И он хочет, чтобы я принес ему славу, чтобы наполнил его горячей кровью, которая никогда не текла в его жилах. Он хочет, чтобы его обрюзгшие приятели стали свидетелями того, как я, шатаясь и задыхаясь, первым добегу до финишного столба, чтобы он мог сказать: «Вот видите, мой подопечный добыл мне этот кубок. Я выиграл пари, потому что выгодно быть честным и стараться получить призы, которыми я награждаю своих ребят; и они знают это, они всегда это знали. Теперь они навсегда станут честными людьми, потому что я их сделал такими». И его приятели тогда подумают: «В конце концов, он правильно воспитывает своих подопечных. Он заслуживает медали, но мы сделаем его Сэром». И в этот самый момент, снова услышав птичье пение, я сказал себе: мне ровным счетом наплевать, что думают или говорят эти никудышные бесхарактерные слабаки, которые следуют закону. Они увидели меня и громко принялись кричать мне, и расставленные вокруг стадиона громкоговорители, похожие на уши слонов, сообщили знаменательную новость: я иду впереди всех и так дойду до финиша.
Я в это время все еще думал о «незаконной» смерти отца, который сказал докторам, чтобы они выметались из дома, когда те предложили ему лечь в больницу (он не подопытный кролик, крикнул он им). Он встал с постели, чтобы вытолкать их за дверь и даже преследовал их на лестнице, хоть сам уже был похож на скелет, обтянутый кожей. Они попытались узнать у него, не хочет ли он попринимать какие-нибудь обезболивающие, но он отказался, и только согласился попить болеутоляющие травы, которые мама купила у местного знахаря с соседней улицы. Я давно знал, какая у него жуткая болезнь, и когда зашел в комнату тем утром, то застал его лежащим на животе, свесив свою седую голову с кровати. В предсмертной агонии он разодрал на себе одежду. На полу под ним было столько крови, что она, казалось, вытекла из него вся, до последней капли: розовое пятно растеклось почти по всему линолеуму и ковру.
И чем дальше я бежал, тем сильнее и сильнее сжимала меня боль под ребром: казалось, ржавые гвозди не могли больше там держаться и выпадали, как из плохо сколоченной плотницкой поделки, а сердце, казалось, находилось в железных тисках. Однако вместо рук у меня как будто выросли крылья, а ноги сами были готовы отрываться от земли, — вот только мне не слишком хотелось это кому-нибудь показывать или выигрывать состязание случайно. Сейчас, подбегая к финишу, я всей грудью вдыхал жаркий полуденный воздух, пропитанный запахами горных трав, сложенных в коробы газонокосилок, которые привезли мои приятели. Я сорвал с дерева кусочек коры, сунул его в рот и стал жевать дерево вместе с пылью и, возможно, букашками, жадно сглатывая слюну, потому что внутренний голос нашептывал мне, что теперь уж для меня наступят тяжелые деньки, что за последние шесть месяцев моего пребывания в колонии мне ни разу не удастся пробежаться по гладкой тропинке, пожевать кусочек коры и насладиться запахом скошенной травы.
Мне противно вспоминать об этом, но какая-то чертова сила сдавила мне горло и я расплакался, хотя последний раз это со мной случалось, когда я был двух- или трехлетним пацаненком. Потому что как раз сейчас я замедлил бег, чтобы парень из Гантхорпа смог догнать меня, и я повернул в сторону спортивного поля, чтобы они хорошо поняли, что я делаю, особенно надзиратель и вся его шайка, сидящая на трибуне. Я стал бежать все медленнее, почти топтаться на месте. Те, кто сидел на передних местах, еще не поняли, что происходит, и продолжали кричать мне как сумасшедшие, когда я почти остановился. Мне только хотелось знать, когда этот чертов придурок из Гантхорпа меня догонит, потому что я не собирался проторчать тут целый день. Но он сошел с дистанции, и я подумал: вот невезуха, ведь следующий бегун будет здесь через добрых полчаса! Но, Богом клянусь, я не пошевельнусь, я не сдвинусь с места, чтобы пройти эти последние сто ярдов, даже если мне придется усесться по-турецки на траве, а надзирателю и его безмозглым приятелям — поднять меня и отнести за финишную черту. К тому же подобный выверт — против их правил, и, готов поклясться, они не настолько сообразительны, чтобы нарушать правила, даже те, что выдумали сами (как я бы сделал на их месте). Нет, я покажу надзирателю, что значит быть честным, даже если это будет последний поступок, который я совершу в своей жизни. Впрочем, я уверен, он никогда не поймет меня, потому что в противном случае он был бы на моей стороне, а это невозможно. Готов поклясться, я стерплю все, что со мной потом сделают, как отец, который, превозмогая боль, спустил докторов с лестницы. Ему хватило сил сделать то, а мне хватит сил сделать это. И вот я стою и дожидаюсь, пока парень из Гантхорпа или из Эйлшема пробежит по дорожке мимо меня и пересечет финишную черту. Что касается меня, то я пересеку ее только в одном единственном случае: если буду лежать мертвый, а за ней меня будет дожидаться удобный гроб. До этих пор я — бегун на длинную дистанцию по пересеченной местности, который бежит по собственной воле (пусть даже это и странно выглядит со стороны). Мальчишки из Эссекса орали мне до посинения, чтобы я двигался вперед, махали руками, вскакивали с мест и сами бежали до финишной ленты, потому что мы находились всего в нескольких ярдах от нее. Да что вы, слабаки, цепляетесь за этот финишный столб, подумал я, хотя и понимал: они не знают, что кричат, ведь они всегда были и будут на моей стороне. Они, как и я, не могут «честно трудиться», поэтому время от времени живут на казенных харчах. И теперь они вволю приветствуют меня, а надзиратель воображает, что они душой и сердцем на его стороне.
Разумеется, подобная чушь никогда бы не пришла ему в голову, будь в ней хоть немного разума.
Теперь я уже слышал, как с трибун мне кричат дамы и господа, и тоже встают с мест, и тоже машут руками: «Беги! — раздаются их вальяжные голоса. — Беги!» Но я слеп и глух, я потерял разум и не двигаюсь ни на шаг, до сих пор ощущая во рту вкус коры и рыдая как ребенок, но теперь уже от радости, ведь я в конце концов одержал над ними верх!
Но вот послышались возгласы, и я увидел, как парни из Гантхорпа размахивают плащами в воздухе, почувствовал за спиной приближающийся топот ног, внезапно меня обдал запах пота и горячие дыхание вымотанного бегуна. Он протрусил рядом со мной и побежал вперед, к этой веревке, задыхаясь как чахоточный, еле держась на ногах и шатаясь из стороны в сторону, как я буду ходить наверное, лет в девяносто, за несколько дней до того, как сыграю в ящик. Я чуть было сам не крикнул ему: «Беги вперед, беги вперед, сорви эту веревку! Повесься на этом куске ленты!» Но он уже был там, и тогда я побежал за ним до финишной линии, где свалился от изнеможения. До меня еще долетали возмущенные крики.
Сейчас время остановиться; но мне кажется, что я бегу до сих пор — неважно, по какой дорожке. Надзиратель поступил так, как я и предполагал; он не оценил мою честность. Нет, я другого от него и не ожидал, и даже не пытался ему ничего объяснить, однако, если он считает себя таким умным, он должен был сам хоть приблизительно догадаться, что значил мой поступок. Он отомстил мне по полной программе (по крайней мере, ему так казалось), и я почти каждое утро таскал с кухни на огород полные ведра помоев; каждый день полол картошку и морковку; каждый вечер натирал полы, целые тысячи квадратных метров. Но это была не такая уж плохая жизнь на оставшиеся мне полгода колонии, хотя надзиратель так и не смог этого понять. Он сделал бы мое существование еще более мрачным, если бы мог. Но мои усилия стоили того, потому что ребята в колонии поняли: я намеренно проиграл это состязание. Они были в восторге от моего поступка и ругали последними словами надзирателя (конечно, за глаза).
Работа меня не сломила; она только сделала меня сильнее, и надзиратель знал, когда я выходил на свободу, что его старания ни к чему не привели. Меня попытались забрать в армию сразу после того, как выпустили из колонии, но я не прошел медкомиссию и могу сказать вам причину этого. После этого последнего забега и шести месяцев каторжной работы я, оказавшись на воле, сразу же заболел воспалением легких, а для меня это значило, что проиграл я то соревнование в пику надзирателю не зря, потому что свое собственное выиграл дважды. Ведь я твердо уверен: если бы я тогда не одержал свою победу, то не заработал бы воспаление легких, благодаря которому меня не обрядили в военную форму, но которое не мешало моим ловким пальцам заниматься привычным для них делом.
Сейчас я на свободе и снова в бегах, но копам не удалось схватить меня, когда я совершил последнюю крупную кражу. Тогда моя добыча была шестьсот двадцать восемь фунтов, и я до сих пор живу на эти деньги, потому что пошел на дело один. Благодаря этому у меня было время спокойно написать все это, и мне хватит денег, чтобы разработать план еще более крупной кражи. Я тщательно его готовлю и Хочу, чтобы о нем не знала ни одна живая душа. Когда я натирал пол в колонии, то выработал собственную систему и продумал, где будут находиться тайники, придумал, как жить, чтобы не вызвать подозрений; я даже отточил свое мастерство, потому что знал: оно мне пригодится сразу, как я выйду на волю. Я продумал и то, что буду делать, если подлые копы снова расставят мне ловушки.
Тем временем (я встречал это выражение в тех одной-двух книжках, которые я с тех пор прочел, но которые меня ничему не научили, потому что всегда заканчиваются тем, что герой добегает до финишного столба, — и неизвестно, что он будет делать дальше), так вот, тем временем я передам эту историю одному своему другу и попрошу его, если меня посадят снова, попытаться сделать из нее что-то вроде книжки; мне очень бы хотелось увидеть физиономию надзирателя, когда он ее прочитает, если он, конечно, это сделает, в чем я сомневаюсь. Но даже если он ее прочтет, то все равно не поймет, о чем идет речь. А если меня не поймают, то этот парень никогда никому эту историю не покажет, потому что живет со мной на одной улице с тех пор, как я себя помню, и мы — старые друзья. И в этом я уверен.