Бунтующий человек. Падение. Изгнание и царство. Записные книжки (1951—1959) — страница 80 из 85

Я упрекаю Вас в недопустимом игнорировании общепринятых норм, согласно которым личное письмо не может быть опубликовано без разрешения его отправителя. Тогда, когда я Вам писал, я делал это вовсе не для того, чтобы мои откровенные письма, написанные свободным сердцем, были десять лет спустя выставлены перед публикой. Вы имеете право делать этой публике признания и совершенно свободно говорить о тех, кто были Вашими друзьями, вы не имеете право заставлять этих друзей делать признания. Читая в том месте, где вы их напечатали, эти слова искреннего товарищества, адресованные другу в беде, я испытал невыносимое замешательство и даже какое-то отвращение, которые Вы должны были бы почувствовать раньше меня и за которое я не могу Вас простить.

Во всяком случае, мне хочется, чтобы Вы знали мое мнение на этот счет.

Ваш Альбер Камю



Письмо к неизвестной.


20 июля 1956 г.

Сударыня,

Я очень расстроен тем, что Вы мне говорите. Тем более, уверяю Вас, несомненно, речь идет о недоразумении.

Возможно, я и встречал врача, имя которого Вы называете, но это имя мне ничего не говорит. Следовательно, речь не идет ни об одном из моих друзей. И в любом случае, я не знаю его достаточно для того, чтобы он мог позволить себе признание, касающееся третьего лица. К тому же представлять себе это и предполагать, что подобное признание имело место быть, и что я мог неосмотрительно использовать его – это значит мало знать меня.

Клянусь Вам честью, что подробности, описанные в «Падении», касаются только меня. Ваш друг – не единственный, кто любит высокие плато. Я тоже их люблю, и я на них жил. Как бывший туберкулезник, я действительно болен пневмосклерозом и страдаю клаустрофобией. Окружающие меня люди могут подтвердить Вам, что я испытываю ужас перед ущельями, гротами и всеми замкнутыми пространствами, что объясняется этим легким недугом. Часто подшучивают и над моим нетерпением перед спелеологами, о моей грусти в глубоких альпийских долинах и т. д. Каждая из деталей, которые поразили Вашего друга, может получить, таким образом, неопровержимое объяснение. Что же касается главного анекдота, вы понимаете, я не склонен пускаться в излишние признания. Тем не менее, позвольте мне, процитировать Вам одну фразу из письма, которое я получил в эти последние дни от одного из друзей: «У каждого из нас, без исключения, была девушка, которой мы не пришли на помощь».

Ваш друг должен понять – это сама очевидность. Вы говорите, что он всегда читал меня с уважением и особенным интересом. Тогда он не может не знать, что я неспособен лгать на такие темы.

Повторяю Вам, я клянусь честью, у него нет ничего общего, абсолютно ничего общего с моим персонажем. Его никто не предавал, и если я правильно понял из Ваших рассказов о нем, он обязательно окажет своим друзьям самое сердечное доверие, без которого вся жизнь – лишь утомительное несчастье.

Первая причина сомнений, которыми терзается сегодня Ваш друг, кроется в изнуряющей жизни, которую ведем мы все, и, в особенности, те, кто помимо бесконечной тяжести современной жизни, осуществляет еще и свой личный труд. Как я могу не понять его? Иногда до конца дня я доживаю, стиснув зубы, и у меня часто возникает впечатление, что я хожу и работаю благодаря чистой силе воли, которая только и держит меня. Но в этих случаях надо не бояться проявлять снисходительность к себе и к своей природе. Надо возвратиться к более животной жизни, к отдыху, к одиночеству.

Надеюсь, что узнав мое мнение, Ваш друг снова обретет отдохновение и мир. Тогда я буду спокоен насчет того, что сам того не желая, вызвал волнение в достойном сердце. В данный момент я чувствую только грусть от того, что одна из моих книг причинила боль, в то время, как я всегда думал, что искусство – ничто, если оно, в конечном счете, не творит добро и не помогает людям.



Письмо г-ну Р.П.


Г-н Р.П.,

Ваше письмо я получил с большим опозданием, и сообщенная Вами весть о внезапной смерти моего друга, застигла меня тогда, когда все уже было кончено. Тем не менее, я благодарю Вас от всего сердца за то, что Вы подумали обо мне. Дидье был частью моего детства и юности, и позже, когда я встретил его, уже получившего церковный сан, мне было нетрудно снова полюбить его таким, каким он никогда не переставал быть для меня. Ибо он остался в душе тем же ребенком, и превратился в мужчину, обладавшего той же самой верой, которая стала более чистой и глубокой, и той же самой верностью. Скромность и постоянная деликатность, привнесенные им в наши отношения (увы, мы в силу различия наших жизненных путей оказались слишком отдалены друг от друга), могли только еще больше обогатить и сделать более ощутимой дружбу нашего детства. Столь резкий, столь неожиданный конец – большая боль для меня. Несколько часов назад мир для меня стал беднее. Я знаю, что для него смерть – это лишь переход, он умел говорить о некоей надежде. Но для тех, кто, подобно мне, любили его, не имея возможности разделить с ним эту надежду, печаль бесконечна. Вы правы, он навсегда останется для нас воспоминанием и примером. Верьте, я с благодарностью переношу часть нашей долгой дружбы на тех, кто его любил и кто имел счастье жить рядом с ним, и не сомневайтесь в моих – отныне – верных чувствах.

А.К.



В больнице N. открывает то, о чем я всегда знал (по причине подобного опыта […неразб.] юность – также и по другой причине, солидарность тел, единение среди смертного и страдающего тела. Вот, что мы есть, – и ничего другого. Это плюс человеческий гений во всех формах, от ребенка до Эйнштейна.



Нет, дорогой Доминик, быть несчастным не унизительно. Унизительным иногда бывает физическое страдание. Но страдание от самого бытия не может быть таковым, оно есть жизнь точно так же, как и это счастье, о котором говорит Бернар в своем тексте с убежденностью, которая меня так сильно взволновала.



Не знаю, стоит ли Вам об этом говорить, теперь вы должны просто жить как все остальные люди. Одним тем, что Вы есть, Вы заслужили счастье, полноту бытия, на какие мало кто способен. Если сегодня эта полнота не мертва, то это за счет жизни, ее счастья, она царит над Вами, хотите Вы этого или нет. Но в ближайшее время Вам надо пожить одной, с этой дырой, памятью, вызывающей боль. Мы все носим в себе эту инертность, – мы, я хочу сказать, те, кто не смогли быть на высоте со счастьем, и кто болезненно вспоминает о другом счастье, проходящем[216] через память.



Иногда для жестоких[217] умов самое лучшее время – это время, вырванное ради работы, которая была вырвана у времени. Несчастная страсть.



ЗАМЕТКИ НА ЕЖЕДНЕВНИКЕ

Галь[218] и я во время манифестации.

Ты еще хочешь сделать глупость.

Хорошо! Ты не можешь прийти?

Альбер, я тебя побью.



Тот, кто был мне как брат и кто в моей семье ударил моего брата, умер.



Слава – это монастырь.



N. Ее инициацией занимался учитель гимнастики ее матери. По просьбе матери, он провел с ней курс сексуальной инициации (в 15 лет). Потом убедил ее, что самое лучше – когда это совершается человеком искусства…

N. Ее друг по гастролям читал романы, напечатанные в газете, и повторял книжную фразу: «Прожить каждый час так, как если бы это был самый последний и самый прекрасный час», – восклицая: «Вот именно». Но, говорит N.: он даже не выходил из комнаты, чтобы погулять по городу и все время тратил на изысканную пищу и постель.

Мы – как бы христиане наизусть, – говорит N. И язычники тоже – все мы исповедуем язычество каким-то автоматическим шепотом. Его спутница со своим спортивным [неразб…], – он не может любить ее перед матчем, ибо должен беречь силы, – и после тоже нет, потому что у него нет сил, и по той же причине он не выходит. Утром он будит ее ударом колена по почкам, чтобы она пошла делать ему завтрак… Она: «Я не занимаюсь любовью, не выхожу, исполняю обязанности прислуги, и это тянется уже три года».

Чернилами темниц

На рабских цепях,

На нежности

Расстрелянных лиц

Имя твое пишу —

Свобода.

Строки твои – решеток прутья.

Лик твой – засовы

Братские мучителей.

По приказу свыше

Имя твое пишу —

Свобода.

Преданная свобода,

Твои защитники где?

В ночи подвалов

Нежные очи в беде.

Имя твое пишу,

Каландр умирает.

Писать – легко,

Ужасно – умирать.

Пишу, пишу и пишу

Имя твое – «предавать»

На отчаянном друге твоем.

О! Что же сделал ты с юной моей,

Каландр? Когда вас убивают

Братья ваши, смерть нага.

Имя громкое твое пишу

Бесчестным пером.

Будущее преграждая,

Память стирая,

Имя твое пишу —

Свобода,

Заглавными буквами скорби.

Пьер Серман[219]

Тетрадь № IXИюль 1958 года – декабрь 1959 года

21 июля.

Я один, передо мной целый день для размышлений. Вечером ужин с Б. М. На месте М. – пустота, и я мучаюсь весь день. Пишу ей.



22–24 июля.

Ничего. Записывал на магнитофон «Падение». Письмо Ми («жестокие и чистые ночи»). Вчера вечером бродил по Сен-Жермен-де-Пре – в ожидании чего? Разговаривал с пьяным художником: «Что вы делаете в жизни? – я не в тюрьме – это плохо – нет, это хорошо», – и он пожирал по пять яиц вкрутую, запивая коньяком. Я в отчаянии от своей неспособности работать. К счастью, есть «Живаго» и нежность, которую я испытываю к автору. Отказался от поездки на юг.