Сегодня просыпаюсь в 7 утра с мыслью, что мы в Италии. Прихожу в себя, открываю шторку: снежный и туманный пейзаж. По всей северной Италии идет снег. Меня охватил бешеный приступ смеха, хорошо, что я был в купе один. На улице было совсем не холодно. Однако ожидавшая меня на вокзале очаровательная И.А. говорила, что умирает от холода. Ее очаровательный французский язык с ошибками, спокойные и изящные жесты (она напоминала мне маму), ее раскрасневшееся от холода лицо, словно маленький снежный цветок, постепенно возвращали мне мою Италию. К тому же мое сердце согрели итальянцы – и в поезде, и, позже, в отеле. Я всегда любил это народ, особенно сильно – по контрасту – ощущая свое изгнанничество среди французов, вечно пребывающих в дурном настроении.
Из окна моего номера в гостинице был виден Турин, на который беспрерывно падал снег. Я еще раз посмеялся над своим разочарованием. Но ко мне вернулась бодрость духа.
Турин под снегом и в тумане. В египетской галерее ежатся от холода мумии, выкопанные из песка и лишенные своих бинтов. Я люблю большие и широкие улицы, мощенные плитами. Этот город выстроен из пространства, а не из стен. Я захожу в дом № 6 по улице Карло Альберто, где работал Ницше, и где потом сошел с ума. Я никогда не мог читать без слез рассказ о визите Овербека: он вошел в комнату, где бредил обезумевший Ницше, который, охваченный внезапным порывом, с рыданиями бросился в его объятия. Стоя перед этим домом, я пытаюсь думать о Ницше (всегда любимого мной со страстью, равно как и с восхищением), но у меня ничего не получается. Мне легче встретиться с Ницше, несмотря на тяжелое небо, просто гуляя по этому городу, который он так любил, и я понимаю почему.
Новелла. Заключенные концентрационного лагеря избирают своего папу, они выбирают того, кто больше всех страдал, и отвергают того другого – папу Римского, живущего в роскошном Ватикане. Они называют своего папу «Отцом», хотя он один из самых молодых, подчиняются ему во всем, умирают за него, пока не умирает и он сам, защищая своих детей (или же отказывается умереть и сохраняет свою жизнь, потому что ему надо защищать других, и это начало).
25 ноября.
Серый и туманный день. Брожу по Турину. На холме черепа в венках. Из самого сердца широких городских проспектов рвутся в туман бронзовые кони. Турин – город застывших лошадей: они замерли в таком же порыве, как и сумасшедший Ницше, остановивший избитого погонщиком коня, которого он стал безумно целовать в морду. Ужин в Вилла Камерана.
26 ноября.
Долгая прогулка по туринским холмам. Вокруг – небо, заснеженные Альпы, то возникающие, то исчезающие в тумане. Свежий, влажный воздух, пропахший осенью. Город внизу покрыт дымкой. Вдали от всего – усталый и до странности счастливый. Вечером лекция.
27 ноября.
Утром еду в Геную вместе с И.А.; странное маленькое существо, чистое, у нее щедрая душа, сила воли, и в ней чувствуется осознанное самоотречение, удивительное в столь молодом возрасте. Ей хочется «смеяться и сожалеть». Что касается религии, то она верит в «отрешенную любовь». Она решительно похожа на маму, о которой я думаю с грустью. У меня всегда на сердце тяжелая, немыслимая смерть…
По всему Пьемонту и Лигурии дождь и туман. Мы переваливаем через горы, возвышающиеся вдоль лигурийского берега среди заснеженных полей. Проезжаем по четырем туннелям, и снег исчезает, но по склонам, спускающимся к морю, с удвоенной силой хлещет дождь. Через два часа после приезда в Геную – лекция. Ужин во дворце Дориа. Старая маркиза – как будто высохла вся, остались только глаза и сердце. Выйдя на улицу, я гуляю по наконец-то вновь обретенной Генуе, умытой под большой водой. От черного и белого мрамора исходит сияние, а по самым обыкновенным улицам, городским артериями, разливаются огни.
С VI века по 1800 год население Европы никогда не превышало 180 миллионов.
С 1880 по 1914 год оно увеличилось со 180 до 460 миллионов!
Ортега-и-Гассет. Кто хочет знать, с кем он говорит – для того, чтобы писать.
Различает организованное общество и спонтанную ассоциацию.
Свобода и плюрализм – две доминанты Европы.
Философ и профессор философии, см. с. 26 – об истинной аристократии, страсти.
Гумбольдт. Для того чтобы человеческое существо обогащалось и совершенствовалось, необходимо разнообразие ситуаций. На поддержание этого разнообразия и должны быть направлены основные усилия либерализма.
В сегодняшней России торжествует индивидуализм в самой его циничной форме.
Ортега-и-Гассет. История – вечная борьба между паралитиками и эпилептиками.
Основой всякого общества является аристократия, ибо истинная аристократия есть требовательность по отношению к себе, без этой требовательности общество умирает.
Ортега-и-Гассет. Творческая жизнь предполагает режим строгой гигиены, большого благородства, постоянных стимулов, возбуждающих сознание, и добавим, творческая жизнь есть жизнь энергичная.
Как много теней копошится в узких переулках. Довольный и усталый.
28 ноября.
Долгая прогулка по Генуе. Генуя меня зачаровывает, она очень напоминает город, оставшийся в моей памяти. Из тугого корсета узких улочек, кишащих жизнью, вырываются на свободу величественные памятники. Здесь красота создается прямо перед нашими глазами, она излучает сияние в повседневной жизни. На углу улицы певец импровизирует на темы недавних скандалов. Поющая газета.
Маленький монастырь Сан-Маттео. Порывы ветра вдавливают дождь в широкие листья мушмулы. Краткое мгновение счастья. Теперь надо изменить жизнь.
Вечер: отъезд в Милан, под дождем. Прибытие под дождем. То, что любил здесь Стендаль, уже мертво.
29 ноября.
«Тайная вечеря» – совершенно очевидно, что да Винчи был одним из источников итальянского декаданса. Монастырь Сант-Амброджо. Лекция. Вечером сажусь на римский поезд в раздражении от глупых светских условностей, которыми сопровождались мои лекции. Не могу вынести более получаса этого обезьянничества. Ночь без сна.
30 ноября.
Утром наконец-то над римскими окрестностями появилось солнце – бледное, но решительное. Как это ни глупо, на глаза наворачиваются слезы. Рим. Еще один из этих отелей – шикарных и глупых, как и содержащее их общество. Завтра переезжаю. Смотрю вместе с Н. на рождение Венеры. Прогулка вдоль виллы Боргезе и Пинчьо: все небо словно расписано кистью с редкими волосками. Сплю. Последняя лекция. Наконец свободен. Ужин с Н., Силоне и Карло Леви. Завтра будет прекрасный день.
С 1 по 3 декабря.
Существуют города, подобно Флоренции или небольшим тосканским и испанским городкам – они словно носят на себе путника, поддерживая каждый его шаг и облегчая походку. А есть и другие, подобно Нью-Йорку – они сразу же тяжело опускаются на плечи и давят; в таких городах надо научиться постепенно распрямлять спину и видеть.
Рим тоже довлеет, но тяжесть эта осязаема и легка, его носишь на сердце как тело, состоящее из фонтанов, садов и куполов, и под ним можно дышать, чувствуя себя немного придавленным, но странно счастливым. Рим – сравнительно небольшой город, но порой его воздушные перспективы взрываются на повороте улиц, и это разграниченное пространство, ощущаемое всеми фибрами души, дышит и живет вместе с путником.
Я уехал из отеля и поселился в том самом пансионе на вилле Боргезе. У меня теперь есть терраса, выходящая прямо в сады, и сердце мое бьется все сильнее от панорамного вида, который каждый раз я словно открываю заново. После стольких лет жизни в лишенном света городе, пробуждений в тумане, среди сплошных стен, я ненасытно впитываю в себя эту линию деревьев и небес, выстраивающуюся от Порта Пинчана к Тринита-деи-Монти, за которой вращается Рим со своими хаосом и куполами.
Каждое утро, еще немного пьяный ото сна, я выхожу на эту террасу, и меня застает врасплох пение птиц – оно настигает меня в самых глубинах моего сна, находит нужную точку, из которой сразу же высвобождается какая-то таинственная радость. Уже два дня стоит хорошая погода, и прекрасный декабрьский свет рисует передо мной устремленные ввысь кипарисы и пинии.
Здесь я сожалею о всех глупых и темных годах, прожитых в Париже. Там была сердечная причина, которую я больше не в силах переносить, ибо она больше никому не нужна, а я оказался, в конце концов, на волоске от гибели.
Позавчера на форуме – не там, под Кампидольо, где, словно на дешевой распродаже, выставлены претенциозные колонны, а в его по-настоящему разрушенной части (рядом с Колизеем), потом на восхитительном Палатинском холме, с его неистощимым молчанием, покоем, – в этом мире, вечно рождающимся заново и вечно совершенном, я начал приходить в себя. Именно этому и служат великие образы прошлого, если только природа сумеет принять и приглушить спящие в них шумы: собирать вместе сердца и силы, чтобы они потом стали служить настоящему и будущему. Это чувствуется и на Аппиевой дороге, по которой мне удалось погулять лишь к концу дня, – я ощущал, что сердце мое переполняется так сильно, что жизнь уже готова покинуть меня навсегда. Но я знал, что она будет продолжаться, ибо во мне еще осталась сила, двигающая меня вперед, и после передышки это движение должно только ускориться. (Вот уже год, как я не работал, не мог работать, а у меня наготове было десять сюжетов, которые я считал исключительными, но не мог к ним подступиться. Из таких дней сложился целый год, и я не сошел с ума.) Как хорошо было бы жить в этом монастыре, в этой комнате, где умирал Тассо.
Площади Рима. Площадь Навона. Сант-Иньяцио и другие. Желтого цвета. Под барочными переливами воды и камней розовеют бассейны фонтанов. Когда ты все уже видел, или, по крайней мере, видел все, что можно было увидеть, – какое великое счастье просто гулять, не стремясь ничего познавать.
Вчера ночью был рядом с Сан-Пьетро-ин-Монторио. При свете его фонарей Рим походил на порт, движение и шум которого только что замерли у подножья нашего молчаливого брега.