ничего из того, что произошло с ним ранее, за исключением убитых или тяжело раненых людей, разбросанных между колючей проволокой и окопами во время Первой мировой войны. Все последующие годы он постоянно повторял две фразы: «Я не должен сейчас жить здесь, в Англии. Я должен был погибнуть с ними со всеми там, во Франции». Однако со временем он перестал повторять их, и перед его мысленным взором остались только эти беззвучные, нелепые образы.

Он понял, что люди стали относиться к нему так, как будто он был призраком, как будто не был создан из плоти и крови (или, по крайней мере, ему так казалось). И с тех пор он стал жить в одиночестве. Жена ушла от него — разумеется, из-за его отвратительного характера, а братья уехали в другой город. Сперва он хотел повидать их, но потом передумал: ему казалось, что лучше будет оставить все как есть и просто продолжать жить. Он был уверен, что не стоит возвращаться в прошлое и разыскивать старых друзей, идти туда, где бывал в молодости, пытаться воссоздать в памяти свои лучшие годы, ведь это похоже на смерть. Он решил, что пока о них лучше не вспоминать, поскольку после смерти, когда бы она не пришла (по крайней мере, ему так казалось), он снова обретет их, и теперь уже раз и навсегда.

Он не был ранен, хотя получил контузию, и поэтому, как часто случается после окончания войны, ему не стали выплачивать пенсию. Однако мысль о несправедливости ни разу не пришла ему на ум. Однако теперь он уже ни о чем не беспокоился: навалившиеся годы сломили его, и благодаря этому он стал относиться к своей жизни с безразличным спокойствием. Когда началась следующая мировая война, он вел вполне беззаботное существование. Да, он провел в тюрьме не один день, и не раз платил штраф за то, что у него не было при себе удостоверения личности или продовольственных карточек, которые он запросто отдавал с легким сердцем какому-нибудь дезертиру, но и это не выводило его из равнодушной подавленности. По ночам в его памяти всплывали кошмарные, нелепые картины артиллерийского огня и рвущихся бомб, — в то время, как он неподвижным, невидящим взглядом смотрел на стены своей комнатки в полуподвале, которую он снимал. Он старался забыть их, но они преследовали его так же, как и безумные словах тех двух фраз. Но война вскоре закончилась (в его долгой жизни она заняла не так уж много времени) и снова ничего не происходило. Он кое-как сводил концы с концами, зарабатывая себе на жизнь тем, что обивал кресла, диваны и стулья, которые его, впрочем, совершенно не интересовали. Когда работу было найти трудно и жизнь становилась совсем уже тяжелой, он едва это замечал. И теперь, когда у него все ладилось и было достаточно денег, он не почувствовал большой разницы по сравнению со своим предыдущим существованием. Все, что у него было, он тратил на пиво, не разу не задумавшись над тем, что стоило бы собрать денег на новый плащ или купить пару хороших башмаков.

Он отправил в рот последний кусочек гренка с помидором, и, допивая чай, почувствовал на губах чаинки. Закончив жевать, он закурил сигарету и еще раз оглядел людей, сидящих вокруг него. Пробило уже одиннадцать часов, и кафе потихоньку пустело: в нем осталось не больше двенадцати человек. До его слуха доносились разговоры за соседними столиками, и он понимал, что за этим столом говорят о породах лошадей, а за тем — о войне, однако эти слова проходили как бы мимо его сознания. Он все так же довольно и спокойно, отсутствующим взглядом продолжал смотреть на пустые столики, которые образовывали в комнате определенный узор. Ему совершенно нечего было делать до двух часов дня, поэтому он был не прочь провести в этом кафе остаток времени. Однако ему внезапно показалось не совсем прилично сидеть за столиком столько времени без еды, и поэтому он направился к прилавку за чаем и пирожными.

Пока его обслуживали, в кафе зашли две маленькие девочки. Одна отправилась выбирать место, а вторая, которая, очевидно, была старшей, пошла к прилавку. Когда он вернулся за свой столик, то увидел, что за ним сидит младшая из девочек. Он смутился и застеснялся, но несмотря на это сел на свое место, чтобы выпить чай, и разрезал пирожное на четыре части. Девочка подняла на него глаза и продолжала смотреть не отрываясь до тех пор, пока старшая не принесла две чашки несвежего чая — настоящие опивки.

Девочки пили чай и разговаривали, совершенно не замечая присутствия Эрнста, который, между тем, чувствовал, как его постепенно захватывает их естественное детское оживление. Время от времени он украдкой поглядывал на них, и ему казалось, что он им мешает, хотя он смотрел на них по-доброму, а его глаза улыбались. Старшая из девочек, лет двенадцати, была одета в коричневый плащ, который был для нее велик. Почти все время она весело щебетала и смеялась, но Эрнст заметил, что она выглядит слишком бледной, а ее большие, широко распахнутые глаза, показавшиеся ему такими красивыми, лихорадочно блестят от возбуждения, как бывает у детей, живущих в бедности и не ожидающих ласкового обращения. Младшая не была такой оживленной: она только коротко отвечала на вопросы, которые задавала ей сестра. Она быстро выпила свой чай и теперь грела руки о пустую чашку, так и не поставив ее обратно на стол. Старшая тоже сжимала свою чашку в худеньких, покрасневших от холода пальцах и пила из нее маленькими глотками. Постепенно разговор двух девочек затих и они продолжали сидеть молча. С улицы доносились звуки проезжающих мимо машин, а брюнетка-посудомойка гремела чашками и тарелками, спеша перемыть посуду до обеденного перерыва, когда в кафе нахлынут толпы людей.

Эрнст подсчитывал в уме, сколько ярдов кожзаменителя ему придется израсходовать, чтобы выполнить сегодняшний заказ, но когда младшая из сестер заговорила, он невольно стал вслушиваться в болтовню своих соседок.

«Альма, у тебя же есть еще деньги, купи мне пирожное.»

«У меня нет денег», — раздраженно ответила старшая.

«Нет есть, и я хочу пирожное.»

Та приняла строгий вид, даже, пожалуй, злой. «Тебе может хотеться сколько влезет, но у меня только два пенса.»

«Этого хватит на пирожное, — настойчиво повторила младшая, не выпуская из рук т