Пусть сильнее грянет буря!
Глава VI
В нынешнем 1907 году ему исполнялось всего сорок семь. Он был не стар и красив, красив той мужественной и романтической красотой, которая отличает расхристанного, экзотического портового босяка от скучного чистюли чиновника; он был высок, широкоплеч, его славянское лицо, в котором проглядывались и азиатские черты, было иссечено морскими брызгами, частыми дождями и бесснежными зимними ветрами. Сорок седьмой год он стоял на крепких ногах здесь, на краю великой русской земли, на берегу Великого океана. Имя у него было русское, хотя и несколько необычное, – Владивосток.
Почему генерал Муравьев окрестил будущий город именно так? Потому что незадолго до этого на другом конце Российской империи основали крепость Владикавказ, из названия коей явствовало её назначение: владеть Кавказом! Аналогичным было назначение нового города: владеть Востоком!
Пасмурным, но тёплым июньским днем 1860 года парусно-винтовой транспорт «Манджур» с андреевским флагом, вяло свисающим с кормы, бросил якорь в гавани Владивосток. На пустынный берег высадились сорок солдат. Транспортом командовал капитан-лейтенант А. К. Шефнер, солдатским десантом – прапорщик Н. В. Комаров.
Офицеры понимали значительность момента, поэтому первым делом приказали вытесать флагшток, а когда всё было готово, построили нижних чинов и отсалютовали взвившемуся полотнищу саблями. Возможно, что потом господа офицеры вспрыснули это дело, откупорив прихваченную с корабля бутылочку «шампузы», и долго сидели на песочке у воды, покуривая и высказывая различные предположения относительно перспектив будущей крепости. А ещё потом, возможно, что они, устав от споров и слегка сомлев от жары и выпитого, растелешились, нырнули в тёплую солёную воду и долго плескались там, звонко, по-мальчишески гогоча от удовольствия.
Ну а нижние чины, не имевшие образования для определения путей экономического, военного и политического развития будущего города, а также времени для праздного досуга, сняли с себя ремни, закатали рукава белых солдатских рубах и по-мужицки поплевали на ладони: работы было невпроворот. Солдаты валили лес, строили казарму, кухню, склад, пробивали в густых зарослях дикого жасмина и багульника первые тропы. А когда тропы стали улицами, они получили имена Шефнера и Комарова. Имена же сорока солдат 3-й роты 4-го Восточно-Сибирского батальона навсегда остались неизвестными.
Пост был основан военными, а первым штатским жителем в нём стал купец – это и определило лицо Владивостока, он рос как военная крепость и как коммерческий порт одновременно. Двадцать лет спустя он был возведён в степень города, заимел полицейское управление, окружной суд и собственную газету. К тому времени в нём насчитывалось 8837 жителей (7933 мужчины и 904 женщины). Население начало быстро расти, как только открылась регулярная судоходная линия Одесса – Владивосток. Координаты нового русского порта – 132 градуса 02 минуты восточной долготы и 43 градуса 47 минут северной широты – становятся хорошо известными штурманам Добровольного флота.
Как в Мекку, как в землю обетованную, пошёл-поплыл во Владивосток славянский народ. «На зэлэный клын биля велыкого моря» устремились безземельные хохлы, с мечтами о вольной землице ехали «встречь солнцу» русские мужики тульских, рязанских, орловских и прочих губерний. Но не только крестьяне, тщетно надеявшееся на землю, на волю, на лучшую долю, гнали сюда, в новые, неизведанные края, – честолюбивые офицеры, неудачливые чиновники, русские и иностранные купцы, а также истинные патриоты и исследователи, революционеры, сосланные царём из обеих столиц, и каторжники, беглые и освобождённые, искатели приключений и флибустьеры всех мастей и просто люди, испытавшие удары судьбы и жаждавшие начать всё сначала на краю света. Каждый пароход с переселенцами на борту, приходивший во Владивосток, представлял собой Ноев ковчег с «чистыми» в каютах и «нечистыми» в трюмах.
Вот с сиплым гудком вползает в бухту Золотой Рог громадный 1800-сильный «лапоть» Доброфлота «Хабаровск». Пронзительный осенний ветер рвёт в клочья дым, выходящий из высокой чёрной трубы. Несмотря на холод и брызги разбиваемых форштевнем и колёсами волн, на палубах толпится разномастный переселенческий люд: крестьяне в зипунах и армяках, онучах и лаптях; мастеровые в полушубках, шарфах и валенках; «полупочтенные» – сиречь мелкие купчишки, подрядчики, мещане – в поддёвках и сапогах; и наконец, немногочисленные господа в шубах и шинелях, в котелках и фуражках, в «лакирашках» и английских штиблетах. Представительницы прекрасного пола делятся на две группы: «женщины в шляпках» и «женщины в платках», так что определить социальную категорию любой из них проще простого.
Палубы завалены скарбом переселенцев: бесчисленными узлами, мешками, корзинами, сундучками, деревянными клетками с курами, запелёнутым в тряпье разнообразным крестьянским инструментарием, швейными машинками Зингера, тульскими самоварами, саратовскими гармошками и многим другим, необходимым для жизни, и это свидетельствует о том, что люди, спалив за собой все мосты, приехали сюда навсегда.
Они стоят и смотрят, как впереди, прямо из воды, вырастает город. Сначала показываются каменистые верхушки голых сопок, потом их склоны с редкими, беспорядочно разбросанными домишками. Но чем ниже к морю, тем больше виднеется домов, и среди них немало каменных. По правую руку белым утесом возвышается собор.
Молодая крестьянка с измождённым лицом – следствие пятидесятидневного плавания – прижимает к груди ребенка и со страхом глядит на бесконечные, обтёсанные ветрами сопки, губы её шевелятся – творят молитву. Рядом с ней старуха – мать или свекровь – сидит на узлах, как наседка на яйцах, и сердито смотрит на берег, она заранее ненавидит эту чужую землю, в которую ей скоро предстоит лечь. Её сын или зять, мужик в ветхом долгополом азяме[15], смущённо теребит свою чёрную бороду, оглядывая город, словно прикидывая: не шило ли на мыло сменял.
Одна из тех, что в шляпках, судя по всему, жена вон того лейтенанта флота, зло кусает хорошенькие губки. Да, сударыня, это вам не Европа, не Гельсингфорс, где раньше служил ваш супруг. Но не отчаивайтесь, он у вас, видать, служака, вон как придирчиво рассматривает корабли, стоящие на рейде; сделает лейтенант карьеру, получит повышение и снова увезет вас в европы!
Среди пассажиров, как это обычно водится, обнаруживается один, который не впервые приезжает во Владивосток; находясь в центре внимания, слегка рисуясь, он тычет тростью в окружающий пейзаж:
— Это, господа, гора Тигровая, а вон та – Орлиное Гнездо… А вон там так называемый Гнилой Угол, оттуда непогоды приходят…
Все слушают и пугаются, и только мальчишка-гимназист, сын врача из Киева, поклонник Майн-Рида и Купера, возбуждённо блестит глазами, считая себя счастливцем: жить в таком диком и экзотическом краю!
«Хабаровск» меж тем, подталкиваемый буксирами, подвалил к причальной стенке Коммерческой пристани, ошвартовался возле шхун «Авось», принадлежащей купцу 1-й гильдии Суворову, и «Надежда» – собственность знаменитого дельца Бринера, которому, кстати говоря, принадлежала едва ли не половина всех коммерческих судов, приписанных к Владивостокскому порту.
— «Надежда»! «Авось»! — читают пассажиры и усмехаются иронии судьбы, поставившей эти шхуны рядом друг с другом и с пароходом, привезшим переселенцев, среди которых очень многие надеялись на авось.
По трапу, переброшенному с борта «Хабаровска» на берег, пассажиры спускаются на пристань, и здесь их пути расходятся. Одни берут носильщиков и извозчиков, раскланиваются с капитаном, и катят в гостиницы; другие долго выгружаются, долго считают детей и узлы и надолго располагаются табором прямо на причале, доставая нехитрую снедь. Потом бабы остаются с детьми, а мужики бредут в город, с трудом находят переселенческое управление и там, толпясь в душном зале, робея и потея, смиренно ждут, пока на них обратит внимание брюзгливый чиновник – «кувшинное рыло», который и решит их судьбу.
Крестьянин села Завадовки Сквирского уезда Киевской губернии Конон Ковальчук отвалился на переезд с «батькивщины» на «зэлэный клын» не только потому, что был малоземельным, но и многодетным. Его вместе с семьёй и другими украинскими переселенцами посадили во Владивостоке в товарный поезд и отправили в Никольск-Уссурийский, а точнее, на станцию Кетрицево, где были построены для них временные бараки. Там Ковальчуки ждали отправки их на постоянное местожительство и постепенно проедались, потому что работы не было.
Один из многочисленных сынов Конона, двенадцатилетний Ефим, был упрямым и любознательным хлопцем. Упрямство позволило ему целых три года ходить в школу: самодур-учитель за что-то невзлюбил Ефима и драл его немилосердно, тот плакал, но школу не бросал. А о его любознательности ходили в семье легенды. Старший брат Никифор шутил, что у Ефима самым первым словом было не «мама», а «почему». Школу все равно пришлось оставить: отцу нужны были помощники, и теперь её заменяли книжки, читал он много и всё подряд.
По приезде в Кетрицево Ефим не сидел дома (если можно переселенческий барак назвать домом) и целыми днями пропадал на станции. Там он свёл дружбу с солдатами железнодорожного батальона, работал вместе с ними – таскал шпалы и учился забивать костыли, а потом с достоинством хлебал щи из общего бачка.
Однажды он и ночевать не пришёл, засидевшись допоздна в казарме. А именно в ту ночь украинские переселенцы, и в частности Ковальчуки, были отправлены к назначенному им месту – в верховья реки Абрамовки, где они положат начало поселку Липовцы. Ночью, когда его семейство тряслось на телегах, тревожно глядя в темноту, Ефим сладко спал на жёстких солдатских нарах, заботливо прикрытый чьей-то шинелью, не подозревая о том, что с рассветом детство его кончится и начнётся новая, взрослая жизнь.
Ему не было и тринадцати, когда он стал рабочим. Ефима взяли учеником токаря в железнодорожные мастерские и четыре года учили ремеслу и науке классовой ненависти. И его и другое он постиг в совершенстве, стал квалифицированным токарем и профессиональным революционером. Много занимается самообразованием, учится сам и учит других. Судьба кидала его из Харбина в Порт-Артур, оттуда – в Дальний, где и застала его война. Вместе с русскими солдатами мастеровой Ковальчук разделил позор японского плена. Именно там, и плену, он пришёл к твёрдому убеждению, что Россия тяжело больна и ей нужна срочная хирургическая операция, точнее, скальпель революции.
После освобождения из плена Ефим совершил вынужденное путешествие Шанхай – Одесса и снова появился в Харбине. По-прежнему работает в железно-дорожных мастерских, входит в местную организацию РСДРП. Борясь с революционными настроениями, с нарастающим забастовочным движением, администрация объявляет локаут, рабочие, и в первых рядах Ковальчук, который давно уже стал для властей «персоной нон грата», оказываются за воротами. Ефим снова на колёсах, он посещает обе столицы, но, не найдя и там работы, возвращается туда, откуда начал свой путь рабочего – в Никольск-Уссурийский. Дома, как говорится, и стены помогают: Ковальчуку удаётся устроиться в родную свою мастерскую; он снова в кругу людей, которые его знают и верят ему, ведёт среди рабочих и солдат сапёрного батальона пропаганду. В октябре шестого года происходит «крещение» молодого революционера – первый арест и трёхмесячная отсидка в Никольск-уссурийской тюрьме, где Ефим встречает своё двадцатилетие.
Жандармы называют Ковальчука молокососом, не считая его особо опасным, но прежде чем вытолкать его на улицу, на всякий случай заводят на него дело. В пока ещё тоненькую картонную папку ложатся протокол допроса, фотографии (анфас и профиль) с подробнейшим описанием примет.
Из полицейского досье на члена РСДРП Е. К. Ковальчука.
«…Рост – 1 метр 68 см., полнота – ср., телесложение – ср., объём в поясе – 80 см., волосы – тёмно-русые, волнистые, полнокровие – ср., выражение – задумчив., лоб – высокий, нос: длина – ср., ширина ср., уши: форма – оттопыр. – …велич. – …плечи: ширина – ср., накл. — ср., руки: величина – ср., осанка (манера держаться) – держится спокойно…»
После чего «молокососа» высылают в Липовцы, по месту жительства родителей, но Ефим, выйдя на первой же остановке, тайно приезжает во Владивосток. Стоял январь 1907 года.
…Постояв минуту на перроне, открытом морскому ветру, в задумчивости глядя на бухту Золотой Рог, куда впервые он прибыл мальчишкой десять лет назад, он поднял воротник, засунул руки в карманы короткого пальто и зашагал в город. Его путь лежал в военный порт, где ему предстояло разыскать незнакомого товарища по партии Александра Корнеевича Назаренко и передать «поклон от тетки Глафиры»…
Из стеклянных дверей ресторана «Золотой Рог» неспешно вышел и остановился на углу Светланской и Алеутской, поджидая свободного извозчика, высокий господин. Он походил на преуспевающего дельца или адвоката с богатой клиентурой или – в худшем случае — на игрока, баловня судьбы: на нем было пальто от лучшего портного города, с шалевым каракулевым воротником, каракулевая же шапка, в руке красная фернамбуковая трость, в углу рта – дымящаяся «манила». Прицыкивая зубом, он нетерпеливо посматривал по сторонам. Увидев наконец извозчика, остановил его небрежным жестом и, не договариваясь о цене, полез в коляску.
Извозчик, в тулупе, катанках и рыжем треухе, с трудом развернув свою монументальную фигуру, внимательно смотрел на седока. У Данилы Зотова была профессиональная память на лица, и он без труда узнал пассажира, которого впервые вёз с вокзала – когда же это, дай бог памяти? – ну да, в пятом году, в октябре месяце, в день восшествия государя на престол, а значит, ровно полтора года назад. Но куда девались пальтецо с вытертым воротником, штучные брюки и мятый котелок приезжего! «Ишь какой стал вальяжный, не хуже купца Бринера. Никак ухватил жар-птицу за хвост! Видать, послушал тогда меня и пошёл по торговой. А пошёл бы в чиновники, так и до сих ходил в одёжке, подбитой ветерком!..»
Извозчик Данила изрядно струхнул бы, если узнал, какую карьеру сделал его пассажир, и впредь, завидя его, объезжал бы за квартал. Человек, выброшенный на берег Тихого океана волной житейского моря без денег, вещей и перспектив, этот потрёпанный господинчик, вызвавший насмешки извозчика, не пошёл ни по торговой части, ни по чиновничьей, он стал стражем порядка, жандармом, и не рядовым – офицером охранной службы. Он уже не питался в грязных трактирах и не жил на дешёвой квартире в доме Ремизова на Манджурской, к его услугам теперь была кухня лучшего в городе ресторана и барская квартира из трёх комнат на Светланке. Его любовницей была не истеричная и стареющая купчиха, а одна из красивейших женщин Владивостока, актриса.
Однако этот человек не считал, что ему повезло, и уж тем более не считал себя счастливым: все, что он теперь имел, он принимал как должное, давно причитавшееся ему и лишь по недоразумению доставшееся с опозданием. Конечной его целью было возвращение в Петербург на белом коне! Вот почему, как и в первый день пребывания во Владивостоке, мрачным огнём неутолённых желаний горели его чёрные глаза, всё так же недовольно кривились ярко-красные губы, окаймлённые чёрными усами и бородкой.
Набалдашник фернамбуковой трости ткнулся в толстую спину извозчика.
— На Пушкинскую! — сказал Петров.
Софья Максимилиановна ждала его. Но это было не прежнее ожидание – с томлением, с едва сдерживаемым пылом нерастраченной нежности; теперь она ждала его, как ждал прикованный к скале Прометей орла, терзающего его печень. Накануне дня свидания она провела кошмарную бессонную ночь, а потом, едва дождавшись утра, металась по комнатам, словно ища угол, чтобы спрятаться от страшного визитёра. И чем ближе был назначенный час, тем сильнее становилось её отчаяние.
Она вышла на кухню, где горничная чистила столовое серебро. Отходчиво бабье сердце, и Лукерья, ещё недавно ненавидевшая барыню за цветущий вид, теперь жалела её: «Бросил полюбовник сердешную! И то сказать, кому мы, старухи-то, нужны!» И глядя, как вдова тоскливо и невидяще смотрит в окно, тоже пригорюнилась.
— У тебя, Лукерья, дети есть? — неожиданно спросила вдова.
Горничная удивилась. За два года барыня впервые поинтересовалась семьёй служанки. Вздохнула горько:
— Нетути, матушка. Убил микада мово Ванюшку на войне. Да неуж не помните: в позапрошлом годе приходила казённая бумага, где про то было прописано…
Не помнила этого Воложанина. Женщины помолчали.
— А скажи, могла бы ты ради сына, ну если б он был жив сейчас, пойти на преступление?
— Как это?
— Ну, сделать людям зло, чтобы спасти сына…
— Да я бы ради сыночка, ради своей кровиночки кому угодно глотку перегрызла, задушила бы вот этими руками! — Лукерья затряслась, стала страшной, седые космы выбились из-под платка, по морщинам, повторяя их изгибы, поползли слёзы.
— Как я тебя понимаю, — тихо сказала Софья Максимилиановна и, растроганная, отпустила служанку на весь вечер, дав ей «синенькую».
Отпустила – и тут же пожалела: страх перед неизбежным визитом, усиленный одиночеством, леденил ей душу, доводил почти до безумия. Она вновь принялась метаться по огромной квартире, то моля бога, чтобы Петров не пришёл, то ругая сыновей, из-за которых она вынуждена подниматься на Голгофу.
В прихожей звякнул бронзовый колокольчик. Вдова вздрогнула и застыла на месте, не в силах пошевельнуться. Это было как во сне, когда видишь или всей кожей, до озноба, ощущаешь опасность, но не можешь бежать: ноги словно ватные.
Звонок повторился, и Софья Максимилиановна, пересилив себя, медленно, старческой, разбитой походкой направилась ко входной двери.
Раньше она боялась этих визитов, потому что ей нечего было рассказывать. Сегодня она боялась, потому что ей было что рассказать.
…Это случилось неделю назад, в один из тех мартовских дней, когда зима, уже, казалось, побеждённая весной, набросилась со злобным воем на удачливую соперницу, прогнала её, но, зная, что уйти всё равно придётся, бесновалась в агонии, истерически хохоча и швыряясь снежными зарядами.
В такой вот непогожий, буйный день Григорий, расцелованный метелицей в обе щёки, с мокрыми, выбившимися из-под фуражки кудрями, с блестевшими глазами, ворвался в дом вихрем. На ходу скинув чёрную студенческую шинель, он быстро вошёл в гостиную, поздоровался с матерью, сидевшей в кресле с томиком Вербицкой, остановился у печи-голландки и, поглаживая её горячие шершавые бока, радостно выдохнул: «Х-хо-рошо!»
Софья Максимилиановна с улыбкой наблюдала за сыном, она видела, что он чем-то возбуждён, и по опыту знала, что он долго не выдержит и сам, не дожидаясь расспросов, выложит всё, что его переполняет.
Так оно и случилось: понежившись у печи, Григорий подошёл к роялю, лихо, одной, рукой сыграл кек-уок, а потом сказал:
— Сегодня, ма, у нас будут гости. Не возражаешь?
— Ну конечно нет, Гришенька. Ты ведь знаешь, я всегда рада твоим гостям. А кто будет? Мальчики из института или… — она лукаво сощурилась. — Или, быть может, барышни?
— Вот ещё! — скривился Григорий. — Нет, ма, это наши товарищи, замечательные люди, необыкновенные! Таким людям надо при жизни памятники ставить! Это герои, ей-богу, не преувеличиваю!
Вдова почувствовала, как у неё мгновенно стали влажными ладони. «Вот оно!» — подумала она, молча глядя на сына. А он, истолковав её молчание по-своему, возбуждённо воскликнул:
— Не веришь? Я тоже сначала не верил, когда узнал о некоторых их делах, так даже позавидовал. Они участвовали в налёте на Загорскую тюрьму, в покушении на полицеймейстера в Верхнеудинске, у них на счету два экса…
— Что у них на счету? — машинально спросила Софья Максимилиановна.
— Два экса. Ну… экспроприации, то есть налёты на банк, на кассы торговых домов.
— Значит, они грабители?
Григорий вскипел:
— Это по законам вашей лицемерной буржуазной морали! Господи, да кто это говорит о грабеже?! Тот, кто сам грабит трудовой народ, наживается на его лишениях и страданиях. Вы и ваши буржуа напоминают мне вора, который громче всех кричит: «Держите вора!» Ханжи! Тартюфы!
— Григорий, ты оскорбляешь мать! — горько сказала Софья Максимилиановна, и глаза её наполнились слезами.
— Прости! — бросил он отрывисто. — Ты сама меня вынудила… Люди, которых ты по своей… по своему неведению называешь грабителями, не берут себе ни копейки из тех денег. Они всё отдают в партийную кассу на борьбу с деспотизмом, а сами довольно часто не имеют крова и пищи… — заметив слёзы, он заговорил мягче. — Вот мы с тобой и дадим им кров и пищу, да? Ты ведь у нас, мамочка, добрая и умная, ты всё понимаешь…
Она понимала только одно: воспротивься она сейчас намерению Григория – навсегда потеряет последнего сына. Вместе с тем у неё было предчувствие, что с появлением этих людей в её дом войдёт горе.
Правда, Воложанина немного успокоилась, увидев их вечером. Вместо ожидаемых мужиков в сапогах с топорами и ружьями в руках, короче говоря монстров, пришли совсем не страшные молодые люди – юноша, высокий и блондинистый, и барышня, маленькая и худая, как девочка. Оба скромно, по-мещански одетые, сдержанно-вежливые; представленные Софье Максимилиановне, они назвали свои фамилии: Масликова и Тонников. На традиционные вопросы о родных местах, семье, цели приезда и т. д. ответили корректно, но очень скупо, а затем, извинившись, ушли следом за Григорием в его комнату.
«Может, пронесёт?» — спрашивала вдова у себя, сидя в своем кабинете, но чувство тревоги не проходило. Она поднялась и, осторожно ступая, вышла в гостиную. Затаив дыхание, приблизилась к комнате сына, прислушалась.
Говорила Масликова, голос её был сердит.
— …Вы, товарищ Воложанин, их не защищайте. У владивостокских социалистов-революционеров возможности как ни у кого, ведь в крепости многотысячный гарнизон, доведённый до отчаяния и готовый подняться хоть сегодня. Надо только организовать и возглавить это движение…
— Мы знаем, что надо действовать, — оправдывался Григорий. — Вопрос в том, с чего начать…
— Вот-вот, — насмешливо подхватила Масликова. — С чего начать, что делать, кто виноват – извечные вопросы русской интеллигенции. Лидер эсдеков Ленин так и озаглавливает свои статьи и воюет, как Дон-Кихот с мельницами, со своими меньшевиками…
«Что она на него кричит?! — возмутилась мысленно Софья Максимилиановна. — А он, тряпка, не может дать отпор этой вертихвостке!»
— …Ну и пусть их ломают копья в своих бесплодных спорах, политических дискуссиях, а мы, эсеры-максималисты, выйдем на бой с царизмом!
— А практически начнём с того, что завтра же приступим к созданию военной организации, — включился в разговор Тонников. — Целью которой будет вооружённое восстание в крепости Владивосток!
Софья Максимилиановна вновь почувствовала мурашки у себя на спине. Внешний вид гостей, как оказалось, был обманчив: они и в самом деле страшные люди, отъявленные бунтовщики и террористы. Они вовлекут её сына в гибельную авантюру, а это подло, подло! Вдова лелеяла в груди злобу на чужаков, уже подсознательно оправдывая свое будущее предательство. Но в тот момент она ещё не думала об этом и, стоя под дверью, убеждала себя, что подслушивает как мать, между тем, как уже была шпионкой. Это было неделю назад.
…Звонок уже звонил сердито, не переставая, и вдова, идущая к дверям, алкала чуда: может, это не он, её палач, может, это Гриша или Петя, или приказчик.
Неумело управляясь с запорами, она наконец открыла дверь. На пороге стоял мрачно-красивый Петров и смотрел на неё огромными, немигающими, как у спрута, глазами. Вдова затрепетала, и от него это не укрылось.
— Бонжур, мадам, — буркнул он, входя. — Вы одни в доме?
— Да.
— Тогда к делу! — он положил шапку и трость на столике в прихожей и, не снимая пальто, прошёл в гостиную. Там довольно энергично – было слышно, как застонали пружины, – сел на диван и позвал нетерпеливо: — Ну где вы там?
Воложанина вошла и остановилась в дверях. Прошелестела:
— Слушаю вас.
— Это я вас слушаю, сударыня! — рявкнул поручик. — До каких пор вы будете водить меня за нос? Имейте в виду: ордера на арест обоих ваших сынков – и студента, и пролетария – уже подписаны, и в любой момент они могут быть взяты под стражу…
Всю эту ложь Петров придумал только что, едва догадался, что вдова что-то знает, но ещё не решается сказать. Он понял, что надо ковать железо, пока горячо. Софья Максимилиановна, белея лицом, вздохнула глубоко и выговорила через силу:
— Я имею для вас некоторые сведения…
— Говорите! — поручик подался вперёд.
Он внимательно выслушал рассказ вдовы, не пропустив ни одного слова. Ценность сообщения он понял с первой же фразы и сейчас мысленно поздравлял себя с крупной удачей.
— Ну что ж, – сказал он, когда она замолчала. — Сведения любопытные, хотя не такие уж неожиданные. О появлении в крепости этих субчиков нас предупредили, вот только явки их не были известны. Настоятельно рекомендую вам удержать сына от общения с этими опасными бунтовщиками, иначе даже я не смогу ничем вам помочь… Ну, а как поживает второй ваш сын, пролетарий?
— Я же говорила вам: он живёт отдельно.
— И вы что же, ни разу с тех пор его не видели?
Вдова молча покачала головой.
— Нехорошо-с. А как же материнские чувства? Обязательно побывайте у него, посмотрите, как он живёт, может, он нуждается в вашей помощи…— Петров ухмыльнулся. — А может, и в моей.
Воложанина посмотрела на бывшего любовника, вложив в свой взгляд всю ненависть. Но тот этого не заметил, он рылся за пазухой, доставая бумажник. Вынул из него и протянул ей полусотенный билет. Сначала непонимающе, а потом с ужасом вдова глядела на ассигнацию.
— Вы с ума сошли!— прошептала она наконец.
— Любой труд должен быть оплачен, — невозмутимо отвечал Петров.
— Уберите прочь ваши грязные деньги! — закричала она визгливо, и поручику показалось, что сейчас эта фурия бросится на него.
— Как угодно! — он спрятал деньги и направился к двери.
Всё равно эта сумма в казну не вернётся и будет проставлена в платежной ведомости секретных агентов напротив клички «Меркурий», а деньгам поручик найдёт применение, он давно уже перестал быть брезгливым.
В тот же вечер Петров посадил «на хвост» Тонникова и Масликовой лучших своих филеров, а через несколько дней от них стали поступать донесения.
Из донесений агентов наружного наблюдения Владивостокского охранного отделения.
«…Лицо это высокого роста, плотного сложения, с маленькой порослью на губе и подбородке, лет 22-24, одевается преимущественно в костюм рабочего: чёрное драповое пальто, чёрные штаны навыпуск, тёмно-синюю тёплую рубаху, кожаный пояс и мягкую чёрную шляпу; но иногда одевается в офицерскую форму. Определённой квартиры это лицо не имеет и всё время укрывается в разных местах… Проживает во Владивостоке по паспорту, очевидно, подложному, на имя бывшего студента Юрьевского университета Тонникова. Кличка «Александр»…»
«…Масликова, кличка «Надя», сожительница Александра, приехавшая вместе с ним; по рассказам «товарищей», бывшая курсистка, женщина в высшей степени интеллигентная, работает с жаром и отличается редкой неустрашимостью… Адрес её неизвестен… Приметы её: маленького роста, худенькая, несколько еврейского типа, но с чистым лицом…»
Можно было брать обоих, но Петров не хотел упускать и мелкую рыбёшку, которая при аресте вожаков, конечно, кинется врассыпную, поэтому нужно было ждать, пока Александр и Надя собьют из своих эсеров косяк и приступят к активным действиям, и тогда одним замётом взять всех. «Да, да, так будет эффектнее!»
— Христос воскрес, Иван Степанч!
— Воистину воскрес, Степан Иванч!
Расправили усы, облобызались, растроганно покряхтели. Подхватив освящённые куличи, пошли из церкви. Ночное небо посерело, на востоке проклюнулся рассвет. На паперти двое нищих дрались из-за медяков. Зеваки хохотали и давали советы, городовой с багровой от холода рожей раздумывал, вмешаться или нет. Мальчишки цокались крашенками. С Куперовской батареи доносился сухой ружейный треск: солдаты салютовали пасхе.
— Что новенького?
— Родила баба голенького, ки-ки-ки!
— Шутник же вы, Иван Степанч! А всурьёз?
— Не слыхали? В город понаехали революционеры из Сибири. Там их прижали Меллер-Закомельский с Ренненкампфом, вот они сюда и подались. Готовят бунт почище прошлогоднего!
— Да неужто?
— Истинно фактическая правда! Шурин сказал.
— То-то мне давеча тараканы снились…
— Говорят, в бухте Золотой Рог стоит наготове, под парами подводный корабль. Чтоб в случае чего начальство тайно увезти.
— О себе-то они побеспокоились, а на нас им начхать!
— У вас получился «ананас», ки-ки-ки!
— Да ну вас совсем, Иван Степанч, с вашими шутками! Дело-то не шутейное!
— Полно вам, Степан Иванч! Всё обойдётся. Нас трогать не станут: мы люди маленькие, мирные, любому режиму угодные… Пошли, пора уже и разговеться…
А народ вокруг продолжал христосоваться! В Покровской церкви и Успенском соборе, в домах и на улицах, по всей Приморской области, по всей Российской империи целовались православные! Целовались родные и незнакомые, друзья и враги; слуга лобызал господина, офицер – солдата, палач – жертву…
И глядя на это вселенское целование, некто в чёрном с грустной усмешкой что-то шептал.
Из стихотворения владивостокского поэта Николая Амурского.
…И лобызаются в уста,
И простирают все объятья,
Как слуги верные Христа,
Как будто ближние и братья.
О, как хотел бы верить я,
Что всё то искренне творится!
Но вера сгинула моя –
Сомненье в сердце коренится.
И возмущается мой слух,
И чую я душой своею:
Искариота подлый дух,
Лукавый образ фарисея.
Недалеко от Покровской церкви, на улице Последней, на конспиративной квартире сидели вкруг стола, ели творожную пасху и пили чай Назаренко, Ковальчук, Вахреньков, Пётр Воложанин и ещё несколько членов Владивостокской группы РСДРП.
— Хороша пасха! — щурясь от удовольствия, говорил с набитым ртом Ефим. Он лукаво посмотрел на хозяина квартиры. — Святить небось носил?
Хозяин, немолодой рябой столяр, недавно вступивший в партию, смутился, стал оправдываться:
— Я не носил… Это баба моя… Говорил ей: не надо, дак разве послушает! Стрижено-брито!
— Ничего, — успокоил его с улыбкой Назаренко. — Пасха от этого хуже не стала.
— И может, нам, многогрешным, на том свете это зачтётся! — подхватил Ковальчук. — А всё-таки, что ни говорите, умеет церковь обставлять свои праздники. Нам, пролетариату, надобно учиться у неё, чтобы и наши праздники стали не менее, а со временем и более популярны в народе. — он допил чай и перевернул стакан вверх дном, как бы ставя точку праздному разговору. — Собственно, это и есть один из вопросов, которые нам нужно сегодня обсудить, – подготовка к празднованию Первого мая. Об этом расскажет товарищ Назаренко.
Александр Корнеевич придавил в ракушке чадящий окурок и поднялся. По давней своей привычке не сразу стал говорить, а некоторое время всматривался в лица товарищей, теплея взглядом. Висячие усы придавали ему плаксивое выражение, сухой кашель то и дело встряхивал худое тело. За последний год Назаренко сильно сдал, у него открылась, а может, давно была и усилилась чахотка. Он знал, что обречён, и поэтому каждый новый день встречал как подарок судьбы и старался прожить его с полной отдачей. Друзья советовали ему уволиться и уехать в тёплые края, но Корнеевич выполнил только первую часть совета: уволился из военного порта и полностью перешёл на работу профессионального революционера. Он спешил жить, чтобы успеть сделать для революции как можно больше. Он сгорал, как бенгальский огонь, – сильно, ярко, но, к сожалению, так же быстротечно.
— Праздника Первое мая нет в святцах и календаре, однако он отмечается рабочими всего мира уже около двадцати лет. А началось с тех пор, как в американском городе Чикаго в этот день рабочие устроили забастовку с требованием 8-часового рабочего дня. Состоялась демонстрация, которую разогнала полиция, избив и убив немало людей. В память об этом событии день Первое мая стал отмечаться как праздник международной рабочей солидарности. В этот день пролетарии всех стран требуют улучшения условий жизни и труда, а также выдвигают политические требования. У нас, в России, наиболее мощно прошли первомайские демонстрации в девятьсот первом году, они состоялись в Питере, Тифлисе, Харькове и многих других городах. Впервые маевки сопровождались лозунгами «Долой самодержавие!», «Да здравствует республика!» Нас, владивостокских социал-демократов, тогда, шесть лет назад, была горстка, но и мы не остались в стороне и здесь, на окраине России, впервые в истории Приморья отметили наш рабочий праздник. Вон Иван Вахреньков да Илья Силин помнят, как собрались мы на Чуркине, в лесу, читали «Искру», обсуждали наше житьё-бытьё, строили планы… — Назаренко закашлялся, кашлял долго, и все молча пережидали приступ. Александр Корнеевич, отвернувшись, сплюнул мокроту в платок, отпил из своего стакана остывшего чая и продолжал. — Сегодня наши ряды выросли количественно и качественно: нас сейчас не единицы и даже не десятки; к нам прибыли такие опытные товарищи, как Ефим Ковальчук, Григорий и Николай Никифоровы, Иван Кузьмин и другие. У нас подрастает боевая молодёжь: Петя Воложанин, Вася Максименко… Мы оформились организационно и входим теперь в Сибирский союз РСДРП. Мы, наконец, осуществили нашу давнишнюю и заветную мечту – заимели собственную типографию. Мы теперь сила, товарищи! — Васятка Максименко не выдержал и восторженно зарукоплескал, но тут же, устыдившись своего порыва, спрятал руки под стол. — Мы сила, и это надо продемонстрировать Первого мая, этот день должен стать смотром наших рядов, днём ещё более тесного сплочения их. Вот почему участники первой маевки обращаются в комитет с предложением широко отметить наш рабочий праздник.
Назаренко, утомлённый долгой речью, сел и потянул папиросу из пачки, лежащей перед ним, а встретив укоризненный взгляд Вахренькова, виновато улыбнулся и махнул рукой.
Встал Ковальчук. Пощипал свою изрядно уже отросшую бородку, которую завёл сразу же по приезде во Владивосток, и заговорил:
— Ну что ж, я думаю, мы поддержим предложение наших старших товарищей. Первое мая надо отметить как следует. Время для подготовки у нас есть. Какие будут предложения?
— Разрешите мне? — Петя откашлялся. — Поскольку не все знают об этом празднике, нашим товарищам нужно выступить в порту, депо, у военных, рассказать о Первомае и призвать всех к забастовке…
— А ещё лучше листовки… – подал голос Вахреньков. — А в них всё, что нам тут Корнеич… вот то самое… и… тово… пропечатать.
— Хорошая идея, — кивнул Ковальчук. — Но и от выступлений перед рабочими не следует отказываться. Мы совместим оба вида агитации. Что ещё?
— Митинг надо провести на Покровском кладбище. У могил расстрелянных 10 января.
— Верно придумал!
— Правильно!
— Принимаем, — заключил Ефим. — Выступать придётся всем, кроме, пожалуй, Вахренькова, который у нас далеко не златоуст, так, нет, Максимыч?
— Да уж… тово… без меня. Я лучше что другое…
— А кто будет ответственным за листовки?
— Текст я набросаю, — сказал Назаренко. — Отпечатаем тыщи три. Ну а распространять будет как всегда молодёжь. Верно, Васятка?
Тот молча кивнул, изо всех сил стараясь выглядеть солидно, но губы его сами собой расплывались в радостно-горделивой улыбке. У Васятки сегодня был особый день: он впервые не стоял «на стрёме», а вместе со всеми принимал участие в подпольном собрании, сидел со старшими товарищами как равный и обсуждал планы эсдеков. Правда, Васятка в основном молчал, боясь что-нибудь ляпнуть невпопад, но всё его существо ликовало. Он был страшно горд и весь переполнен горячим желанием оправдать доверие товарищей. Что там листовки! Да он хотите? – подожжёт дом губернатора Флуга! Или – только скажите! – проберётся в цейхгауз и украдет оружия сколько надо! (По секрету: он уже там был и едва не попался).
Часом раньше, идя сюда, на улицу Последнюю, Васятка видел у Покровской церкви мальчишек, цокающихся разноцветными пасхальными яйцами. Он знал нехитрое правило этой игры: тот, чья крашенка разобьёт крашенку приятеля и сама при этом не треснет, забирает себе обе. Года два назад Васятка тоже увлекался этой игрой, причем неимоверно жульничал, так как имел мраморное яйцо – копию куриного – и, естественно, побеждал всех соперников. Но сейчас он шёл мимо, глядя на играющих мальчиков со снисходительной усмешкой взрослого. И всё же на минутку он замедлил шаг, засмотревшись, как белобрысый мальчуган в рваной солдатской шапке небрежно разбивает одно яйцо за другим и тут же забирает их, складывая в раздувшиеся уже от трофеев карманы ватника. «Наверняка мраморным цокается, — с негодованием подумал Васятка. — Вот жулик!»
Детскость боролась в нем со взрослостью, и здесь, на собрании, ему стоило большого труда сидеть спокойно: он беспрерывно вертел тонкой длинной шеей, ёрзал, широко распахнутыми глазами впивался в каждого оратора, несколько раз было открывал рот, но тут же встречал предостерегающий взгляд Пети Воложанина. Однако когда речь зашла о таком кровном его деле, как листовки, Васятка не выдержал, взвился с места и затараторил:
— А ещё можно бомбу начинить листовками – я знаю как – и взорвать в самом центре города, например возле Кунста и Альберса. Бомба ахнет, листовки взлетят – вот это будет фирверк, я понимаю!
Кое-кто улыбнулся, но Ковальчук серьёзно сказал:
— Идея любопытная, но отложим бомбу до другого, более подходящего случая. Понимаешь, товарищ, бомба сыграет на руку властям, они могут воспользоваться ею как предлогом начать репрессии и сорвать наш рабочий праздник. Согласен со мной, товарищ?
Васятка, польщённый тем, что сам Ковальчук назвал его товарищем, закивал головой. Конечно, оставим бомбу для другого раза, тем более, что он обязательно будет!
— Переходим ко второму вопросу: о выборах в Государственную думу…
Прокламации были отпечатаны на плотной красноватой бумаге и сложены в форме треугольников. В таком виде они предназначались для разбрасывания. В наиболее людных местах города Васятка, Петя и ещё несколько молодых рабочих, взобравшись на крыши, пачками запускали в сырое весеннее небо прокламации. Розовыми чайками кружились они над улицами, над прохожими, не даваясь в руки, но падая к ногам. Удивлённые горожане поднимали их, читали, уже после первой фразы оглядываясь по сторонам.
Из листовки Владивостокской группы РСДРП, выпущенной к 1 Мая 1907 года.
«…Выходите из душных мастерских, пролетарии, в рабочий праздник Первого мая. Бастуйте в этот день. Организуйтесь. Собирайтесь на собрания, и пусть там смело и громко прозвучит:
Долой преступное самодержавие!
Долой капиталистическое общество!
Да здравствует международная организация рабочего класса!
Да здравствует социализм!»
Как удивительно подходит этой улице её название – Светланская! И пусть она названа так в честь корабля, но и не будь его, всё равно бы её, наверное, так же назвали: трудовой люд, спеша на работу, всегда встречает на Светланке, тянущейся с востока на запад, восход.
Васятка бодро шагал навстречу встающему солнцу. Это свежее, ещё не задымлённое и не запылённое солнце, лёгкий весенний холодок-щекотун и солоновато-йодистый запах моря представляли собой своеобразный утренний коктейль, который с наслаждением пил каждый, кто был в этот ранний час на улице; пил и чувствовал, как охватывает его беспричинная радость и жажда жизни.
Васятка Максименко мурлыкал – хотя и не очень музыкально – пародию на царский гимн:
Боже, царя храни!
Деспоту долгие дни
Ты ниспошли.
Сильный жандармами,
Гордый казармами,
Царствуй на страх сынам
Руси бесправной,
Царь православный…
Так, с этой песенкой, довольно отчётливо произнося слова, и продефилировал он мимо жердеобразного городового, стоящего на углу Миссионерской, у здания городской управы; тот глупо улыбался: не дошло…
Был вторник – рабочий день. Васятка шёл в порт, но работать не собирался – Первое мая! Просто он условился встретиться там с Петей Воложаниным, чтобы вместе идти на митинг.
Они чуть нe столкнулись у ворот порта, на которых висело объявление администрации: «По случаю праздника 1 Мая работы не будут производиться».
— Ты смотри, — удивился Васятка. — Даже начальство признало наш праздник!
— Вряд ли, — возразил Пётр. — Они знали, что всё равно забастовка будет, вот и повесили объявление, как будто праздник проводится не по решению рабочих, а с их согласия!
— Ну что, пошли на Покровское? Митинг в два пополудни, Назаренко будет выступать…
— Ему лежать надо, а не выступать.
Оли шли по Светланке, необычно для буднего дня многолюдной. Возле большого универсального магазина Кунста и Альберса Васятка и Пётр замедлили шаги, здесь творилось что-то непонятное: толпились люди, слышались крики, и, привлечённые ими, со всех сторон спешили зеваки и городовые. Было чему удивиться: в самом роскошном магазине Владивостока – громадном, полупустом и богатом, как храм, всегда царил торжественный покой, не нарушаемый ни его солидными прихожанами-покупателями, ни его жрецами – бесшумными и услужливыми приказчиками, – в этом самом благопристойном магазине стоял ор, как на обыкновенной толкучке Семёновского базара. Кстати, а почему он вообще работает, этот Кунст и Альберс, Первого мая!
Оказывается, в этом-то и было всё дело. Рабочий праздник начался в городе организованно: не работали портовики, железнодорожники, печатники и наборщики, рабочие бухты Улисс. И только магазины торговали как ни в чём не бывало. Узнав об этом, разгневанные рабочие пошли закрывать магазины и разгонять штрейкбрехеров. Называлось это съёмкой.
Во время съёмки в магазине Кунста и Альберса рабочие ворвались в торговый зал, и один из них обратился к остолбеневшим продавцам и клеркам:
— Товарищи приказчики и конторщики! Вы одни сегодня работаете! В день 1 Мая, когда ни одна пролетарская рука не поднялась для работы на хозяев, вы создаете купцам прибавочную стоимость. Ваша слабость есть результат вашей разрозненности. Кончай работу! Выходи на улицу! Демонстрируй свою солидарность с членами всемирной армии труда!..
Яркая речь агитатора успеха, однако, не имела. Одни приказчики молчали, другие возмущались, правда, вполголоса, а третьи индифферентно перекладывали на прилавках товары, делая вид, что ничего не слышали.
В зале появился управляющий фирмой господин Роль. Высокий, поджарый, в клетчатой паре, с сигарой в зубах, он приблизился вплотную к оратору и уставил на него, как пистолет, длинный костлявый палец. Спросил невозмутимо:
— Вас волен зи? Ви желайт… кауфэн… делать покупка?
— Нет. Мы пришли закрыть вашу лавочку! — так же невозмутимо ответил рабочий.
— Ви нарушайт… орднунг. Это не есть хорошо!
— Наоборот – хорошо! Нынче праздник, нерабочий день.
— Ви есть ролинг… хулиган! – Господин Роль постепенно терял присущее ему самообладание, и голос его становился визгливым. — Ви мне докладайт… Наме? Во арбайтен зи? Я буду жалобиться ваш директор!
Агитатор презрительно усмехнулся, а один из его товарищей сделал издевательский международный жест:
— На-кася выкуси!
— Полицай! Полицай! — топал ногами управляющий, и снаружи уже слышались трели городовых.
Предводитель съёмщиков поспешно, но не теряя достоинства, покинул магазин, погрозив на прощанье пролетарской рукой напомаженным приказчикам.
Это происшествие задержало Васятку и Петра, и на кладбище они попали уже к концу митинга. Сотни людей с обнажёнными головами стояли вокруг могилы Людмилы Александровны Волкенштейн и пели «Вы жертвою пали». Но вот песня смолкла, и стало слышно, как ликуют птицы, встречая весёлый месяц май, как посвистывает ветерок в ветвях, ещё голых, но с почками, готовыми взорваться в весеннем салюте.
— Дорогие друзья, — нарушил молчание Назаренко, стоявший в первых рядах. — Есть предложение пройти к могиле нашего товарища рабочего Шапошникова, который скончался от ран, полученных…
— Казаки! — прервал его чей-то возглас.
Нет, это были не казаки: на кладбище ворвалась охотничья команда, возглавляемая прапорщиком Цирпицким. Тщедушный, в мятом мундире, с неизменной плетью на запястье, он ехал впереди на высоком кауром жеребце. Приблизившись к митингующим, он скривил тонкие губы в ухмылке и, привстав в стременах, крикнул:
— Р-рэзойдись!
Назаренко выступил вперёд.
— В чём дело? У нас мирный митинг. Мы поминаем наших погибших товарищей…
— Р-рэзойдись! — повторил Цирпицкий, глядя поверх головы Александра Корнеевича.
— Вы не имеете права!
Прапор соизволил наконец удостоить взглядом стоящего перед ним человека. А взглянув, заинтересовался, стал всматриваться пристальнее, находя в лице Назаренко признаки той же болезни, что терзала его самого. Злорадно усмехнулся:
— Нашёл где митинговать! Тебя и так скоро принесут сюда – намитингуешься с покойничками! — он потеснил конём Назаренко. — А может, тебе не терпится на тот свет? Могу помочь!
— Побойтесь бога! — рядом с Александром Корнеевичем встал отец Алексий, священник Покровской церкви. Вытянув вперёд немощную, дрожащую лапку с большим серебряным крестом, он закричал фальцетом. — Святотатцы! На христианском кладбище… Да что же это, господи…
— Протрите глаза, отче! — заорал, синея, Цирпицкий. — Вы кого защищаете? Христопродавцев, смутьянов! А ну в сторону! — поп шарахнулся прочь, путаясь в рясе. Прапорщик поднялся в седле, обернувшись к своим молодчикам: — Ребята, в нагайки их!
Те пришпорили коней и, рассыпавшись в цепь, с улюлюканьем и свистом помчались на толпу. Люди побежали, толкаясь, спотыкаясь о могильные холмики и падая. Головорезы Цирпицкого работали усердно, крестили нагайками направо и налево, доставали даже упавших.
Разбираться было некогда, и вместе с участниками сходки с кладбища изгонялись и те, кто не имел отношение к митингу, а просто пришёл навестить могилы родственников. Цирпицкий коршуном налетел на бедно одетую пожилую женщину, сидевшую, понурясь, между двух сирых, без оградки, могил.
— Пшла прочь, старая ведьма!
Женщина подняла гневное лицо.
— Ах ты душегуб-кровопийца! Ведь ты знаешь, зачем я сюда пришла, и ты меня гонишь? Ах вы ироды! Даже на кладбище от вас спокою нет!..
Прапорщик потянул из кобуры револьвер.
— Что, стрелять в меня хочешь? Ну стреляй, стреляй, это ведь так просто! — она встала, выпрямилась, готовая к смерти, готовая лечь рядом с дорогими её сердцу покойниками – мужем, надорвавшимся на работе, и сыном, умершим от глоточной. Она даже платок с головы стянула за угол, и сразу стало видно, что она ещё молода, состарило её горе.
Цирпицкий выстрелил в воздух, и испуганный конь унёс его следом за командой, которая ушла вперёд, продолжая очищать кладбище.
Васятка и Пётр, не сговариваясь, опекали Назаренко, идя по обе стороны от него. Он молчал, тяжело, загнанно дыша, то и дело заходясь в кашле. А когда они свернули на Последнюю, Александр Корнеевич неожиданно сказал, слабо улыбнувшись:
— И всё-таки им не удалось испортить наш праздник! А скоро мы будем проводить его ещё лучше, ещё организованнее. Запомните, хлопцы: Первое мая станет любимым праздником пролетариата. Таким же, как день нашей будущей революции.
— А она скоро будет, Александр Корнеич?
— Скоро, Васятка, скоро. Даже я, старик, думаю до неё дожить.
Над Амурским заливом заиграли сполохи вечерней зари.
Из листовки Владивостокской группы РСДРП «Итоги 1 Мая во Владивостоке».
«...Лучом заходящего солнца закончился праздничный день. День единения и подсчёта своих сил радужными красками рисовал пролетариату светлое будущее человечества – социализм».
Из газеты «Владивосток».
«2 мая 1907 года. На тридцать девятом году жизни скончался видный владивостокский марксист Александр Корнеевич Назаренко. Человек безупречной чистоты в бескорыстном служении идеям, Назаренко отличался преданностью делу, неутомимостью в работе, всегдашней готовностью поступаться личным для общего. Его мечты были мечтами о лучшем устроении судьбы всех людей. Он сгорел за этой работой.
Группа товарищей».
Командир миноносца «Скорый» старший лейтенант Штерн, не найдя других «мер по пресечению сношений нижних чинов с вольными», третью неделю не давал команде увольнения на берег. Корабль стоял в самом оживлённом месте бухты – у Коммерческой пристани, куда доносилась бравурная музыка из Адмиральского сада и откуда была хорошо видна улица Петра Великого со вздыбившейся над ней царской аркой. Вокруг неё фланировали офицеры в белых кителях и фуражках и дамы в широкополых соломенных шляпах, с кружевными зонтиками. День клонился к вечеру, и от людей на берегу тянулись длинные острые тени. Матросы «Скорого», делавшие приборку на палубе, с угрюмой завистью поглядывали на праздношатающихся.
— Гуляют, сволочи! — тоскливо вздыхал Иван Лушкин.
— Аппетит нагуливают, — поддакивал Иван Рублёв. — Потом в ресторацию поедут.
— Да бабёнки ихние и так сытые. Вон позырь, какая гладкая!..
В это время обоих Иванов вестовой Серёгин позвал к командиру. Холодно глядя на матросов светлыми арийскими глазами, Штерн приказал им срочно доставить в штаб флотилии пакет, «после чего не шляться на берегу, а немедленно возвращаться».
Прошло несколько минут, и Лушкин с тощим казённым портфелем, а Рублёв с трёхлинейкой, повешенной через плечо, вышли на причал. С делами справились не вдруг: пока дождались вызванного куда-то дежурного офицера и сдали ему пакет под расписку, прошло часа два. А пока заглянули в ближайшую портерную – глупо было бы не воспользоваться случаем, – день и вовсе угас. Возвращались на миноносец уже в сумерках, когда затеплились жёлтым светом редкие фонари.
Недалеко от Адмиральского сада, где вечерние развлечения господ офицеров достигли апогея и играли уже не военные марши, а бесшабашный модный танец кек-уок, к Иванам подошла, вихляя боками, проститутка.
— Матросики, угостите папироской!
Она была в коротком, до колен, жёлтом платье с облезлым мехом на плечах, в шляпке-маломерке с поникшим перышком и с ридикюлем в руках. Разглядеть её внешность и угадать возраст было нелегко: мешали сумерки и грубый грим, наложенный по принципу: кашу маслом не испортишь. Лицо проститутки казалось белой маской с чёрными глазными впадинами и большим накрашенным ртом.
— Нет у нас, мамзель, папирос. Вот, ежели не побрезгаете, матросской махры – пожалста!
— Да я не курю! — она устало махнула рукой.
— А чего ж спрашиваешь? — удивился Лушкин.
— Чтобы разговор начать. Мы так завсегда к клиентам подходим…
Помолчав, она спросила безразлично:
— Ну так как, пойдёте со мной? Три рубля.
— С удовольствием бы, — игриво ответил Лушкин. — Но не могём – служба-с! На корабль надо.
— Чёрт с вами, проваливайте! Хотя постойте… У вас пожрать ничего нет?
— Нет. Но слушай… Приходи на пирс, вон туда, к «Скорому». У нас скоро вечерять будут, так мы и тебе чего-нито вынесем…
Она промолчала. Не дождавшись ответа, матросы пожали плечами и быстро пошли вперёд: им и так грозила выволочка за опоздание. Но всё обошлось, командир съехал на берег, а мичман Юхнович, как всегда, гостил у друзей – штурманов Доброфлота, где дегустировал очередной экзотический напиток, привезённый из южных стран.
Поужинав, матросы поднялись наверх покурить.
— Смотри! — толкнул Рублёв локтем Лушкина. — Пришла!
Под фонарем прохаживалась, глядя себе под ноги, проститутка в канареечном платье и в шляпке с пером.
— Ждет… Иди попроси артельщика, может, даст чего, а то нехорошо получается – обещали….
Лушкин нырнул в люк, побыл внизу некоторое время и вылез. Подошел к Рублёву:
— Щи остались, и каша есть, а вот хлеба ни крошки. Что делать?
Иван развёл руками. Лушкин потоптался нерешительно, соображая, и вдруг воскликнул:
— Командира на борту нет? Юхновича тоже? Вот и чудно! — и быстро направился к сходням.
— Эй, ты что задумал? — окликнул его Рублёв.
Но Лушкин был уже на берегу. Подбежал к проститутке.
— Барышня, если хотите похарчиться, айдате к нам на миноноску! Начальства на борту нет, так что не бойтесь…
— Бояться надо, наверное, не начальства, а вас, матросню, — усмехнулась она. — Ладно, идём. Всё равно клиентов нет…
— Напрасно вы так… — бормотал Лушкин. — Матрос, он обхождение знает, не то что какой-нибудь деревня-пехотинец…
После слов проститутки до него вдруг дошло, чем этот визит может кончиться, и он уже пожалел о своём приглашении, но было поздно: они поднялись по трапу.
Едва пришедший в себя от изумления дневальный отвернулся, сделав вид, что не замечает вопиющего нарушения устава корабельной службы. Лушкин устроил гостью в форпике[16], принёс бачок со щами, миску каши. Артельный, выдавая харч, с ухмылкой осведомился:
— Расплачиваться чем будет? Этим самым?
Стоявшие вокруг матросы загоготали. Уже вся команда знала, что Лушкин привёл на «коробку» женщину. Давно мужики без баб, истосковалась по ним плоть, и мысль о том, что совсем рядом, под боком, находится одна из них, да ещё и легкодоступная, волновала многих. Особенно противно суетился вестовой Серёгин – вертлявый, с чёрной кляксой под носом вместо усов, с прямым, как у приказчиков, пробором. Заискивающе улыбаясь и потирая руки, наверняка потные, он приставал к Лушкину:
— Ваня, я за тобой, ладно? Я не гордый, хе-хе, могу и вторым…
Лушкин упорно не желал встречаться с насмешливо-презрительным взглядом Рублёва.
— С чего ты взял, Серёгин, — промямлил он, — я и не собирался вовсе…
—Да? — обрадовался вестовой. — Ну, тогда я… Я первый буду, братцы!
— За бортом первый будешь! — уточнил Иван Рублёв. — Если сунешься к девке… Да и остальные тоже.
— Это что тут за христосик выискался! — раздался грубый возглас, и в круг вошёл здоровяк Яков Пайков, в тельняшке, рабочих штанах, босой. — А-а, это ты, узкоглазый! Ты чего братве поперёк дороги становишься? Чистенького из себя корчишь? Да ты сам хуже той б… перед офицерами стелешься!
Иван с правой ударил его прямо по квадратной челюсти. Голова Пайкова дёрнулась, но он устоял на ногах, и тут же, изловчившись, голой пяткой ударил Рублёва в печень, а когда тот скукожился, хватаясь за бок, рубанул его по шее ребром каменной ладони, и Иван рухнул на палубу. Пайков был в плену и там выучился драке по-японски.
Когда Рублёв очнулся, Пайкова возле него не было. Трое матросов, стоя у фальшборта, вполголоса о чём-то переговаривались.
— Где этот подонок? — хрипло спросил Иван.
— С девкой он… — нехотя отвечал матрос с поклёванным оспой лицом, по прозвищу Шебэ, что означало: шилом бритый. Он цвиркнул длинным плевком за борт. — А мы, промежду прочим, на очереди. И ты, Ванька, не встревай, по-хорошему просим. Не хочешь – дело твоё, а другим не мешай!
— Вот-вот! — подхватил Серёгин. — Ему хорошо: у него краля на берегу, вот он и ходит сытый. А я, может, забыл уже, как это делается…
— Сволочи вы тут все! — глухо сказал Рублёв.
— Но-но, ты нас не сволочи! — ощетинился Шебэ. — Мало Яшка тебе дал? Щас добавим – юшкой умоешься!
Иван, выматерившись, ушёл в кормовой кубрик. Матросы сидели на банках и рундуках, играли в карты, штопали форменную одежду, писали письма. Рублёв встал у открытого иллюминатора, закурил. Лушкин, подойдя, робко тронул его за рукав.
— Я ведь хотел как лучше, Ваня… Я ведь не знал, что так всё…
— Да ладно… — махнул Рублёв и, помолчав, добавил: — Озверели мы все на этой службе, будь она проклята!..
А наверху затянулось ожидание.
— Ну Яшка, кобелина! — выругался Шебэ и опять цвиркнул плевком, только на сей раз прямо на палубу. — Дорвался до бесплатного!
— Чую, после него там уже нечего будет делать! — нервно хохотнул Серёгин. — Пошли, за ноги его стащим!
Матросы двинулись к люку, ведущему в форпик. Шебэ первым перешагнул комингс и остолбенел.
— Господа офицеры! — команду подал, как и положено, старший по званию – капитан 1-го ранга барон Ферзен, командир порта.
Офицеры встали, приветствуя входившего в Морское собрание генерала Ирмана, бывшего командира 4-й Восточно-Сибирской артиллерийской бригады, а ныне нового коменданта крепости Владивосток. Генерал вошел стремительно, бравируя своей строевой выправкой и моложавостью. Поздоровался ласково:
— Добрый день, господа!
И в следующее мгновение жизнь в собрании пошла своим чередом: забренькал рояль, застучали бильярдные шары, зазвенели бокалы у буфетчика, и старший лейтенант Штерн с треском распечатал новую колоду карт.
Он сидел за ломберным столиком с бароном Ферзеном, со старшим офицером крейсера «Аскольд» бароном Остен-Сакеном и командиром миноносца «Бодрый» капитаном 2-го ранга Курошем. Штерну сегодня явно не везло, и вскоре, проиграв все наличные деньги, он уступил место капитану 2-го ранга Балку, командиру отряда миноносцев. Сам, взяв шампанского, сел в кресло у окна.
— Не везёт в картах – повезёт в любви! — ухмыльнулся Курош, поджарый, смуглый, с чёрной кудрявой бородкой и злыми рысьими глазами. Остен-Сакен шепнул ему что-то на ухо, Курош громко и бестактно захохотал.
Штерн стиснул зубы и сделал непроницаемое лицо. Игра за столом возобновилась, а старший лейтенант переводил свой пронзительный взгляд с одного игрока на другого и, мстительно усмехаясь, вспоминал всё, что он знал об этих людях. А знал он немало.
Вот, например, капитан 2-го ранга Курош. До войны он был лейтенантом и служил на крейсере «Минин». Уже тогда он был знаменитым на всю Балтику пьяницей и изувером. Штерн и сам был жесток и часто наказывал нижних чинов, но никогда не опускался до рукоприкладства. Курош же в отдельные дни избивал до пятнадцати-двадцати матросов. Он не прощал даже малейшей провинности. Ставил матроса «во фрунт», ходил вокруг него мелкими жилистыми шажками и матерился, постепенно распаляя себя, а как только доходил до кондиции, забрасывал руки за спину, поворачивал перстень камнем внутрь кулака, чтоб не потерять, и начинал избиение. Измахратив несчастного, бросал его и коршуном кружил по кораблю, отыскивая новую жертву. Потом он напивался до положения риз, приползал к избитым накануне матросам, просил у них прощения, плакал, совал им деньги. На другой день всё повторялось.
Однажды команда не выдержала и обо всех безобразиях лейтенанта написала анонимное письмо адмиралу Рожественскому. Не знали как будто кому пишут – такому же самодуру и изуверу. Получив послание, адмирал пришёл в ярость, но не по поводу избиения, а по поводу появления жалобы, и заявил перед строем, что если найдёт автора – самолично повесит его на рее.
Когда началась война, и вторая, а следом и третья Тихоокеанские эскадры вышли в поход на Дальний Восток, Курош, ставший к тому времени капитаном 2-го ранга, был назначен флагманским артиллеристом. Весь поход он не просыхал от пьянства, и даже когда корабль, на котором он шёл – броненосец «Император Николай I», вступил в бой, Курош был, что называется, еле можаху. Тем не менее он вылез на мостик и начал произносить патриотические речи до тех пор, пока адмирал Небогатов не рявкнул:
— Уберите с моих глаз эту пьяную личность!
Матросы свели кавторанга вниз, в каюту, где он и проспал до сдачи броненосца японцам.
Теперь этот тип служит во Владивостоке, он командир миноносца «Бодрый». Когда напивается, очень красочно рассказывает, как он «крошил япошек в Цусимском бою». Он считает себя обойдённым по службе и лютует пуще прежнего.
А вот другой цусимский «герой» – барон Ферзен. И прошлом, девятьсот шестом году царь наградил его золотым оружием за храбрость. Он, Штерн, тогда не поверил своим ушам и переспросил знакомого штабиста, сообщившего ему эту новость: «За что, за что?» — «За храбрость!» — повторил офицер, тонко улыбнувшись. Да уж храбрость барона была общеизвестна…
Во время войны капитан 2-го ранга Ферзен командовал крейсером «Изумруд». Он считался либералом, и его круглая, с румянцем, физиономия, украшенная рыжими усами с подусниками, всегда источала добродушие и приветливость. Барон не гнушался разговоров с нижними чинами, в общении был мягок и даже слащав. Причина либерализма капитана 2-го ранга, очевидно, крылась в страхе перед возможным матросским бунтом. В Цусимском сражении «Изумруд» показал себя, в общем, неплохо и вышел из боя без особых повреждений и без потерь в личном составе. Решено было прорываться во Владивосток. Развели пары и на предельной скорости пошли на север. Командир крейсера панически боялся преследования японскими кораблями, они ему мерещились повсюду. На подходе к Владивостоку он стал бояться ещё и русских мин. Этот страх загнал его севернее, в бухту Владимира. Там Ферзен посадил крейсер на мель и, совсем растерявшись, приказал взорвать корабль. Свой нелепый и даже преступный приказ он обосновывал нежеланием отдать «Изумруд» противнику, который, впрочем, существовал только в безумной фантазии командира. Скрепя сердце матросы подчинились, и новехонький, 1903 года спуска на воду, крейсер был взорван, после чего команда пешим порядком двинулась во Владивосток.
Впереди себя моряки гнали громадное стадо коров. Генерал Казбек, тогдашний комендант крепости, передал по телеграфу приказ: закупать повсеместно скот и гнать его до ближайшей железнодорожной станции. Так и делали, и вскоре стадо увеличилось до пятисот голов. Босой и оборванный, покрикивая на коров, вызывая недоумение и насмешки у местного населения, шёл по Приморской области экипаж крейсера «Изумруд».
На станции Океанской моряки наконец сдали скотину, а сами погрузились в эшелон. Радовались тому, что приезжают в город ночью, что никто не будет свидетелем их позорного финиша. Однако местные власти устроили команде пышную встречу с речами и музыкой, и матросы не знали, куда девать глаза от стыда.
Барон Ферзен не пошёл вопреки ожиданиям под суд, а получил капитана 1-го ранга, золотое оружие и высокий пост командира Владивостокского порта.
Ну а на Остен-Сакена Штерн вообще не мог смотреть без омерзения. Этот делец позорил остзейских баронов, издревле питающих русский флот офицерами. Его жена баронесса Остен-Сакен через подставное лицо приобрела «заведение», которое приносит ей более 60 тысяч рублей чистого дохода. Сам Остен-Сакен собирается выйти в отставку и уже присмотрел по сходной цене игорный дом.
«Практикуется! — неприязненно думал Штерн, глядя, как ловко сдает карты барон. — Все замашки шулера!»
Не лучше были и другие офицеры. У многих были рыльца в пушку: этот пьяница, тот бабник, третий нечист на руку…
Из кадетской газеты «Русь» (1907 год), пересланной председателем совета министров Столыпиным морскому министру Дикову для принятия мер.
«…Ходят настойчивые слухи, что кражи и злоупотребления во Владивостокском порту достигли небывалых размеров. Из порта можно достать все решительно вплоть до бездымного пороха и нитроглицерина… Командир Владивостокского порта барон Ферзен был вынужден отдать под суд около 10 офицеров. Сообщают, например, такой факт, что к фирме «Кунст и Альберс» явился один офицер и предложил продать по какой угодно цене и сколько угодно казённого угля. К счастью, эта фирма отказалась, и сделка не состоялась. По сообщению лиц, хорошо знающих владивостокские порядки, этот случай вовсе не единственный, и, конечно, самым ярким подтверждением этого может служить имевшая место продажа машинных частей нашего миноносца в Японию…»
Из докладной записки правительственного инспектора генерал-майора Вогена.
«…Факты, имеющиеся в распоряжении правительства, подтверждаются; с ответом в печати обождите до полного расследования. Части нового миноносца действительно проданы в Японию…»
Курош, будучи в выигрыше и подпитии, встал, шатаясь, из-за стола. Промычал:
— Кто со мной к девкам, господа?
«Неудивительно, что мы проиграли войну, — думал Штерн. — С такими-то героями! Развратились сами, развратили и матросню!»
Он оделся, вышел из Морского собрания на Светланскую. Постоял в раздумье, не зная, куда идти. Домой? Но дом ли это? Где всегда полно людей, где болонка жены на тебя лает, как на чужого, где тебе говорят удивлённо, с оттенком недовольства: «А мы тебя сегодня не ждали!» Нет, к чёрту! Пора кончать. Надо поговорить с Мариной, расставить, наконец, все точки над «и»!
Но он знал, что не скоро ещё решится на такой разговор, ибо недоговорённость, которая существовала между ним и его женой, ещё позволяла на что-то надеяться.
Старший лейтенант подавил вздох и, крайне раздражённый, зашагал к себе на «Скорый», уже одним своим скверным расположением духа обрекая первого же попавшегося матроса на наказание.
Было отчего остолбенеть матросу по кличке Шебэ, совсем не то ожидал увидеть он в форпике. Проститутка сидела на стуле, сгорбившись, подобрав по-детски под себя ноги; по её лицу текли чёрные от краски слёзы. Рядом стоял Яков Пайков, гладил её, как ребенка, по голове в рыжих хилых кудряшках своей ручищей и – что самое поразительное – тоже плакал. Пайков, этот сильный и грубый человек, не боящийся ни бога, ни чёрта – плакал! Матросы окаменели от изумления, застряв в дверном проёме.
Увидев их, Пайков взревел раненым тигром:
— Геть отсель, паскуды!
Лицо его было страшным. Матросы, толкаясь, сбивая друг друга с ног, бросились прочь.
Она ничего не увидела и не услышала, взгляд её, устремлённый в иллюминатор, был отрешённым. Яков вновь одной рукой погладил её по голове, другой неумело отёр слёзы и, удивительным образом придав нежности своему грубому хриплому голосу, сказал:
— Маша, сестренка! Ну, будет… Главное, ты нашлась…
Да, она нашлась, нашлась спустя семь лет; Яков вновь обрёл родную сестру. Семь лет назад расстались они, крестьянские дети, сироты, отец которых умер от ущемления грыжи, а мать убило молнией в поле. Расстались они в городе Красноярске, откуда ушел служить на флот сцепщик вагонов Яков Пайков и где осталась служить у «хороших господ» его шестнадцатилетняя сестра Маша. Каждый из них при этом думал, что другому будет лучше, и оба ошибались: Якова крутила и ломала, подобно гигантской мясорубке, царская служба, и хотя не сломала, но ожесточила до предела, а Машу постигла традиционная участь молоденькой и хорошенькой горничной: изнасилование хозяином – месть хозяйки – поиски работы – голод – «добрый дядя» – панель.
Она рассказывала и плакала, вытирая вместе со слезами свой грим. Он слушал и плакал, тяжело дыша сквозь стиснутые зубы. Он ненавидел в эту минуту весь мир. Все больше узнавая худенькое, преждевременно состарившееся от голода и страданий родное лицо, Яков с трудом проглатывал ком, неведомо откуда взявшийся в горле.
Потом он уговорил её поесть, и она, всё ещё всхлипывая, принялась за холодную кашу. Он отвернулся к иллюминатору и молча сидел, запустив руки в свои вихры и зачем-то их терзая.
Она съела кашу, облизала ложку и, обращаясь к согнутой спине брата, прошелестела:
— Спасибочки вам, Яков Андреич!
От этого давно забытого деревенского обращения к старшему в семье, к кормильцу, у него вновь непривычно защипало в глазах.
— Ничо, ничо, теперь всё… — бормотал он, не находя нужных слов. — Теперь вместе…
Они поднялись на верхнюю палубу. Матросы, стоявшие у фальшборта, смотрели на них с испуганным недоумением; они чувствовали, что произошло что-то необычное, и поэтому ни один не осмелился отпустить похабную шуточку из тех самых, что в другой ситуации обязательно прозвучали бы; видимо, каждый подсознательно догадывался: произнеси он сейчас хоть слово – и будет растерзан Пайковым на месте.
Так они и прошли мимо матросов – медленно, скорбно и торжественно, здоровяк Пайков и маленькая худенькая девушка, доверчиво прижавшаяся к его руке, смешная и жалкая в своем коротком платье, с облезлым боа на острых плечиках и в шляпке с перышком.
У самого трапа они столкнулись с командиром миноносца Штерном. Изумлённо выкатив и без того выпуклые глаза, старлейт прошипел:
— Это ещё что такое!
— Сестру встретил, ваше высокоблагородие! — сдержанно ответил Пайков.
Штерн мельком глянул на его спутницу, брезгливо скривил рот. Съязвил:
— Сестру во Христе?
— Никак нет. Родную сестру.
— Я тебе покажу «родную», каналья! — командир говорил, как всегда, не повышая голоса, ровно и нудно, что раздражало матросов больше, чем брань. — Два паса под ружьем, после отбоя драить палубу, месяц без берега! Пшёл на корабль!
Давно минули те времена, когда приход судна в бухту Золотой Рог был событием для Владивостока, когда всё население города выходило его встречать.
С потерей Порт-Артура правительство вновь обратило свой взор на Владивостокский порт, ставший на Дальнем Востоке главной базой и военно-морского флота и торгового судоходства. Добровольный флот с каждым годом расширял свои операции, фрахтуя пароходы иностранных компаний и одновременно увеличивая собственный тоннаж. Два года назад, в девятьсот пятом, грузооборот порта составил 8 миллионов пудов, а в прошлом году он достиг уже 26 миллионов.
Почти ежедневно в бухте гудят гудки и гремит якорь-цепь приходящих и уходящих судов, и хотя эта картина стала привычной для города, многих людей вид швартующегося у Коммерческой пристани парохода волнует и заботит. На причал устремляются родственники пассажиров, получатели грузов, клерки пароходных компаний, таможенники, жандармы, грузчики, ломовики, безработные и зеваки.
…На шхуне с шикарным названием «Любовь», прибывшей из Нагасаки, шёл таможенный досмотр.
Из приказа № 80 вр. управляющего Владивостокской таможней от 23 мая 1907 года.
«Вследствие предписания окружного таможенного инспектора, основанного на полученных им сведениях о водворении на пароходах во Владивостокский порт большого количества печатных произведений революционного характера, предлагаю гг. досматривающим чиновникам, назначенным на досмотр прибывающих в порт пароходов, самым тщательным образом досматривать как пассажиров и их багаж, так и экипажную прислугу и занимаемые ею помещения, дабы впредь водворение на пароходах подобной контрабанды не имело места…»
Шкипер шхуны «Любовь» Жан Синицын, цыганистый красавец, в светлой чесучовой паре, малиновых штиблетах и клетчатом английском кепи с поднятыми и застёгнутыми на пуговицу наушниками, напоминал своим обличьем не морского волка, каким положено быть ему, старому контрабандисту, а праздного франта с какой-нибудь Пикадилли.
Он стоял на мостике, курил сигару, то и дело поднося её ко рту большим и указательным пальцами, при этом мизинец, увенчанный брильянтом в 4 карата, был кокетливо отставлен в сторону. Насмешливо прищурившись, Жан посматривал вниз, на суетившихся таможенников. Четверть часа назад он угостил их в своей каюте изысканным коньяком «Наполеон-Карвуазье», но всем своим независимым видом дал понять им, что делает это исключительно в силу традиции, а не из желания подмазать «таможенных крыс».
Жан был уверен в себе и спокоен, ибо нынче, как, впрочем, и всегда, у него на борту все чисто, документы и груз в полном ажуре, и хоть выверни шхуну наизнанку – ничего не найдёшь. «Крысы» тоже знали это, так как шкипер Синицын хотя и известен портовым властям как отъявленный контрабандист, ни разу не был схвачен за руку. Вот почему таможенники без всякой надежды на успех и взятку уныло ковыряли тюки с мануфактурой и только ради проформы заглядывали в матросские рундуки.
Жан Синицын, выходец «с Одессы-мамы», с отроческих лет вступил на тернистый путь контрабандиста. Сначала был на подхвате у греков, гонявших шаланды в Румынию за галантереей, потом приобрел баркас и сколотил свою ватагу, а ещё потом, испытывая большое неудобство из-за возросшей конкуренции и пристального внимания властей, ликвидировал «дело» и с зашитыми в подкладку золотыми червонцами махнул на Дальний Восток. Здесь он временно нанялся суперкарго на одну из шхун Бринера. Во Владивостоке, напоминавшем разноязычьем и свободой нравов родную Одессу, Жан быстро освоился, свёл знакомство с нужными людьми, изучил конъюнктуру чёрного рынка и принялся действовать. Начал он с покупки шхуны. Тут ему помог случай.
После войны некоторые офицеры русского флота – штурманы и механики – не разъехались по своим губерниям, остались во Владивостоке и основали Товарищество пароходных предприятий на Дальнем Востоке, которое вскоре прозвали «товариществом прапорщиков». Русские моряки предприняли отчаянную попытку противостоять засилью иностранных пароходных предпринимателей, однако, не имея для такой борьбы достаточных средств и поддержки со стороны властей, вынуждены были отступить. Товарищество было проглочено биржевыми акулами Владивостока, заинтересованными в доходах иностранных пароходчиков. Суда товарищества были распроданы по дешёвке, пятьсот моряков были списаны на берег и пополнили армию портовых босяков. Вот тогда-то суперкарго Жан Синицын и купил небольшую быстроходную шхуну с подъёмной силой 72 тонны. Назвал он её «Любовь» в пику штурману Щербинину и купцу Бринеру, имевшим соответственно шхуны «Вера» и «Надежда». Набрал флибустьеров из числа безработных, махнувших на всё моряков, поднял – мысленно, конечно, – «Весёлого Роджера» и, пока в правительстве шли дебаты на тему сохранить или отменить во Владивостоке порто-франко, начал вольный промысел, официально состоя во фрахте одной из пароходных компаний. Официально он возил пай, овощи, фрукты, рис, а контрабандно – спиртные напитки, наркотики, галантерею.
Шкипер Синицын был фартовым моряком, и попасть к нему на «Любовь» считалось большой честью у портовых люмпенов. С экипажем Жан всегда рассчитывался по справедливости, был даже щедр, но требовал от своей ватаги безусловного подчинениях и дисциплины. С клиентами он держался на равных, с достоинством и, если кое-кто из купцов и магазинщиков пытался вести себя с ним как с человеком второго сорта, немедленно рвал с такими всякие отношения. Он любил хорошо одеваться, но делал это со вкусом, он никогда не терял головы от женщин и вина, хотя уважал и то, и другое.
Таким был шкипер Жан Синицын – человек популярный не только во Владивостоке, но и в Пусане, Нагасаки, Шанхае, где его звали на китайский манер – капитан Чжан Синцын.
Однажды, пируя со своими помощниками в трактире после удачного рейса, Синицын познакомился со студентом эсером. Шкиперу на него указал один из его матросов, знавший революционера. Жан сначала через полового послал студенту бутылку шампанского со своего столика, а позже перебрался к нему и сам, полупьяный и благодушный. Обаяние и простота моряка быстро растопили ледок недоверия у мрачноватого эсера, и вскоре он, воодушевлённый идеей привлечь в свои ряды бывалого морехода и незаурядного человека, горячо рассказывал ему о партии эсеров, о целях и задачах Дальневосточного союза эсеров-максималистов.
— …Понимаете, очень многие нечётко представляют себе, кто такие сегодняшние социалисты-революционеры. Это не те эсеры, что вышли на политическую арену в пятом году и провалили здесь, во Владивостоке, восстание, – мы другие. В прошлом году партия раскололась: правые организовали маленькую народно-социалистическую партию, близкую по своим взглядам к кадетам, а левые – союз эсеров-максималистов. Вот это и есть мы. Наша цель – построение социализма в России, а единственно верным средством её достижения мы считаем борьбу, яростную, бескомпромиссную, вооружённую борьбу, включающую в себя все формы: террор, экспроприации, бунты…
Студент говорил долго, витиевато и малопонятно, и Синицын, слабо разбирающийся в политике, к тому же будучи под шафе, не очень внимательно слушал яркую речь эсера. Фамильярно обняв его за плечи, Жан весело подытожил:
— Рисковые вы ребята! Вот за що люблю вас и уважяю! — выговор у него был по-южному мягким.
— Присоединяйтесь к нам.
— Э, нет. Моя партия – никаких партий! Но если вам потребуется помощь Жяна Синицына – всегда к ващим услугам.
— Что ж, и на том спасибо. Скажите, вам часто приходится бывать в Нагасаки?
— Чаще, чем в этом трактире.
— А не могли бы вы иногда…
— Я понял вас. Можьно, если… осторожьно!
— Разумеется, небезвозмездно…
— Обижяещь, товарищ! Я хотя и не революционер, но читал князя Кропоткина. Вы тоже? Помните это место, когда он просит евреев-контрабандистов перебросить запрещённые книжьки через границу и хочет отдать им все деньги, какие были у него. Що они ответили ему, помните? «Мы не грабители какие-нибудь, а честные люди!» Так вот, Жян Синицын тоже честный человек и бизнес на революции делать не станет!
— Извините, товарищ Синицын. Ляпнул не подумав.
— И заранее нам большое спасибо. Значит, так… В Нагасаки к вам подойдёт…
С того дня шхуна «Любовь» под командованием шкипера Синицына наряду с разнообразным, экзотическим товаром стала регулярно доставлять во Владивосток тюки с эсеровской литературой и газетой «Воля», издававшейся в Нагасаки, иногда ящики с оружием и людей – одних «по-чёрному», то есть пряча в трюмах, других, с надёжными документами, открыто, в каютах. Контрабанду Жан выгружал ночами в укромных бухточках залива Петра Великого, там же получали свой груз и эсеры, после чего шкипер спокойно шел в бухту Золотой Рог, готовый предстать перед недреманным таможенным оком.
Так было и минувшей ночью. Контрабанда была успешно выгружена у острова Рейнеке. Вот почему уверенно держался бравый шкипер, с усмешкой поглядывая с мостика на бестолково суетящихся таможенников.
Досмотр закончился, на берег стали сходить пассажиры. Стоящий у трапа рядом с двумя жандармами высокий мужчина в штатском, с чёрной эспаньолкой, брал в руки паспорта приезжих и, бегло взглянув на первую страничку, возвращал документ.
Вот протянул ему паспорт молодой человек в полосатом пиджаке, белых брюках и соломенной шляпе-канотье. Высокий небрежно раскрыл книжицу, глянул и положил её к себе в карман. Молодой человек, судя по жестам (Синицын не слышал, о чём они говорят), потребовал объяснений. Вместо ответа высокий подозвал двух солдат с винтовками, что-то им сказал, и те повели задержанного к чёрной тюремной повозке, которая стояла неподалеку и которую шкипер до этого не замечал.
Жан Синицын выронил сигару за борт. Он уже не усмехался, а напряжённо следил за действиями высокого. А тот все так же спокойно, с бесстрастным лицом, задержал ещё двоих, водворив их в ту же повозку.
Контрабандист сбежал с мостика, подошёл к чиновнику.
— Прощу прощения, господин… э…
— Неважно, — перебил его высокий. — Что вам угодно?
— Имею спросить вас. На каком таком незаконном основании задержяны мои пассажиры? Я, как щкипер…
— Это вас совершенно не касается, господин шкипер! Занимайтесь своим делом!
— Всё равно я этого так не оставлю, — пробурчал Синицын, чтобы хоть что-то сказать.
— Я тоже! — усмехнулся высокий. — Мы с вами, господин шкипер, ещё побеседуем. Сейчас мне, к сожалению, некогда.
Все пассажиры сошли на берег. Больше никто задержан не был. Оставалось только гадать, почему были задержаны именно те трое? Все они члены военной организации эсеров-максималистов, но прибыли из Японии с настоящими документами, выданными по всем правилам русским консулом в Нагасаки.
Консул Зиновий Поляновский стал резидентом заграничной агентуры охранки с недавнего времени, точнее, с начала нынешнего, девятьсот седьмого года, но за короткий срок сумел хорошо наладить работу ЗАГ. Этому способствовало несколько обстоятельств. Во-первых, шпионская служба оплачивалась не хуже, чем дипломатическая, и консул успешно сосал сразу двух кобылиц, не находя между ними особой разницы. Во-вторых, работа облегчалась тем, что русские революционеры, бежав в Японию и оказавшись среди своих в эмигрантской колонии, забывали об осторожности, зачастую пренебрегали элементарными условиями конспирации. Это позволило Поляновскому внедрить в колонию несколько своих агентов. Правда, одного из них, некоего Оскара революционеры сумели разоблачить, это сделал Виктор Курнатовский, большевик, соратник Ленина.
Но зато два других агента, сверхсекретных, со сверхкраткими псевдонимами «Н» и «Д», действовали довольно умело.
Из донесения русского консула в Нагасаки 3. Поляновского приамурскому генерал-губернатору П. Ф. Унтербергеру.
«№ 147
С о в е р ш е н н о с е к р е т н о.
…У меня работают два агента: «Н» и «Д». Сведения первого всегда точные и оправдывались арестами революционеров и Вашими отзывами. Сведения же последнего, за последнее время преобладавшие, подали повод к справедливой отрицательной критике Вашего превосходительства. Однако я не считаю возможным рассчитать агента «Д»… Особым доверием революционеров он, я думаю, не пользуется, но вся моя фотографическая коллекция, Вам посланная, добыта им…»
Ежемесячное жалованье – 200 рублей – «Н» и «Д» получали недаром: Нагасакский политический центр Дальневосточного союза эсеров оказался «под колпаком». Владивостокское сыскное отделение получало адреса местных эсеров, фотографии эмигрантов, было в курсе многих начинаний центра.
Выезжавшим в Россию революционерам консул ставил на паспортах своё «тавро»: слегка подчищал бритвой скипетр, который держал в своей костистой лапе двуглавый орел. Вот почему одного взгляда на паспорт поручику охраны Петрову было вполне достаточно, чтобы узнать, кто есть кто. А были ещё фотографии, наклеенные на картон, сложенный гармошкой, наподобие детской книжки-раскладушки; они постоянно были при себе у каждого шпика.
Не мог ничего этого знать шкипер Жан Синицын, но то, как безошибочно жандармы нашли среди его пассажиров нелегалов, произвело на контрабандиста впечатление. А зловещая фраза: «Мы с вами ещё побеседуем!» – постоянно звучала в ушах заевшей грампластинкой. Ему всё чаще стал вспоминаться сахалинский порт Корсаков, наполовину обритые люди, прикованные к тачкам, их злобно-тоскливые глаза… Да, одно дело возить контрабандно шёлковые чулки и опиум, другое дело – революцию! «Мы с вами ещё побеседуем!»
День обещал быть жарким. Небо наливалось, густело синевой; солнце, вырвавшись из плена сопок и царственно поднимаясь на свой престол, зажгло неподвижную воду в бухте Золотой Рог. Деревья в сквере Невельского стояли сонные, скучно-зелёные, лишь изредка пошевеливая отдельными листками. В воздухе лениво плавал тополиный пух. Только бесноватые стрижи своей суетой оживляли это тягучее утро.
Григорий Воложанин нетерпеливо ёрзал на скамье, поглядывая то в один конец Светланской, то в другой. Он опаздывал в институт, но свидание пропустить было нельзя: сам напросился.
Улица была пустынна в этот ранний час, только одна парочка неспешно приближается к памятнику – морской офицер в белом кителе, со стеком в руках, и дама, тоже в белом. Это были, конечно, не те, кого ждал Григорий. Он отвернулся и, забросив ногу на ногу, стал смотреть на бухту, посреди которой стояли на якорях корабли и сновали во всех направлениях юркие лодки китайцев-перевозчиков по прозвищу «юли-юли».
— Давно ждёте? — услышал он женский голос и быстро повернулся.
У скамейки стояли офицер и дама. Григорий вскочил, радостно улыбаясь.
— А я вас не узнал. Здравствуйте.
— На то и рассчитано, — усмехнулся «офицер». Мещанин Жуков, он же студент Тонников, он же руководитель военной организации эсеров Александр, был, как и Воложанин, высоким и белокурым, но в отличие от последнего с его юношеской стройностью, с нежным, по-женски, овалом лица был плотен, плечист, имел крутой подбородок и упрямую складку меж белёсых бровей. Натянутый на мощный торс волжского бурлака офицерский мундир явно не шёл ему.
Спутница Александра едва доставала ему до плеча; худенькая, чёрненькая, быстроглазая – вся сгусток энергии, она была прямой противоположностью малоразговорчивого и малоподвижного гиганта блондина. Надя, она же Аня, она же Маруся Масликова, была вторым лицом в организации; а активностью превосходила всех.
Надя крепко пожала руку Григорию.
— Сядем, — сказала она и первой опустилась на скамью. — Суть дела вкратце такова. Мы вынуждены пойти ещё на один экс: нужны деньги на оружие. Оржих в Шанхае, договорился о закупке большой партии… Кстати, Александр, неприятность: Жан Синицын неожиданно уехал в Одессу, надо искать другого шкипера… Но это потом, сейчас главное деньги. Так вот, вы, товарищ Воложанин, как местный житель, должны наметить объект, лучше всего какой-нибудь торговый дом…
— Там, как правило, охраны нет, — пояснил Александр.
— Сделаю, — с готовностью сказал Григорий.
— Всё обсмотрите хорошенько, может быть, даже составьте план помещения… Ну и, само собой, чтобы выручка была солидной – не как в прошлый раз…
— Все понятно.
— В пять пополудни встречаемся здесь же, — закончила Надя и, видя, что юноша явно куда-то торопится, спросила: — Вы куда сейчас?
— Экзамен сдавать…
— У вас экзамен? Тогда, может, отложим операцию?
— Да нет, что вы! География Японии – это ведь семечки! Да и профессор Царьгородский милейший человек… За час управлюсь!
— Ну смотрите, не подведите!..
Экзамен Григорий действительно сдал быстро, в числе первых, и сейчас неторопливо шёл по Пушкинской, белой от солнца и пыли, с улыбкой вспоминая, как отличился вечный студент Пшедлецкий, который из двух японских городов Нагасаки и Хиросимы сделал один – Нагасима; Царьгородского едва удар не хватил.
Времени было ещё много, и Григорий решил зайти домой. В прихожей он услышал голоса, доносящиеся из кухни, заглянул: Иван Рублёв, сидя за столом, пил чай из блюдца, напротив сидели горничная Лукерья и новая кухарка. Матрос вдохновенно врал что-то про Москву, про магазины Елисеева, бабы завороженно слушали.
— Здравствуй, Иван, — приветливо сказал студент. — Ты что здесь? Ко мне?
— К вам, — матрос поднялся из-за стола. — Только вы запамятовали моё имечко, Николаем меня кличут…
— Ах да, верно, — смутился Григорий. Он никак не мог привыкнуть к новой подпольной кличке Ивана.
— Спасибо, бабоньки, за чай-сахар, варенье-печенье, — сказал Рублёв. — А счас извиняйте, у меня к хозяину дело…
Они вышли в прихожую.
— Я до ноля в увольнении, — зашептал матрос студенту. — Пойду с вами на дело. Александр разрешил. Только переодеться нужно, одежонка какая-нибудь у вас найдется?
— Это замечательно, я очень рад! — Григорий стиснул руку Ивану. — Сейчас что-нибудь подыщем… Пойдём со мной. Только тихо: мать болеет.
— А что с ней?
— Сам не пойму. Хандра какая-то… Всё плачет и молится… Надоело уже!
Хозяин и гость на цыпочках прошли в комнату Григория. Порывшись в комоде, он достал серую блузу-толстовку.
— Вот. Петькина. Думаю, тебе подойдёт. Снимай форменку и тельняшку… А клеши, наверное, можно оставить: в них полгорода ходит.
— Конечно… Вот, готово. Как я?
— Отлично. На вот ещё картуз. Пошли.
Оба были возбуждены, взволнованы, но тщательно скрывали это друг от друга и болтали о всяких пустяках. Григорий рассказал Ивану о студенте Пшедлецком, «основавшем» в Японии новый город, но матрос не понял юмора, пробормотал: «А может, и в сам деле есть такой город?..»
У памятника Невельскому их уже ждали Александр и Надя. Завидев Воложанина и Рублёва, Александр сделал им знак следовать за ними и, взяв спутницу под руку, в левой у него был небольшой чёрный саквояж, не спеша направился в дальний, густо заросший жасмином угол сквера. Там состоялось короткое совещание.
— Вот, товарищ Александр, план…
— Так, так… Всё ясно. В котором часу закрывается? Ага… Значит, так: за полчаса до закрытия…
За полчаса до закрытия богатого магазина на углу Светланской и Мальцевской остановился пароконный экипаж. В нём сидели офицер, дама в белом и студент, правил лошадьми узкоглазый усатый парень в картузе и серой холщовой блузе. Пассажиры сошли на тротуар. Офицер с дамой поднялись на каменное крыльцо и, звякнув колокольчиком, подвешенным над дверью, скрылись внутри. Студент остался на улице, он подошёл к афишной тумбе и с преувеличенным вниманием стал изучать рекламу, то и дело бросая по сторонам настороженные взгляды, – Григорий вёл себя как дилетант.
Он сам вызвался стоять на стрёме, довольно смутно представляя свои обязанности: «Всех выпускать, никого не впускать». Он с ужасом ждал того момента, когда кто-нибудь вознамерится войти в магазин. Каким образом он помешает ему? Иван, покуривающий на облучке, казался спокойным, но только казался… С минуты, когда Александр и Надя вошли в магазин, прошла, наверное, целая вечность.
А там события разворачивались так. Кроме Александра и Нади в магазине были два приказчика – старый чопорный, как мажордом, и молодой, вертлявый, с прямым пробором и навсегда приклеенной к лицу угодливой улыбочкой, а также покупательница, молодая, хорошенькая, крикливо одетая, судя по обличью и поведению, купеческая содержанка.
— Что господам будет угодно? — спросил старый и, видимо, старший приказчик.
— Обслужите сначала даму, которая пришла первой, — сказала Надя. — Мы не торопимся.
— Хорошо-с.
Покупательница, капризно надув пухлые губки, перебирала штуки материи, выложенные перед ней на прилавок, и недовольно повторяла:
— Ах, не то! Всё не то!
— Тогда извольте взглянуть на это, сударыня. Настоящее японское понже! — торжественно сказал приказчик и, понизив голос, добавил: — Контрабандный товар, только для вас!
Последняя фраза возымела магическое действие: дама хищно схватила, как соболь глухаря, край материи.
— Отмерьте четыре аршина, или нет… лучше пять! Счёт пошлёте купцу Саломатину, улица Тигровая.
— Да уж знаем! Якову Семёновичу наше нижайшее… Всего доброго, сударыня! Заходите!
Содержанка направилась к двери, по пути небрежно осмотрев Надю и задержав взгляд на рослом Александре. Звякнул колокольчик, дверь закрылась.
— Слушаю вас, господа, — повернулся старший приказчик к новым покупателям и обомлел: прямо в лицо ему смотрел чёрный глазок Хино[17]. Младший приказчик в это время стоял к ним спиной, раскладывая штуки по полкам. Почувствовав напряжённую, недобрую паузу, он обернулся и мгновенно, как марионетка, которую дернули за веревочку, задрал руки. Лицо его посерело от страха, но – странно! – угодливая улыбочка не исчезла.
— Господин офицер изволит… шутить? — вымолвил наконец, запинаясь, старший.
— Нет, не шучу! — холодно сказал Александр. — И вам не советую. Ведите-ка меня в ваши закрома. — стволом револьвера он показал влево от прилавка на дверь, скрытую шторами из разноцветных бамбуковых висюлек.
Старик покорно направился к двери, но на пороге остановился.
— Ключа от кассы всё равно нет. Он у хозяйки…
— Захочешь жить – откроешь! Иди вперёд!
Они ушли в боковую комнату за прилавком. Младший приказчик так и стоял со вздетыми руками, боясь пошевелиться, хотя Надя держала его только под прицелом своих глаз.
Через несколько минут Александр вышел один. В правой руке он держал револьвер, в левой – саквояж с округлившимися боками. Перехватив безумный взгляд приказчика, брошенный на дверь, понимающе усмехнулся:
— Ваш коллега в обмороке. Помогите ему. И не торопитесь выходить из магазина: на улице наши люди! Хозяину наше нижайшее!
Они вышли из магазина, неторопливо пересекли улицу, подчёркнуто медленно сели в экипаж. Григорий, не обладая такой выдержкой, заскочил одним прыжком. Александр негромко сказал Ивану:
— Гони! И в первый же проулок – сворачивай!
Уже на другом конце города бросили у трактира позаимствованный Рублёвым невесть у кого экипаж, отдышались, привели себя в порядок. Александр снял белый китель и фуражку, оставшись в чёрной сатиновой косоворотке и чёрных брюках, затолкал форму в саквояж.
Надя неожиданно спросила Григория:
— Скажите, Воложанин, только честно… Почему вы не пошли с нами в магазин, остались караулить на улице. Побоялись?
— Меня там хорошо знают, — глухо ответил юноша, — Это магазин моей матери.
— Степан, неужто ты?
— Я. Здорово, Ваня!
— Не узнать тебя в штатской одежке. Ты смотри, даже усы с бородкой отпустил! А помнишь, как тебя, безусого, унтер Семериков шпынял?
— Помню, Ваня, всё помню… Только ты не очень-то шуми. И вообще пошли отсюда – слишком людно… Вон туда, на лавочку.
— Понимаю, Степа, извиняй. Это я на радостях. Ты ведь в бегах… Ищут тебя. Меня тоже допрашивали. А я: ничего, мол, не знаю, не ведаю!..
— Ладно. Расскажи лучше, как тебе на миноноске служится?
— Потяжелее, чем в экипаже было. Командир сволочь, каких мало! Мордуют нашего брата… Но ничего, скоро за всё расквитаемся! Братва у нас на «коробке» отчаянная! Один Пайков чего стоит – зверь мужик…
— Серый небось?
— Серый? Вот те квас! Это как понять: дурак что ли?
— Да нет, это мы так эсеров кличем. С.-р: – значит, серый. В шутку, конечно.
— Ишь ты! А своих эсдеков как называете?
— А с.-д. – седые. Наш Ковальчук однажды на сходке крыл одного эсера прямо из басни: ты, говорит, сер, а я, приятель, сед и волчью вашу я давно натуру знаю!..
— А чего это он на него так осерчал?
— Так ведь тот ничего не придумал лучше, как убить губернатора Флуга!
— Ну и правильно придумал! Давить надо этих гадов!
— Эх ты, Иванушка-дурачок! Да не щурься, не злись! Пойми: даже если эсеры убьют Флуга – что изменится? Поставят другого, свято место пусто не бывает! А за это поплатятся жизнью десятки людей… А ты, я вижу, тоже «сереешь» понемногу?
— А что, эсеры – ребята что надо! Не только речи говорят, но и дела делают!
— Да, дай им волю: таких дел наделают – всем амба будет!
— Помирать – так с музыкой!
— Не торопись, Ваня, на тот свет, на этом ещё много дел… Да, жаль, думал, с нами ты пойдёшь. К тому же наборщик ты, а нам типографские – во как нужны! Но, видать, крепко тебя серые сагитировали. Я ещё понимаю крестьян, которые слепо верят эсерам, но ты-то городской, пролетарий…
— Ежели помочь что надо, Стёпа, можешь на меня рассчитывать. Но дорогой я пойду своей. Ты меня знаешь, я упрямый!
— Ну ладно. А всё ж подумай. На вот тебе пяток листовок, почитай сам и братве передай на миноносце… Отчаянная, говоришь, братва на «Скором»? Ну вот, почитайте, может, не такими отчаянными будете, когда узнаете, чему учат серые…
Из листовки Владивостокской группы РСДРП «Чему учат социалисты-революционеры».
«…Социалисты-революционеры говорят: вся беда от того, что земля составляет частную собственность… Братья! Переход всей земли в крестьянские руки не спасет вас, неимущих, безлошадных, бесхозяйственных крестьян. В хозяева выбьется из вас один на десяток или сотню, а остальные по-прежнему будут продавать свою рабочую силу… Социалисты-революционеры без сомнения желают вам всякого добра, но в своих указаниях они жестоко ошибаются и вводят вас в заблуждение… Вы должны верить нам, вашим братьям, городским рабочим. Мы говорим вам: спасение для вас, как и для нас, одно: это социализм…»
Глава VII
Июльский день шёл на убыль, готовясь уступить свое место вечеру, но по-прежнему ярко светило солнце, жара не спадала. Обыватели в светлых полотняных костюмах степенно расхаживали по видовой площадке вокруг памятника Невельскому, читали надписи о его славных деяниях, сделанные на цоколе монумента, вглядывались в строгое мужицкое лицо адмирала, бюст которого стоял в нише, обращённой к полуострову Чуркина.
Слева от памятника, прислонясь плечом к фонарному столбу, стоял высокий господин в чёрном. В сильный морской бинокль он, не отрываясь, смотрел на бухту Золотой Рог. Можно было предположить, что это приезжий любуется буйно заросшим лесом Чуркиным и садом «Италия», расположенным у самой воды.
Но высокий господин смотрел не туда. Линзы его бинокля, скрадывая расстояние, ощупывали лодку, споро идущую на вёслах к полуострову. В ней сидело шестеро: пять матросов и один штатский, и, хотя последний сидел спиной, наблюдатель чутьем угадал: тот самый!
Лодка подошла к берегу, и едва пассажиры высадились, как вокруг замелькали белые жандармские кафтаны. Их было так много, что матросы и штатский как бы растворились в их плотном кольце. В низеньком офицерике, размахивающем нагайкой, высокий узнал Цирпицкого. «Молодец, вечный прапор! — усмехнулся он. — В этих делах ты незаменим!»
Он ещё раз взглянул на противоположный берег бухты, дабы удостовериться, что там всё кончено, и, закурив, направился к выходу из сквера.
Утром следующего дня к крепостной гауптвахте подъехал Петров. В дежурке он встретил Цирпицкого. Глаза прапорщика с мутной заволочью, мешки под ними красноречиво свидетельствовали о том, как Цирпицкий отметил свой вчерашний успех.
— Поздравляю ротмистром! — протянул он руку Петрову. — И с новой должностью: ведь вы теперь, если не ошибаюсь, начальник крепостной жандармской команды?
— Не ошибаетесь. Благодарю, — сухо ответил ротмистр и едва коснулся поданной ему руки. — Давайте к делу.
— Извольте, — ничуть не обидевшись, сказал прапорщик. — После того как вы позвонили мне, я мигом собрал своих молодцов, переправился на ту сторону и устроил засаду возле…
— Обстоятельства задержания мне известны. Я сам всё видел.
— Не может быть! Каким образом?
— В бинокль. Как арестованные?
— Личности матросов установлены. Все из Сибирского флотского экипажа. Их фамилии…
— С ними потом. Меня интересует штатский. Это тот?
— «Леший», — Цирпицкий придвинулся к сидящему на табурете ротмистру, понизил голос: — «Леший» говорит, что это тот самый агитатор, но фамилии его не знает, говорит, что все его звали… Доколе!
— Доколе? — удивился Петров и поморщился. — Не дышите на меня, прапорщик, это ужасно!
— Пардоньте! — осклабился Цирпицкий и прикрыл рот пальцами с голубыми каемками под ногтями.
— Доколе… Но ведь это явная кличка. А как он сам назвался, этот Доколе?
— Никак. Молчит. Но ничего, я развяжу ему язык!
— С этим успеется. Покажите мне его.
— Извольте.
Они вышли из дежурки, пересекли коридор и опустились по узкой винтовой лестнице в подвальное помещение. Ротмистр передёрнул плечами: было холодно и сыро, воняло карболкой. У одной из камер Цирпицкий остановился и, стараясь не шуметь, поднял заслонку «глазка». Посмотрел сам и уступил место Петрову.
В камере, скудно освещённой высоким решетчатым оконцем, стоя спиной к двери, отбивал поклоны человек. Ротмистр подумал было, что он молится, но, когда арестант начал приседать, догадался, что это гимнастика по системе Мюллера. Внезапно человек резко повернулся. Это был невысокий, худой парень, почти мальчик, с узким, треугольником, лицом и большими томными глазами, такими же, как у Петрова. Он заметил, что за ним наблюдают, и ротмистр ожидал, что арестант смутится и перестанет делать зарядку. Но юноша, сжав тонкие губы и неотрывно глядя прямо в глаза Петрова, продолжал делать упражнения. Эта безмолвная дуэль длилась минуту, потом ротмистр не выдержал, с лязгом опустил заслонку и оборотился к Цирпицкому:
— Идёмте.
Когда поднялись наверх и зашли в дежурку, прапорщик спросил:
— Ну как вам этот большевичок?
— Почему вы решили, что он большевик?
— А я изобрел свою методу узнавать партийную принадлежность арестантов, — ухмыльнулся Цирпицкий. — По поведению в камере. Меньшевики и либералы ноют и требуют хорошей пиши, эсеры – те кидаются на конвойных, уголовники пишут похабщину на стенах и горланят блатные песни… Ну а если гордый, занимается по системе Мюллера и требует книг – перед тобой большевик!
— Чушь! — резюмировал Петров, но про себя подумал, что в этом что-то есть. Видать, немалый опыт у этого заплечных дел мастера. — Как думаете добиться от него показаний?
— Обычным способом! — Цирпицкий поиграл висевшей на запястье нагайкой. — Он хилый – соплёй перешибёшь! Сразу заговорит.
Ротмистр молча покачал головой. Он чувствовал – возможно, прочитал это в глазах узника, – что физические пытки ему не страшны; и в этом случае надо действовать иначе.
— Вы, прапорщик, читали «Графа Монте-Кристо» Дюма-отца?
— Так точно!
Петров недоверчиво покосился на Цирпицкого и продолжил:
— И вы, конечно, помните, что, когда Эдмона Дантеса упрятали в замок Иф, ему не предъявили никакого обвинения, и, посидев в одиночке приличное время, бедный юноша едва не тронулся от неизвестности и отчаяния…
— Значит, вы хотите, чтобы и этот тоже…
— Я хочу, чтобы этот парень, когда дозреет, сам рассказал нам о себе и о тех, кто послал его работать в войсках. Вы меня поняли?
— Так точно, понял!
По глазам было видно, что ни черта не понял. С трудом подавляя растущее раздражение, Петров резко добавил:
— Короче; пусть сидит здесь в одиночке, обвинения не предъявлять, физических методов не применять, кормить так, чтоб только не подох от голода. Как только захочет говорить – дать знать мне. Всё!
— Слушаюсь, господин ротмистр!
Через неделю Петров позвонил Цирпицкому.
— Ну как там этот Доколе?
— Всё без изменения, господин ротмистр.
— Гимнастикой занимается?
— Так точно, занимается!
Этот же диалог повторился ещё через неделю. А ещё через четыре дня Цирпицкий позвонил сам.
— Доколе потребовал объяснений по поводу своего ареста. Памятуя ваш приказ, я объяснений ему не дал…
— И что же он?
— Объявил голодовку.
— Вот как! Гимнастику теперь, конечно, бросил?
— Никак нет. Занимается.
И всё же на третий день голодовки гимнастические упражнения пришлось оставить: сильно кружилась голова, в глазах, когда нагибался, темнело и плавали стеклянистые червячки. Теперь Доколе сутками неподвижно лежал на топчане, экономил силы; он понимал: борьба только начинается.
С момента ареста и вот уже восемнадцать дней он мучительно думал над тем, что явилось причиной провала. Опытный нелегал, он сразу почувствовал бы за собой слежку, нашел бы десятки способов избавиться от «хвоста». Но Доколе готов поклясться, что слежки не было, интуиция никогда не подводила его. Значит: или случайность, или сработал провокатор. Скорее всего второе, уж больно чётко, наверняка действовали жандармы. Кто же предатель?
Доколе вызывал из памяти лица членов военной организации РСДРП – матросов и солдат Владивостокского гарнизона, среди которых он работал последнее время. И многие сейчас, в его теперешнем положении, казались ему подозрительными, припоминались различные детали, слова, поступки, которые в своё время остались без внимания, а сегодня выглядели значительными, решающими. Ему вспоминалось, например, что матрос Морозов не верил в скорый приход революции, что Телятьев мечтал разбогатеть, что Дятлов очень уж интересовался его, Доколе, биографией… Но тут же он сам себя обрывал: «Так можно чёрт-те до чего додуматься! Нельзя же всех подозревать!» Тем более, что он знал: люди это в основном надёжные, проверенные. Многие лишь чудом спаслись от суда за участие в январских событиях прошлого года, а некоторые даже отсидели на этой самой гауптвахте… И Доколе становилось стыдно за свои подозрения, и он оставлял попытки найти – естественно, умозрительно – среди своих друзей и соратников провокатора. Оставлял на время, ибо, представив, что тот ещё может выдать не одного товарища, вновь принимался за свои мучительные поиски.
Доколе лежал на спине, сложив руки на впалом животе. Он неожиданно вспомнил, что именно в этой позе умирал его дед. Холодный сапожник и холодный философ, он готовился принять смерть с достоинством: сходил в баню, надел чистую рубаху, а потом лёг на кровать и сложил руки на животе. Усмехнулся: «Всю жизнь на тебя работал!» А живота у него и не было вовсе, так, одна впадина, зато руки – огромные, чёрные, растрескавшиеся, с негнущимися пальцами.
Но Доколе помирать не собирается, нет! Просто голодовка – его единственное оружие в настоящий момент, глупо было бы не пустить его в ход. Он чувствовал: у противников нет против него серьёзных улик, поэтому нельзя ждать, пока они появятся; нападение лучший вид обороны.
Тело юноши, которое и раньше-то было худым, незначительным, совсем не обременяющим своего хозяина, теперь, после нескольких дней голодовки, перестало им вовсе ощущаться, стало невесомым, каким-то звонко-прозрачным; ему даже казалось временами, что он не лежит на жёстких нарах, а висит в воздухе. Это чувство лёгкости, невесомости было даже приятным, и Доколе с удивлением прислушивался к новым ощущениям. Голова тоже была до звона лёгкой и ясной.
Он много спал, часто просыпаясь и вновь засыпая, путая сон с явью. Вот, например, это было с ним в действительности или приснилось – тёплая украинская ночь с мохнатыми звездами и узким гоголевским месяцем, мазанки, голубеющие во тьме, лепет листьев из садов, деревянные тротуары, на которых гулко печатаются его одинокие шаги… Он не был здесь тысячу лет, но идёт, не глядя на дома: отчий он найдет и с закрытыми глазами… Было это или нет? Или только в мечтах да во сне он вот так возвращался в родные края?..
А это – было? Исход длинного июньского дня, солнце, устало тонущее в заливе, грузовой поезд, червяком ползущий по предместьям и не чающий добраться до большого портового города… На тормозной площадке последнего вагона – смуглый, худощавый, лицо треугольником, паренёк, одетый по-мещански: картуз, косоворотка в горошек, суконные брюки и сапоги. Не дожидаясь остановки, он прыгает с подножки и, оглядевшись по сторонам, торопливо пересекает станционные пути…
Да, это было. Так Доколе приехал во Владивосток.
Он прибыл в незнакомый город без документов, без денег, объявленный вне закона. Единственной его надеждой был адрес конспиративной квартиры, который дал ему в Чите владивостокский большевик Зозуля.
Доколе добрался до Светланской улицы – главной артерии города – уже затемно. Горели керосиновые фонари, собирая вокруг себя беснующихся бабочек, гуляли парочки, проносились лихачи, из раскрытых окон ресторана «Золотой Рог» доносилась музыка – модный вальс «Мокшанский полк на сопках Маньчжурии», сочиненный капельмейстером Ильей Шатровым в перерывах между боями под Мукденом. Сами же герои Мукдена – заросшие и оборванные солдаты – ошивались тут же, около ресторана, и – одни смущённо, другие нахально, с вызовом – просили милостыню.
— Не пожертвуешь ли пятачок, мил человек? — подошёл один такой с пустым рукавом, засунутым в карман шинели. Но что мог ответить ему Доколе? Он сам не ел уже двое суток.
— Извини, брат… нет при душе копейки! — сказал он таким тоном, что солдат поверил.
— Да, да; я понимаю, нету… — торопливо согласился калека и опустил голову. Доколе не мог вот так сразу отойти и тоже чувствовал неловкость. Нарушая тягостную паузу, он спросил, где находится Вороновская улица.
— Это дальше, — вскинув голову, охотно ответил солдат, — Дуй по Светланке версты две, а потом налево, в сопочку… Да там спросишь!
Доколе побрёл дальше. Ноги в чужих сапогах стали тоже чужими: пятки со свежеободранными мозолями горели, как покусанные. «Эх, сейчас бы лапти!» — с вожделением подумал парень.
Перед его глазами всё стояло худое небритое лицо солдата-калеки. Доколе вроде видел его где-то раньше. «Может, земляк с Херсонщнны? А может, служили вместе в Забайкалье?..» Но он напрасно напрягал память: нет, не видел он этого солдата раньше, но видел и знал тысячи ему подобных. Они все на одно лицо – лицо худое, небритое, голодное и злое. Они выжили на войне, чтобы умереть под забором.
«Как законна и праведна ярость солдатская! — думал юноша. — Но доколе она будет стихийна и наивна? Много ещё надо нам работать, очень много…»
Доколе остановился подле старухи цветочницы.
— Бабуся, где Вороновская улица?
— А ось це вона! — старуха указала иссохшей рукой на разбросанные под горой одноэтажные домики, потемневшие от времени и частых туманов, с тускло светящимися окошками.
— Спасибо, мамаша.
Дом, в котором Ефим Ковальчук снимал квартиру, был очень удобно расположен: его задний дворик с огородом сползал в глубокий, густо заросший вереском овраг, которым всегда можно быстро и незаметно уйти. Жандармам долгое время и в голову не приходило, что в этой утопающей в бурьяне, неказистой избёнке, начиная с девятьсот седьмого года, решаются судьбы рабочего движения в Приморской области, а квартирант тётки Дарьи мастеровой Ковальчук играет виднейшую роль во Владивостокской организации РСДРП. Правда, многолюдных собраний у себя Ефим старался не допускать – хозяйка! – и они проводились зимой в Нахаловке у Вахренькова, а летом в лесу – в Минном городке или на Чуркине. А здесь, в доме на Вороновской, собирались только в исключительных случаях и только близкие друзья Ковальчука.
В тот день Ефим пришёл с работы с Александром Большим – товарищем по мастерской и соратником по борьбе. Ковальчук пригласил друга к столу, на котором, впрочем, ничего, кроме громадного хозяйского самовара, не было, и спросил, какого он мнения о состоянии революционных сил в городе на сегодняшний день.
— Какого мнения? Хренового! Меньшевики не понимают нас, не хотят понять! Повторяют, как попки, за Плехановым: «Не надо было браться за оружие, не надо было браться за оружие!» Это они о прошлогоднем восстании… Разбежались по кустам да по япониям, отсиживаются. А эсеры – те наоборот, на рожон лезут!.. Да что говорить: сам ведь знаешь! — Александр раздражённо махнул рукой.
Ефим хмуро слушал, кивал, дымил «козьей ножкой». Загасив жутко чадящую цигарку в пустой консервной банке, он заговорил хриплым, сорванным голосом:
— С меньшевиками надо попробовать ещё раз поговорить, убедить их в необходимости совместных действий… Но главная опасность у нас – эсеры. Они, черти, имеют сильное влияние на гарнизон. Войска сейчас как пороховой погреб, брось только спичку! И вот этой самой спичкой и могут стать эсеры-максималисты. Если, конечно, мы будем сидеть сложа руки. — он потеребил густую русую бороду, делавшую его намного старше двадцати лет, вздохнул. — Ума не приложу, кому поручить работу в войсках. Чаплинский на днях уезжает…
Александр Большой хотел что-то сказать, но не успел: в окно постучали. Друзья переглянулись, затем Ефим приподнял беленькую занавеску и бесцеремонно спросил:
— Кого надо?
— Ковальчук здесь живет? — послышалось за окном. — Привет вам от Зозули.
Ефим и Александр Большой ещё раз переглянулись.
— Любопытно, — протянул Ковальчук. — Ну, поглядим, что там за птица. Ты пока пройди на хозяйкину половину. Тетки Дарьи нет…
Вошёл Доколе. Он окинул взглядом комнату, в которой не на чем было задержаться взгляду: стол, лавка, печь, на стене дешёвые ходики с замком вместо гири и самодельная полка с книгами.
— Какой такой Зозуля вас прислал? — спросил Ефим, настороженно глядя на гостя. Пока тот обдумывал ответ, из соседней комнаты вышел Александр Большой – коренастый, большеголовый, лобастый.
Доколе, радостно остолбенев, воскликнул:
— Да вот же он, Зозуля!
— Доколе!
Они обнялись. Ковальчук пробормотал:
— Так вы знакомы?
— Ну конечно, ещё по Чите, — весело ответил Александр Большой, он же Ефим Зозуля. — Знакомься: это Гриша Доколе, наш человек, большевик. Вот, кстати, Ефим, на ловца и зверь бежит: Гриша имеет опыт работы в войсках и сам совсем недавно был солдатом…
Ефим протянул руку.
— Значит, нашего полку прибыло? Очень рад! А что за фамилия, извиняюсь, такая необычная? Или это кличка?
Гриша смутился, за него ответил Зозуля:
— Это его любимое словцо, всюду его вставляет, вот и заработал себе прозвище. — он повернулся к Грише: — Ну, как там в Чите, в Верхнеудинске? Сам как? Я слышал, зацапала тебя охранка? Бежал?
Зозуля сыпал вопросами, и Доколе, несказанно обрадованный тем, что встретил в этот трудный момент знакомого, и не просто знакомого – единомышленника, товарища по борьбе, что он наконец среди своих, готов был рассказывать обо всём. Но Ковальчук, заметив синь усталости под глазами парня, перебил:
— Ты погоди со своими расспросами, дай человеку поесть да отдохнуть. — и повёл нового гостя к небогатому столу, где уже пофыркивал вёдерный самовар. Гриша с любопытством смотрел на этот чудо-самовар, своим обликом напоминавший генерала: толстый, пыхтящий, весь в медалях многочисленных выставок.
Ел Доколе с трудно сдерживаемой жадностью, однако с достоинством и опрятно. Ковальчук и Зозуля, хотя и были голодны после работы, не сговариваясь, от еды отказались и пили пустой чай.
Через полчаса насытившийся Гриша рассказывал товарищам о положении дел в Забайкалье.
— …Несмотря на разгром, товарищи не сложили оружия. Каждый член РСДРП, я имею в виду настоящих революционеров, — уточнил Гриша, и его поняли. — Готовится к новым схваткам с самодержавием…
Оба Ефима сидели за столом напротив Доколе, один подперев массивную голову кулаком, другой теребя бороду, и внимательно слушали.
— …В Забайкалье взят курс на создание в армейских частях сильных, боевых социал-демократических организаций, чтобы в будущем они явились как бы надёжными повстанческими группами…
— Вот-вот! — оживился Ковальчук, но Гриша вздохнул.
— Нам удалось создать такую военную организацию в Верхнеудинском гарнизоне, но в самый разгар работы меня арестовали, какая-то сволочь выдала… Но ничего – удрал! — он улыбнулся чуть смущённо, помолчал и спросил: — А как ты, Зозуля, очутился здесь?
Тот шутливо погрозил пальцем:
— Нет больше Зозули, почил, так сказать, в бозе! Есть Александр Большой. Запомни. Ну а во Владивостоке я не новичок – почти родные края, поэтому и прислал меня Сибирский союз сюда работать.
— Что тут у вас новенького?
— Да то же, что и в Забайкалье, — ответил Ковальчук. — Охранка озверела: тюрьмы переполнены, революционно настроенные части выведены из крепости, приходится начинать всё сначала… А меньшевики и эсеры путаются в ногах, мешают работать! Но вообще социал-демократическая организация здесь, можно сказать, устойчивая. В январе в Никольске-Уссурийском состоялась партийная конференция, она согласилась с нашим мнением о необходимости более тщательной подготовки к вооружённому восстанию. Сейчас во Владивостоке три партийные курии: городская, мастерских Улисса и военная. Последняя самая слабая. Видимо, её и поручим тебе, товарищ Доколе, учитывая твой опыт работы в войсках. Ну, об этом разговор особый… А сейчас, друзья, спать!
— Спать… — не открывая глаз, прошептал Доколе запёкшимися губами. — Спать…
— Что он там бормочет?
— Вроде спать хочет, ваше благородие.
— Так он же и так спит!
— Нет, это он потерял сознание, господин ротмистр… И вообще ему стало хуже…
— Вы уверены, доктор, что это не симуляция?
— Абсолютно.
— Не хватало ещё, чтобы он здесь, на гауптвахте, загнулся! Неприятностей потом не оберёшься!
— Не волнуйтесь, прапорщик, его сегодня же переведут в гражданскую тюрьму.
— А как же с обвинением?
— Ждать!
Ждать… Кто сказал: ждать? Это Ковальчук велел ждать. Собираясь утром на работу, Ефим наказал Грише не выходить из дому, покуда ему не раздобудут документы. Доколе со вздохом подчинился.
Некоторое время он бесцельно слонялся по комнате, положительно не зная, чем заняться. «На добывание документов уйдёт не один день, — с досадой думал он. — И всё это время я буду бездельничать! Да и перед Ковальчуком неловко: сел ему на шею!»
Он подошёл к самодельной некрашеной полке, на которой теснилось множество книг, начал рассеянно просматривать их. Кое-какие ему были знакомы, но большинство он видел впервые. Гриша подивился и позавидовал широте кругозора Ковальчука: «Капитал» Маркса, изложенный Девиллем, «Пауки и мухи» Либкнехта, Пушкин в издании Брокгауза и Ефрона, записки депутата второй Государственной думы Василевича, рассказы Льва Толстого, стихи Эмиля Верхарна, журналы… По всей видимости, это было не всё: кое-что выставлять открыто нельзя.
Как и многие революционеры, не получившие сколько-нибудь значительного образования, Доколе был самоучкой, читал много и бессистемно, преимущественно политическую литературу. В журналы заглядывал редко, в дни вынужденного безделья – такого, примерно, как сейчас.
Прихватив с собой пару свежих номеров журнала «Современный мир», Гриша перебрался на кушетку. Наугад раскрыл апрельскую книжку – продолжение романа Арцыбашева «Санин». Мартовского номера не оказалось, и он начал читать с середины. Уже через несколько минут на худом, заострённом книзу лице Гриши появилось брезгливое выражение: роман был откровенно порнографическим.
Из романа М. Арцыбашева «Санин».
«…Каждое женское платье, обтянутое на гибком, кругло полном теле самки, возбуждало его до болезненной дрожи в коленях. Когда он ехал из Петербурга, где оставил множество роскошных и холёных женщин, еженощно мучивших его тело исступлёнными нагими ласками, и впереди вставало перед ним сложное и большое дело, от которого зависела жизнь множества людей, работавших на него, Волошину прежде всего и ярче всего была откровенная мечта о молоденьких, свежих самочках провинциальной глуши…»
Гриша читал эту исповедь сексуального маньяка, и всё его юношеское целомудрие негодующе восставало. В романе так часто повторялись слова «самец» и «самка», что казалось, будто он заселён не людьми, а животными. Да они и были животными – грязными, похотливыми и самодовольными скотами!
— Нет, после такой книги надо вымыть руки! — сказал сам себе Доколе. Он встал и в самом деле помыл руки под жестяным помятым умывальником.
Он порыскал и нашел нехитрые припасы Ефима – пшено и жёлтый брусок сала в тряпице. Затопил печь. Кулеш был почти готов, когда пришёл с работы Ковальчук. От него пахло железом и машинным маслом. Он с удивлением заглянул в чугунок, стоящий на плите, раздвинул бороду в улыбке.
— Кашу, никак, сварганил? Интересно, из чего? В доме хоть шаром покати…
— Из топора! — пошутил Доколе.
— Молодец, солдат!
За ужином Гриша поделился с Ефимом впечатлениями от «Санина». Ковальчук, тоже совсем недавно прочитавший роман, полностью разделял возмущение своего нового друга.
— По сути, это контрреволюционный роман, он уводит читателя от проблем нашего времени. Для Арцыбашева едва ли не самое главное – в решении полового вопроса.
— А как он показывает эсдеков! — подхватил Гриша. — Помнишь это место – создание партийного кружка на квартире Соловейчика? Это же настоящая карикатура, надругательство над революционерами!..
— А, пусть их с жиру бесятся! — махнул рукой Ковальчук. — Когда-нибудь напишут правду о нашем времени, о революции… И о тебе, Гриша, напишут!
— Ну, это ты, товарищ Ефим, хватил! — смущённо рассердился Доколе. — Что обо мне писать? Как я вот тут трусливо отсиживаюсь? Нет, в самом деле, доколе буду без дела болтаться?
— Ждать надо, Гриша! Одно из необходимых качеств революционера – умение ждать!
Доколе открыл глаза и с трудом, не поднимая головы от подушки, огляделся… Все вокруг было незнакомым. Он потерял представление о времени и своем местопребывании. Он ничего не понимал и не чувствовал – ничего, кроме озноба и головной боли. На его кровати, на тонком сером одеяле с надписью «Ноги», сидел какой-то плешивый человечек с маленькими глазками, обсаженными чахлыми бесцветными ресничками, и с толстыми мокрыми губами. Увидев, что Доколе пришёл в себя, человечек испуганно улыбнулся, вскочил и, прижимая руку к груди в знак своих добрых намерений, попятился задом к койке, стоящей у противоположной стены.
— Что это? — спросил Гриша, кутаясь в одеяло и вызванивая звень зубами. — Где я?
— А в тюрьме, дорогой товарищ, в тюрьме, — торопливо отвечал человечек. — А я ваш сосед по камере, такой же несчастный узник, как и вы. Не бойтесь меня, прошу вас. Доверьтесь мне… Может, вам пить хочется? Или покушать?
— Давно я здесь?
— Третьеводни привезли вас, вроде бы с гауптвахты…
— Я что-нибудь говорил во сне?
— Н-нет… Не слыхал…
Гриша снова впал в прострацию, и минуту спустя с его губ полился быстрый горячечный поток слов, разобрать в котором что-либо было невозможно. И человечек, вновь приблизившийся неслышным, воровским шагом к кровати Доколе, тщетно нагибался к самой подушке: кроме нескольких, ничего не значащих обыденных слов ему ничего не удалось выловить из страстной бредовой речи больного. Впрочем, вот довольно явственно прозвучали фамилии Тёмкин, Спивак, Авдеев…
Плешивый, нагнувшись ещё ниже, заговорщицки зашептал в самое ухо Гриши:
— Что передать Спиваку? Где Авдеев?
— Их не найдет никто! — убеждал кого-то или себя Доколе. — Они не смогут прочесть фамилий, я их зашифровал! Вместо букв – цифры, и никто, никто…
В коридоре послышались тяжёлые шаги, зазвенели ключи, лязгнул засов. В камеру вошли ротмистр Петров, прапорщик Цирпицкий и тюремный надзиратель. Плешивый выпрямился и трусливо заморгал.
— Ну что? — спросил Петров. — Узнал что-нибудь?
— Крайне мало, к сожалению, крайне мало, — торопливо забормотал человечек. — Только несколько фамилий. Трудно разобрать – бред, ваше высокоблагородие. Говорит быстро и нечленораздельно… Упоминал какой-то шифр… А вообще у него, по-моему, брюшной тиф – болезнь, как известно, заразная, и я крайне опасаюсь…
— Он опасается! — рявкнул ротмистр, и его чёрные глаза, полыхнули яростью. — Не делайте юмор, как говорят в Одессе! Нет, вы посмотрите: его, убийцу и растлителя, ждёт виселица, а он опасается брюшного тифа! Да ты, подонок, будешь лизать ему тифозные пятки, если понадобится! Короче: даю тебе срок до завтра, потом – пеняй на себя!
— Господин ротмистр, — нерешительно проговорил надзиратель, седоусый краснолицый квадратный человек. — Ежели у него и в самом деле тиф, так, может, его надыть в лазарет…
— Вы, любезный, не суйтесь не в свое дело! — буркнул Петров, подходя к кровати и цепко оглядывая бледное лицо Гриши.
— Тебе, батя, не надзирателем быть, а братом милосердия! — хохотнул прапорщик Цирпицкий. — Ты пойми, курья голова, что это-то как раз и хорошо, что у него тиф. Не он расскажет, так его болезнь. Понял?
Под вечер, когда красные закатные лучи ненадолго окрасили серый потолок камеры, Гриша снова очнулся. И снова, приподнявшись на локте, диким, недоуменным взором шарил вокруг себя, вглядывался в соседа. Потом, видимо вспомнив, откинулся на подушку.
— Может быть, покушаете, товарищ? — вкрадчиво начал плешивый человек. — Вон как исхудали…
— Здесь был кто-нибудь? — разлепил губы Гриша.
— Надзиратель был, обед принес, а больше никого-с. Э… я извиняюсь, товарищ, как будет ваше имечко?
— А зачем вам?
— Да не знаю, как к вам обращаться. Меня, к примеру, Харитоном Степановичем Шанежкиным зовут, а вас?
— Григорий.
— А по батюшке?
Доколе слабо усмехнулся.
— Молод я для отчества, мне всего двадцать два…
— Да неужто?! — непритворно всплеснул руками Шанежкин. — А я-то думал: поболе сорока будет. Вот она, хвороба, что с вами исделала! Небось и матушка родная не признала б…
— Уж это точно: не признала б.
— Дом-то поди далече?
— Дальше не бывает: на другом конце света! Карлсруэ Лондонской волости – моя родина.
«Бредит? — покосился плешивый на Гришу. — Карлсруэ – это ведь немецкий город, дай бог памяти, недалеко от знаменитого Баден-Бадена, а Лондон и вовсе в Британии… Какая волость?..»
— А есть такая? — спросил он растерянно.
Но Гриши уже не было в камере, он унёсся на другой конец света – на родную Украину, в местечко Карлсруэ Лондонской волости Одесского уезда Херсонской губернии…
Мягкая звёздная ночь, мазанки, голубеющие во тьме, яблони, лепечущие листьями спросонок… Он тоскливо предчувствует, что видит всё это последний раз, он припал бы к нагретой за день и не потерявшей тепло земле, обнял вон тот до боли знакомый тополь, стукнул бы в ставень одного заветного окошка, но рядом с ним те, при ком он никогда не станет обнаруживать свои чувства, его «почетный эскорт» – жандармы. В их сопровождении он покидает свою родину, уходит из детства…
В пятом году Грише исполнилось двадцать. За два десятка лет он многое видел и пережил. Он видел горе-нужду и пережил Кровавое воскресенье, он видел соседа-калеку, вернувшегося с русско-японской бойни, и пережил еврейские погромы, захлестнувшие Украину; он видел броненосец «Потёмкин» на Одесском рейде и пережил радость от первого выполненного задания Николаевского комитета РСДРП – участвовать в охране маевки… В том пятом году Гриша родился как революционер.
Из полицейского досье на члена РСДРП Г. М. Шамизона (Доколе).
«…Шамизон Григорий Моисеевич является членом Николаевского комитета Российской социал-демократической рабочей партии и пропагандистом, распространяет нелегальную литературу и участвует во всех противоправительственных сходках… При обыске у Шамизона обнаружена чековая книжка с печатью Николаевского комитета РСДРП, прокламации, нелегальные брошюры и газеты… Отдан под особый надзор полиции с высылкой…»
Его выслали в Оренбургскую губернию. Он там, однако, не засиделся и пошёл в свой великий пеший поход по Руси, который, спустя два года, закончится на берегах Тихого океана. Гриша работал в деревнях, поднимал мужика на борьбу с царём.
— Доколе, братья, страдать будем под гнётом царя и помещиков, — надрывался он на сходках.
— А мы вот тя ща повяжем да к становому, — лениво отвечали из толпы, плюющейся подсолнухами.
— Не тратьте, куме, силы! — с усмешкой сказал Грише в одной из таких деревень старик ссыльнопоселенец. — Неужели вы не видите, кто перед вами: куркули, казаки, староверы… Эти не пойдут за вами. Войска надо поднимать. Ульянов был прав, когда писал об этом…
Григорий последовал этому совету и в начале девятьсот седьмого года пошёл на военную службу. Он попал во 2-й Восточно-Сибирский сапёрный батальон. Это подразделение «проштрафилось» своим участием в Читинском восстании, поэтому было выведено в самую что ни на есть глухомань – в урочище Березовку Забайкальской области – и состояло на военном положении. Большинство солдат было революционно настроено, возможности для пропагандиста огромные, и Доколе с присущими ему энергией и жаром принялся за дело. Он начал с создания подпольной солдатской организации – военного союза Верхнеудинского гарнизона. Но, чтобы усыпить бдительность ретивых отцов-командиров, Григорий старался не иметь замечаний, слыл примерным солдатом. А кроме всего прочего стремился получить военные знания, необходимые революционеру.
Из рапорта командира 1-й роты 2-го Восточно-Сибирского саперного батальона штабс-капитана Уткина.
«..К изложенному для характеристики Шамизона считаю необходимым добавить, что с первых дней пребывания его в командуемой мной роте он резко выделялся из среды молодых солдат… своим усердным отношением к изучению как строевой службы, так и необходимых первоначальных для молодых солдат сведений, таковые знает в настоящее время чуть ли не наизусть. В смысле же внешней дисциплинированности, соблюдения всех правил внутреннего порядка в роте в выправки не заставляет желать ничего лучше…»
Штабс-капитану был симпатичен этот солдатик – маленький, худенький, в отлично подогнанной, опрятной форме, очень подвижный и сообразительный, и командир роты нередко ставил его в пример не только молодым, срока службы 1907 года, но и «старичкам». Уткин не мог даже предположить, что рядовой Шамизон, из которого он со временем хотел сделать фельдфебеля, свою опору в роте, – революционер со стажем, член РСДРП, создатель и руководитель подпольной организации целого гарнизона.
После Читинских событий начальство озверело и истребляло крамолу всеми средствами: устраивались слежки, внезапные обыски и показательные судилища, а также… увеселительные зрелища! По распоряжению командования «для развлечения нижних чинов во время предстоящего праздника Пасхи» был создан даже солдатский любительский хор. Репетиции проходили в помещении швальни 17-го Восточно-Сибирского полка.
Гриша, обладатель приятного тенора и хорошего слуха, стал душой хора. Но не только из-за спевок приходил он, отпущенный ротным, в швальню: здесь ежедневно собирались солдаты почти со всех частей гарнизона, начальство особенно не докучало, и была отличная возможность вести революционную пропаганду. Пока солдаты-хористы, выпучившись на регента, старательно выводили «Коль славен наш господь в Сионе», в другом углу Гриша, окруженный сослуживцами, читал им прокламации и брошюры, растолковывал, что к чему. Литературу он доставал в Верхнеудинске, в железнодорожных мастерских у тамошних социал-демократов, с которыми работал в тесном контакте.
После спевки, когда регент, собрав свои ноты и условившись о следующей репетиции, покидал швальню, солдаты не спешили расходиться по своим казармам, покуривали, говорили о жизни или пели втихаря для себя про славную гибель «Варяга» или «Последний нонешний денёчек гуляю с вами я, друзья».
А потом брал гармонь сивоусый, уже немолодой сапёр, медленно раздвигал мехи и, построжав лицом, выводил:
От павших твердынь Порт-Артура,
С кровавых маньчжурских полей
Калека-солдат истомлённый
К семье возвращался своей…
Он пел о тяжкой доле народа, о гибели жены, сына и брата солдата-артурца, искалеченного в затеянной царём войне-бойне. Он пел и, сам взволнованный своей песней, чувствуя, как копится в глазах предательская влага, прятал взор, склоняясь к мехам тяжело вздыхающей, словно сочувствующей гармони. Солдаты, молча и сурово потупившись, слушали и думали, что, возможно, сапёр поёт о себе. А может, так оно и было?
Ни слова солдат не промолвил,
Лишь к небу он поднял глаза…
Была в них великая клятва
И будущей мести гроза.
Смолкала песня, и ещё долго царило молчание. Потом со своего места пружиной вскакивал Гриша и, опаляя лица солдат блестевшим – от слёз? от гнева? – взглядом, говорил страстные слова и… «была в них великая клятва и будущей мести гроза»! И как всегда, когда волновался, пересыпал свою речь наивно-патетическим старомодным словцом «доколе», хотя тысячу раз давал себе обещание избавиться от него.
Из программы военного союза Верхнеудинского гарнизона, написанной Г. М. Шамизоном.
«…Рабское наше положение мы можем в корне изменить всеобщими усилиями всего российского войска – армии и флота в соединении с борющимся народом. Лишь восставши с оружием в руках… добьёмся мы человеческих прав на жизнь и свободу…»
Увлекался порой Гриша, забывал об осторожности, а ведь здесь не только члены военного союза были, разный народ в хоре состоял, мог найтись и предатель… Но он нашёлся не здесь, в Березовке, а в Верхнеудинске, где властям удалось раскрыть социал-демократическую организацию. Оттуда ниточка потянулась к Доколе.
Из заключения военно-прокурорского надзора Иркутского военно-окружного суда по делу о мещанине Александре Матренинском.
«8 апреля 1907 года в лесу, близ станции Верхнеудинск… были задержаны и арестованы на месте предполагавшейся сходки железнодорожных рабочих бывший почтово-телеграфный чиновник Александр Алексеевич Черных и мещанин Николай Васильевич Полянский… Обнаруженная у Черных и Полянского литература и переписка с несомненностью указывала на принадлежность этих лиц к Верхнеудинской организации социал-демократической рабочей партии и широкую пропаганду этой организацией преступных политических идей как среди населения, так в особенности среди войск Березовского гарнизона, и на тесное взаимодействие этой организации с преступным обществом – военным союзом Верхнеудинского гарнизона… Дальнейшим расследованием было выяснено, что свою преступную деятельность Полянский и Черных вели совместно с Платоновым, Шамизоном и Симоновым (л. д. 104 и 128)…»
Через несколько дней после провала верхнеудинских социал-демократов Доколе арестовали, это произошло прямо в роте, когда он вернулся с репетиции, на глазах изумлённого штабс-капитана Уткина. Первым чувством Гриши, доставленного на гарнизонную гауптвахту, была досада: так хорошо наладилась работа, и в самый её разгар всё кончилось… Потом пришёл страх за друзей – членов организации. Расхаживая по камере, Доколе пытался успокоить себя: список надежно спрятан, к тому же зашифрован. Он не знал, что список найден и несложный цифровой шифр, изобретенный самим Гришей, разгадан – в жандармской полиции и не такие разгадывали, – и теперь все члены подпольной организации были арестованы.
О себе Доколе не беспокоился. «Сбегу!» – твёрдо решил он в первый же день заключения, а на другой день пожаловался коменданту на острую зубную боль…
Начальник Иркутского губернского жандармского управления – начальнику Херсонского губернского жандармского управления.
«№ 4279
С е к р е т н о.
14 апреля сего года близ города Верхнеудинска, в военном поселке Березовке, вследствие полученных сведений о преступной политической деятельности был арестован рядовой 2-го Восточно-Сибирского батальона Григорий Моисеевич Шамизон… 15 апреля Шамизон, будучи, отправлен к врачу в околодок под конвоем, бежал из околодка и до сих пор не разыскан… Сообщая о вышеизложенном, прошу распоряжения об установлении наблюдения в г. Николаеве за домом № 56 на Потёмкинской улице на случай появления там рядового Шамизона… Приметы: рост 2 арш. 3 вершка, объём груди 17 вершка, волосы чёрные, борода и баки чёрные, глаза тёмные, бегающие…»
Жандармы решили, что Доколе бежал в родные края и скрывается в доме отца. Иркутск запрашивал Херсон, Херсон – Николаев… Машина сыска, однако, вертелась вхолостую: в предписаниях, рапортах, докладных пестрели слова: «не появлялся», «не значится», «не обнаружен»…
А сам Гриша в это время пешком, на крестьянских подводах, «зайцем» на поездах продвигался на восток. Ненадолго задержался в Чите, где местные товарищи, сами ограниченные в средствах, дали ему небольшую сумму и явку во Владивостоке. Эти деньги Гриша растянул до Хабаровска, а дальше ехал безбилетный и голодный, прячась от кондукторов и станционных жандармов. Июньским вечером он сошёл с поезда на Первой Речке…
— Узнал, ваше высокоблагородие, всё узнал! В беспамятстве-то он всё и рассказал, сердешный! Вот она, хвороба, что с людями делает…
— Хватит болтовни, Шанежкин! Дело говорите!
— Звать его, касатика, Шамизон Григорий, родом с Малороссии, Лондонская волость, а служил в Забайкалье… Опасный смутьян, осмелюсь доложить, все про какую-то организацию бормотал…
— Фамилии называл? Явки?
— Фамилии называл, я их переписал, вот на бумажке-с… Больше, извините, ничего-с…
— Ладно, Шанежкин, для первого раза неплохо.
— Ваше высокоблагородие, а что же со мной будет?
— Я подумаю, что можно для тебя сделать.
— Отец родной! Не оставьте! Век буду… Дозвольте ручку поце…
— Пошёл вон! Сказано: подумаю!
Когда дверь закрылась и провокатор, взволнованно потирая руки, повернулся, то обомлел: прямо на него в упор, не мигая, смотрели громадные тёмные глаза, которые только и остались на измождённом лице больного. Шанежкин побледнел и, выставив вперёд ладони, словно защищаясь от Гриши, прикованного к постели, испуганно забормотал:
— Нет-нет… это не я… это всё они… Я такой же несчастный узник…
— Иуда! — крикнул Доколе. Хотел крикнуть, но только прошептал, с трудом шевеля непослушными чёрными губами, и, отдав этому весь остаток сил, замолчал, вновь побеждённый болезнью, ставшей пособницей его врагов.
В замутнённом сознании возникло вдруг чьё-то знакомое лицо: твёрдое, с длинным хрящеватым носом, с близко посаженными к нему маленькими глазками. Кто это? Да, да, это матрос Дятлов, который так живо интересовался Гришиной биографией. Почему он вспомнился? Но тут же всё померкло как в «туманных картинах» иллюзиона…
Очнулся Доколе в камере гарнизонной гауптвахты, в той самой, куда привезли его в день ареста. Вяло, как больной с постели, вставал бледный рассвет, едва просачиваясь в камеру, оставляя её полутёмной. Гриша огляделся – никого. Шанежкин, видимо, остался в гражданской тюрьме, а может, уже выпущен на свободу.
На табурете подле койки стояла миска с баландой, лежал хлеб. При виде еды у Гриши закружилась голова, он ощутил голод и удивился этому ощущению.
Сколько он не ел – неделю, две? И не хотелось. Очевидно, молодой, крепкий организм, справившийся в конце концов с болезнью, теперь требовал своего.
С трудом приподнявшись, Доколе взял исхудалой рукой ложку, сделал несколько глотков. На большее сил не хватило, и он откинулся на плоскую подушку. Отдохнув, вновь взялся за ложку. Так, в несколько приёмов он одолел баланду, оставив хлеб нетронутым.
Потом долго лежал неподвижно, глядя в серый, затянутый по углам чёрной паутиной потолок. И вспоминал, вспоминал…
Какие могут быть воспоминания у двадцатидвухлетнего юноши, у которого, как говорится, вся жизнь впереди, у которого всё, что было до этого, – лишь подготовка к этой жизни, ведь юность – пора забав, учёбы и поисков! Какие же тут могут быть воспоминания? Яркие – если из детства сразу шагнул во взрослость, если каждый день был заполнен страданиями и борьбой, если испытал и ненависть и любовь, если свои двадцать два прожил с большей отдачей, чем иной пятьдесят…
Сам Гриша о себе так не думал, более того: был весьма собой недоволен, так как считал, что сделал слишком мало для победы революции. К тому же ему фатально не везло: во Владивостоке, как и в Верхнеудинске, его арестовали в самый разгар удачно начатой работы…
В один из воскресных дней Ефим Ковальчук сказал своему квартиранту:
— Ну, Доколе, настал твой день! Держи документы и собирайся. Сегодня нам предстоит горячий бой!
— Сразу в бой?! — вскочил Гриша. — Назначено восстание?
Ковальчук улыбнулся:
— С меньшевиками бой. Попробуем ещё раз убедить их в своей правоте.
Местом «боя» приморские социал-демократы избрали лес за Минным городком, расположенным на северо-восточной окраине Владивостока. Там, между сопками, в небольшой, густо заросшей маньчжурским орехом, актинидией и диким виноградом пади должно было состояться нелегальное собрание эсдеков, на котором определятся дальнейшие пути организации.
Гриша шагал быстро, то и дело обгоняя Ефима и нетерпеливо оглядываясь. Тот с доброй усмешкой заметил:
— Ты, Гриша, как жеребёнок, которого впервые выпустили на волю. Куда спешишь, мы и так раньше времени вышли.
Доколе сконфуженно улыбнулся и пошёл медленнее. Он и в самом деле немного ошалел от свежего воздуха, запаха акации, растущей в изобилии вдоль дороги, от яркого солнца, сини неба, а главное, от предвкушения работы, с которой долгое время был разлучен. Худой, маленький, подвижный, он был до краёв полон молодой энергии и рядом со степенным бородатым Ковальчуком, старше которого был на полтора года, выглядел совсем мальчишкой.
Перевалив через сопку, они при помощи рабочих-пикетчиков, расставленных там и сям, вышли к назначенному месту – к небольшой поляне, своеобразной лесной зале, стенами которой служили стволы тесно стоящих деревьев, крышей – лианы дикого винограда, а ковром густой папоротник-орляк. Солнце тщетно пыталось пробиться в этот таёжный уголок, здесь царила приятная прохлада, пахло прелью и грибами, иногда над ухом тоненько звенел комар.
Народ ещё только собирался, но самые яростные спорщики уже были на месте: большевик, друг и тёзка Ковальчука Ефим Зозуля, по кличке Александр Большой, и лидер владивостокских меньшевиков лысокудрый Силин, по кличке Дед. Они сидели по разные стороны площадки, и вновь прибывающие рассаживались вокруг них, образуя две непримиримые группы. Большевики в отличие от пятого года оправдывали свое название: их было большинство.
Ковальчук знакомил Гришу с товарищами:
— Это Василий Чаплинский. Помнишь, говорили о нём? Работал в войсках. К сожалению, на днях уезжает… Иван Максимыч Вахреньков – старая гвардия! А это наш новенький – Паша Сычев, гимназист, Петя Воложанин, тоже гимназист, только бывший, ныне наш, портовский…
Поляна заполнилась людьми. Ефим Ковальчук встал на поваленное дерево.
— Прежде чем начать наше собрание, я прошу всех встать и почтить память нашего дорогого товарища Александра Корнеича Назаренко, ветерана приморской социал-демократии, который до самого последнего своего часа оставался в боевом строю!
Все встали и с минуту стояли молча, скорбно опустив головы.
— Слово о текущем моменте скажет Александр Большой.
Невысокий, вопреки кличке, коренастый, с шапкой светлых курчавых волос, оставлявших открытым большой лоб, Зозуля заговорил низким, грудным голосом:
— Обстановка, в общем-то, всем известна… Революционное движение как в центральных губерниях России, так и у нас на Дальнем Востоке, разгромлено. Сотни людей на каторге, многие казнены, наиболее революционно настроенные армейские и флотские части выведены из крепости… — Ефим помолчал. — Но значит ли это, что революция кончилась? Нет! Она продолжается на новом этапе. В январе прошлого года впервые в истории революционного движения в Приморье создана Владивостокская организация Российской социал-демократической рабочей партии, сегодня она насчитывает уже двести членов. У нас есть собственная подпольная типография, которая выпустила уже несколько десятков тысяч прокламаций. Мы приступили к выпуску своей газеты «Приморский рабочий», её редактором избран большевик товарищ Шумяцкий. Широко и организованно отметили день Первого мая во Владивостоке и других городах Приморья. Все это говорит о том, что силы у нас есть, силы немалые, и нужно готовиться к новым революционным боям!..
Не вставая с места, поднялся в атаку Илья Силин.
— Большевики сами признают, что революция потерпела поражение. О каких же боях может идти речь? Мы не дети и должны здраво оценивать обстановку. Логика событий диктует нам иной путь борьбы с самодержавием. Не подготовка к бесплодный восстаниям, а пропаганда идей марксизма… борьба рабочих за экономические интересы… отпугивание демократической буржуазии… неумение управлять государством… — потянулась старая меньшевистская песня.
После обмена прениями и колкостями сторон Ковальчук, вынув из кармана газету, подытожил:
— Что касается отношения товарищей меньшевиков к вооружённому восстанию, то вот здесь ясно сказано…
Из газеты «Пролетарий» № 2 от 29 августа 1906 года.
«…Кто против него, кто не готовится к нему, – того надо беспощадно выкидывать вон из числа сторонников революции, выкидывать к противникам её, предателям или трусам, ибо близится день, когда сила событий, когда обстановка борьбы заставит нас разделять врагов и друзей по этому признаку[18]…»
Невозмутимо переждав негодующий шум и протестующие реплики меньшевиков, Ковальчук махнул рукой Александру Большому, дескать, продолжай. И тот продолжил:
— А теперь о работе в войсках… После Всероссийской конференции военных и боевых организаций РСДРП в прошлом году были созданы военные организации во всех крупных городах Приморья. Несмотря на то, что в настоящее время многие гарнизоны обескровлены репрессиями, брожение среди солдат и матросов продолжается. В частности, и у нас в крепости. Минный батальон, расквартированный в бухте Диомид, представляет собой сегодня настоящий пороховой погреб. Все вы знаете, что в конце мая в первой роте батальона стихийно произошли беспорядки, в результате которых сто тридцать два минёра арестованы и ждут суда. Многим из них грозит смертная казнь. Естественно, что гарнизон крепости очень возбуждён. Это, повторяю, знают все. Но всем ли известно, что из-за неудовлетворительной работы нашей организации в войсках там свили гнездо эсеры-максималисты, которые ратуют за немедленное восстание с целью недопущения суда над минёрами. Восстание в нынешних условиях не будет иметь успеха, оно лишь повлечёт за собой бесчисленные жертвы. Мы должны усилить работу в армии и на флоте, чтобы иметь возможность влиять на события. А товарищи меньшевики, которых так беспокоит, что мы отпугнем буржуазию, совершенно пренебрегают работой в войсках, недооценивая их значения в предстоящей революции. Что ж, выходит, и здесь нам с меньшевиками не по пути. А мы, большевики, будем выполнять директиву партии по усилению пропагандистской работы в частях гарнизона, по созданию там боевых с.-д. групп. У меня всё!
— Слово имеет товарищ Доколе.
Гриша поднялся, слегка смущаясь под изучающими взглядами подпольщиков, большинство которых видело его впервые.
— Ваша организация, — начал он и тут же поправился, — Наша организация, безусловно, совершила непростительную ошибку, что не развернула до сих пор агитационной и пропагандистской работы в войсках. Это я вам говорю не только как большевик, но и как бывший солдат. Такая работа имеет большое значение, особенно здесь, в Сибири и на Дальнем Востоке, где солдаты и матросы всегда были грозной революционной силой! Армия и флот должны быть на стороне рабочего класса, на стороне революционного народа, на стороне нашей партии! Мы должны оградить революционно настроенных солдат и матросов от эсеровских авантюр, сохранить революционную энергию для будущих боёв, для будущего всероссийского вооруженного восстания. Вести среди солдат и матросов методически, изо дня в день работу по подготовке к будущему восстанию – это наш святой долг перед партией!
Доколе сел, недовольный собой: он так следил за своей речью, чтобы в ней не проскочило злополучное, смешившее всех словцо «доколе», что не сказал и десятой части того, что хотел.
Собрание меж тем явно угасало: разобиженные меньшевики, сгрудившись вокруг Деда, о чём-то шептались, подчёркнуто не обращая внимания на своих идейных противников, сидящих напротив; большевики, поняв, что альянс и на этот раз не состоялся, тоже утратили интерес к дискуссии.
Из воспоминаний большевика П. А. Сычева.
«…Говорить дальше было не о чем. Ефим Ковальчук, как председатель, сделал резюме и сообщил, что отныне пропаганде и агитации в армии и во флоте должно уделяться особое внимание, что, в связи с отъездом товарища Чаплинского, руководство работой по созданию военной социал-демократической организации комитетом поручено Грише Доколе. Обсуждение других вопросов повестки дня прошло гладко».
На другой же день Гриша приступил к работе. В серой солдатской шинели, в чёрном матросском бушлате, в одежде мастерового он появлялся в частях, на кораблях, в порту. Он говорил:
— Братья солдаты! Доколе же вы будете пребывать в заблуждении! Вдумайтесь: кто ваши враги и где они? Вы сыны народа, мирные труженики ваши друзья! Или царские барабаны отбили вам слух и память и вы забыли, откуда вы родом? Вот ты, товарищ, сам откуда? С Ивано-Франковска… Вот кончится твоя служба, вернешься ты в свой Ивано-Франковск, спросят тебя родные, друзья: «Где ты был, когда в нас целили солдатские ружья?» Тебе скажут: «Не ты ли тот, кто убил моего брата?» И если ты слушался царской команды и убивал народ, то матери будут на тебя указывать своим детям: «Смотрите, вон тот, что сделал вас сиротами!»
Ты – сын народа! Поэтому, когда вернёшься к народу, то в тебя самого будут стрелять солдатские ружья. Не народ твой враг – твой враг тот, кто заставляет тебя стрелять в народ! Повернём против него штыки, товарищи солдаты!
Он говорил:
— Товарищи матросы! Вы не забыли и никогда не забудете позора Цусимы и японского плена. Кто повинен в этом позоре? Царь и его опричники! А кто повинен в крови, залившей Россию, в гибели лейтенанта Шмидта, матросов Вакуленчука, Коптюха и других героев революции? Ответ тот же: царь с его опричниками! Так с кем же вы будете, матросы, когда царь вновь пойдёт войной против своего народа? Товарищи! Борьба не кончилась, она продолжается. Ваши братья, рабочие, несмотря на понесённые жертвы, продолжают бороться за свободу и политические права. Если армия и флот их поддержат, это дело будет сделано. Но не распыляйте сил, не растрачивайте их на единичные выступления, организуйтесь вокруг социал-демократической партии!
Он говорил не всегда складно, но искренне и взволнованно, и его речи находили отзвук в солдатских и матросских сердцах. Росла популярность в войсках гарнизона пропагандиста товарища Доколе, настоящей фамилии которого никто не знал. Менее чем за месяц Грише удалось сколотить ядро военной социал-демократической организации, в которую наряду с преданными и верными людьми вошёл и провокатор, давний и платный агент охранки, выпестованный ротмистром Петровым.
Григория Шамизона по кличке Доколе вместе с группой матросов арестовали 11 июля 1907 года на полуострове Чуркина.
Со дня смерти Назаренко прошло не многим более двух месяцев, а Пётр Воложанин, болезненно переживший утрату наставника, казалось, прожил целую жизнь: он как-то сразу повзрослел, посуровел, меж чёрных бровей пролегла горестная складка. И не только внешне изменился юноша – решительнее и твёрже стал его характер, появились уверенность, сознание силы, а главное, ощущение своей нужности товарищам по работе и соратникам по борьбе. Здесь, в станочной, он как бы заменил Александра Корнеевича и как рабочий (трудился за станком бывшего наставника) и как вожак: теперь уже к Петру, называя его уважительно Михалычем, шли мастеровые с думами и обидами, за помощью и советом. Не сразу это, конечно, произошло, не вдруг стал он помощником и советчиком своих товарищей по мастерской: мешали врождённая застенчивость, сдержанность, а кроме того, небогатый житейский опыт. Вахреньков не понимал этого, ворчал:
— К тебе народ с почтением… значит, и ты, того, должон… Чего рожу-то в сторону?..
— Да поймите, Иван Максимович, ну что я тому же Шмакову могу посоветовать насчет его тяжбы с горуправой?! Жалобу я ему помог написать, а что делать дальше – сам не знаю…
— Так ты ж у нас первейший грамотей! — искренне недоумевал старый рабочий. — У тебя же ж гимназия!…
— Да при чем здесь гимназия! Здесь жизнь надо знать. А мне всего девятнадцать…
Говорил это Пётр, может быть, не столько Вахренькову, сколько себе, пытаясь оправдаться в незнании многих, порой элементарных вещей. А потом шёл в соседнюю мастерскую, где работал его старший товарищ, которому было всего двадцать и который не учился в гимназии, но прошёл суровую школу жизни, много занимался самообразованием и мог, как правило, дать исчерпывающий ответ на любой вопрос.
Осведомлённость Ефима в разных областях жизни удивляла Петра ещё больше, чем в свое время образованность Назаренко, который всё-таки прослушал два курса университета, и Воложанин прямо говорил об этом. Ковальчук улыбался и повторял свою любимую фразу:
— Чтобы вести за собой людей, надо знать больше их!
Как-то раз, вспоминая минувший Первомай, и в частности «съёмку» незабастовавших приказчиков в магазине Кунста и Альберса, Ефим и Пётр поспорили, к какой социальной категории отнести торговых служащих. Воложанин резко отрицательно отозвался о них; назвав приказчиков лакеями буржуазии, врагами пролетариата.
— Ты не прав, Петя, — задумчиво возразил, теребя бороду, Ковальчук. — Но говоришь ты так страстно, что я чувствую: одному мне с тобой не справиться, поэтому призову на помощь Карла Маркса. Не помню где, но он писал, что торговый рабочий такой же наёмный рабочий, как и всякий другой, кто продает свой труд. Его так же эксплуатируют хозяева, как и нас. Только они менее сознательны, неорганизованны… А знаешь ли ты их условия труда?
— Конечно знаю! — сгоряча воскликнул Воложанин, но тут же осёкся, вспомнив, что настолько презирал приказчиков своей матери, что даже не интересовался их работой. От Ковальчука не укрылось смущение товарища, и он заключил:
— Не знаешь. А условия, между прочим, довольно тяжёлые. Рабочий день длится в среднем 15-16 часов. Жалованье у них, правда, выше, чем у нашего брата, фабрично-заводского рабочего, но зато прав у приказчиков меньше, а отстаивать их они не могут по причине своей разобщённости и ограниченности. Если и пытаются бороться со своими хозяевами, то только выдвигая экономические требования…
Ефим свернул «козью ножку», прикурил от самодельной, из патрона, зажигалки и добавил:
— Поэтому нам, членам рабочей партии, нельзя сбрасывать приказчиков со счетов, надо работать с ними, вовлекать их в наши ряды. Они, так сказать, наши меньшие братья… Да, кстати, раз уж разговор зашёл… Скажи, Петя, а вот артистов ты к кому причислишь?
— Ну… — замялся Воложанин. — Это ведь прослойка…
— Прослойка, — повторил Ковальчук, следя за табачным дымом, тянущимся к открытому окну мастерской. — А ведь и среди них есть эксплуататоры и эксплуатируемые. Чего улыбаешься? На-ка вот почитай. — он вынул из внутреннего кармана пиджака сложенный вчетверо лист бумаги и протянул Петру. — Если согласен – подпишись.
Из письма 515 портовых рабочих Владивостока в газету «Далекая окраина».
«…Антрепренер Арнольдов и его жена избили артистку Дольскую за то, что она, больная, не смогла играть в спектакле. Дольская по своему социальному положению принадлежит к классу эксплуатируемых, и святая обязанность пролетариата везде и всюду защищать своих собратьев, а равно и всякую личность от насилий и оскорблений! Призываем всех владивостокцев бойкотировать хулигана-антрепренера!»
Воложанин не только подписал письмо, но и отнёс его по просьбе Ефима в редакцию. Там он познакомился с журналистом Краевским, которого до этого знал по выступлениям в газете. Краевский был посредственным стихотворцем, но неплохим публицистом, снискавшим себе добрую славу среди владивостокцев статьями о тяжёлом положении городских окраин.
— Воложанин? — переспросил он, пожимая руку Петру и близоруко шурясь. — Я знаю студента Воложанина…
— Это мой брат. Ну так как, напечатаете наше письмо?
— Всенепременно.
— Ну, тогда я пошёл.
— Постойте! Вы сами там же работаете, в порту?
— Да. А что?
— Я слышал, тамошняя администрация нещадно эксплуатирует детский труд. Не могли бы вы написать об этом для нашей газеты?
— Ну какой из меня писатель! — протянул Пётр, но тут же зримо представил себе Васятку Максименко, Антипку Березина и многих других подростков-подмастерий, работающих наравне со взрослыми в военном порту; эти ребята от тяжёлой работы и плохой кормёжки не росли, оставались как бы карликами – с тщедушными телами детей, с хмурыми лицами и натруженными руками взрослых.
Особенно каторжным был труд мальчишек-котлочистов, или, как их ещё называли, котлоскрёбов. Как пушку после стрельбы необходимо банить, то есть чистить её ствол изнутри, так и кораблю после длительного плавания нужно прочистить свое нутро – котлы и трубы – от накипи и нагара. Взрослый человек не пролезет в дымоходную или котельную трубу, поэтому здесь широко применяется детский труд. Пётр не раз наблюдал работу живых «банников», как они, одетые в особую робу – брезентовые мешки с отверстиями для головы и рук, – вооружённые молотками, заострёнными с обоих концов, и стальными скребками, влазят в смрадное и узкое отверстие и, проделав многотрудный, зачастую многочасовой путь по трубе, вылезают из другого конца чёрные как черти из преисподней и падают на палубу от усталости. Мастер поднимает их пинками и бранью и вновь загоняет в трубы: время – деньги!
— …Какой из меня писатель! — неуверенно повторил Пётр, и эта неуверенность была замечена журналистом.
— Главное, что у вас есть о чём рассказать. А красоты стиля пусть вас не волнуют, это для газеты не требуется, — и с напористостью, характерной для всех газетчиков, добавил: — В понедельник жду от вас материал. Договорились?
Пётр рассказал о предложении Краевского Ковальчуку. Ефим горячо поддержал его:
— Обязательно напиши! Я бы и сам это сделал, но ещё слабо знаю порт и людей… Напиши. Надо использовать все формы работы: и нелегальные, и легальные.
Из газеты «Далёкая окраина» от 27 июля 1907 года.
«…Работа в тесных коллекторах за неимением вальцовочных машин производится 12-15-летними мальчишками, которые, получая нищенские оклады, принуждены по пятнадцать часов в сутки лежать в коллекторе и бессменно ворочать трещотку…»
Вскоре после опубликования заметки Воложанина вызвал к себе инженер, тот самый, что некогда пытался премировать его целковым за молодецкий удар по станине нетопыря.
Он долго и недоумённо смотрел поверх пенсне на стоящего перед ним юношу, потом медленно, с непонятной интонацией произнес:
— Так вот вы какой, оказывается!
Пётр, обычно смущавшийся при повышенном внимании к его особе, на этот раз держался уверенно и с достоинством, только слегка порозовевшие скулы выдавали его волнение.
— Но вы, надеюсь, понимаете, — продолжал инженер.— Что на этой операции невозможно обойтись без подростков?
— Понимаю. Пока невозможно.
— Чего же вы добиваетесь?
— Об этом я написал в статье: нужно механизировать труд подростков-котлочистов. А кроме того, сократить рабочий день, повысить жалованье, давать молоко…
— Сократить, повысить… — насмешливо повторил инженер. — Не слишком ли много требований?
— Это минимум! — твёрдо сказал Пётр, глядя прямо в сверкающее инженерово пенсне, за которым не было видно глаз.
— Вон как! А что же тогда максимум?
Воложанин промолчал.
— Я полагаю, что администрация сочтёт эти требования чрезмерными. Это, кстати, и мое мнение.
— В таком случае профессиональный союз военного порта объявит забастовку всех котлочистов!
— А мы их выбросим за ворота! — закричал инженер. — А на их место возьмём других, благо бездельников вокруг шляется тьма!
— С другими будет то же самое!
Инженер с такой силой грохнул кулаком по столешнице, затянутой зелёным сукном, что ручка-вставочка подпрыгнула и упала на пол.
— Идите и знайте: вас ждут большие неприятности!
Прошло несколько дней, однако никаких неприятностей с Воложаниным не произошло. Судя по всему, администрация убоялась забастовки, тем более что на днях был получен срочный военный заказ, и пошла на выполнение требований профсоюза: котлочистам сократили рабочий день до десяти часов и повысили жалованье.
— Молодец, Петя! — обнял его Ковальчук, узнав новость. — Для начала неплохо!
— Для начала?
— Конечно, ведь борьба только начинается, и требований к хозяевам мы ещё предъявим немало. А профессиональный союз будет нашим подспорьем. Правда, Дед, ну, Силин, мне все долдонит: профсоюз должен быть нейтрален, профсоюз должен быть нейтрален!..
— Это он все свою меньшевистскую линию гнёт. А между прочим, в резолюции пятого съезда прямо сказано, что партия должна идейно руководить профессиональными союзами, от этого во многом зависит успех нашего дела… Да ты, собственно, уже на практике в этом убедился… — Ковальчук вдруг заметил тень задумчивости на лице Воложанина и, ошибочно истолковав её, добавил:— А угроз ихних не бойся: мы тебя в обиду не дадим!
Но не об угрозах думал Пётр. Он снова вспоминал их Учителя, мудрого и чуткого Назаренко, и снова жалел, что нет сейчас его рядом. И в трудные минуты, и в минуты радости – всегда его недостаёт. Как порадовался бы Корнеич успехам своих учеников!
— Ты домой сейчас? — услышал он голос Ковальчука и очнулся от раздумий. — Хочешь, пойдём ко мне? Книжонку покажу одну – замечательную: Артур Арну «Мертвецы Коммуны»… Ребята из депо придут, устроим громкую читку. Как в прошлый раз…
— С удовольствием бы, но сегодня не могу: у Насти… ну, у моей хозяйки день рождения. Я обещал…
— А-а, — улыбнулся Ефим, и зубы его молодо блеснули в тёмно-русой бороде. — Тогда конечно…
— Послушай,— нерешительно сказал Петр. — Не одолжишь ли до получки «синенькую»?
— Откуда у меня пять рублей, чудак-человек? Вот всё, что есть – сколько тут? – рубль да пятиалтынный, да вот ещё гривенник. Забирай всё… Забирай, говорю! А ещё позычь у Максимыча, у него должны быть…
В галантерейную лавку Пётр вошёл, совершенно не представляя, что ему нужно. Ему, конечно, случалось раньше покупать подарки друзьям, но то были ровесники, однокашники – мальчики и девочки из «благородных» семей; соответственными были и подарки: настольные игры, книжки, альбомы для стишков… А вот что дарят взрослой женщине, простой работнице? Тут было над чем задуматься.
На Воложанина, в растерянности стоявшего у прилавка продолжительное время, уже начал кидать обеспокоенные взгляды приказчик. Потом он не выдержал, подошёл и, бесцеремонно оглядев скромно, по-рабочему одетого парня, осведомился:
— Ну, чего тебе? — а нагловатые глаза добавили: «Шляются тут всякие…»
При других обстоятельствах Пётр поставил бы этого лакея на место, но сейчас он начал мямлить, путаясь в словах и презирая себя за уничижительный тон. Приказчик тем не менее понял его с полуслова.
— Подарок? Матери али девке? А денег небось с гулькин нос?
— Деньги есть, — хмуро буркнул Воложанин. — И цена для меня не имеет значения.
Тон приказчика сразу изменился.
— Ну так чего изволите? Может быть, шляпку? Вот, новейший фасон… Или вот зонтик, бамбуковый, но очень прочный, а расцветка, смотрите, какая расцветка! Японческая работа-с! Не желаете? А-а, знаю, что вам нужно – духи! Вот, французские, «Лориган» – нежнейший аромат и стойкость необычайная! Дама ваша будет счастлива. Берёте?
— Ладно, давайте, — нетерпеливо сказал Пётр. Ему был омерзителен этот человек, прямо на глазах сделавшийся из наглеца подхалимом. Нет, что бы там ни говорил Ковальчук, а приказчики – народ преотвратный!
Он уплатил деньги, сунул коробку в карман и направился к двери, никак не прореагировав на прощальное: «Захаживайте-с!» Лишь усмехнулся про себя: «Встречают по одёжке, провожают по деньгам!»
Помимо искусства выбирать подарок есть ещё и искусство дарить, и, естественно, Пётр, не владел им. Придя домой, он, чтобы одолеть неловкость, преувеличенно бодро поздоровался с хозяйкой. Настя, повернув от печи пылающее лицо, приветливо улыбнулась. Он подошёл ближе, теряя с каждым шагом уверенность, и смущённо забормотал, не замечая, что говорит совсем как Вахреньков – без глаголов:
— С днем ангела вас, Настя… ну, и это самое… здоровья, значит, и счастья… и вот мой скромный…
И неуклюже вытянув подарок из кармана, протянул Насте, глядя при этом в сторону.
— Ой, что это? Это мне? Какая красивая коробочка!
— Там духи, — сказал Пётр и поморщился.
— Духи?! Мне? Зачем?
— Как зачем? Чтобы… это самое… душиться…— Пётр совсем растерялся. Он даже подумал, что и впрямь не то купил, надо было, наверное, что-нибудь более практическое, нужное в хозяйстве, ситцу там или ещё что…
Настя, поняв его состояние, спохватилась:
— Ой, да что это я, дура! Спасибо вам большое, Пётр Михайлович! Вы такой… такой… — и она, порывисто прижавшись к нему, поцеловала в щёку.
Этого момента словно ждали: дверь распахнулась, и на пороге возник белобрысый мужичок Максим, держа за руку своего малолетнего братца. Пётр и Настя отпрянули друг от друга. Максим хмуро оглядел их и, не говоря ни слова, принялся раздевать Мишу. Настя кинулась помогать ему, но он отвел её руки: «Сам управлюсь!»
Пётр прошел к себе в горницу, переоделся и прилёг на постель с книжкой. Но вскоре в дверь постучали, и Настя, не входя в комнату, сказала:
— Пётр Михайлович, пожалуйте с нами пообедать.
Мальчики были умыты и причёсаны, сама Настя принарядилась, надела, очевидно, лучшее, что у неё было, – белую шёлковую кофточку в крупный синий горошек, чёрную шерстяную юбку и красные козловые башмаки. Пахло от неё нафталином и французскими духами.
Стол под белой скатертью был уставлен тарелками с закусками, в центре возвышался именинный пирог со свечками. Пётр пересчитал их – двадцать пять! – и удивился: он считал Настю старше. Впрочем, сейчас, приодевшаяся, разрумянившаяся от суеты и приятного волнения, она выглядела юной девушкой.
Оглядев стол придирчивым взглядом, Настя всплеснула руками: «Чуть не забыла!» — и достала из буфета графинчик с жидкостью рубинового цвета.
— Наливочка. С рождества ещё…
После двух рюмок у Петра рассосалась скованность, ему было уже легко и свободно, а все сидящие за столом, включая непримиримого Максима, стали близкими, родными, ему даже показалось, что он глава этого семейства. Он почувствовал себя очень взрослым, сильным, захотелось сделать для них что-то хорошее, доброе, но что именно – он не знал.
— Хочешь, — он посмотрел на Максима. — Пойдём в воскресенье на рыбалку?
Тот не успел ответить: раздался резкий и требовательный стук в дверь. Настя удивлённо-испуганно посмотрела на Петра.
— Кто бы это? Никого не ждала…
И в следующий миг вскочил Пётр, медленно поднялась Настя: в комнату входила-вплывала Софья Максимилиановна – в длинном, с треном, платье, в широкополой шляпе с вуалью. Первое, что она сделала, войдя, – вынула из рукава кружевной надушенный платок и, откинув вуаль, прижала его к носу. Потом, не скрывая брезгливой гримасы, оглядела бедный интерьер хаты.
Настя, догадавшись, кто пожаловал, торопливо вытерла чистым полотенцем табурет, пролепетала:
— Садитесь, пожалуйста.
Но вдова осталась стоять.
— Это моя хозяйка Анастасия Ивановна, — подал голос Пётр.
Едва заметный кивок через плечо и наконец:
— Пётр, мне нужно с тобой поговорить. — и многозначительная пауза. Настя, потупившись, быстро пошла к двери.
— Постойте! — воскликнул Пётр. — Вы же у себя дома, останьтесь!
Настя вышла. Грохоча сапогами и сердито сопя, из-за стола вылез Максим, выдернул, как редиску, Мишу, и оба направились к выходу, бросая на барыню – первый злобные, второй – любопытные – взгляды. Снова стукнула дверь, Воложанины остались одни.
— Нехорошо, — угрюмо промолвил Пётр.
— Именно нехорошо! — подхватила Софья Максимилиановна. — Нехорошо ты ведешь себя! Сколько можно? Ну побесился, доказал свою самостоятельность – пора и за ум браться? Короче говоря, я требую, чтобы ты немедленно вернулся домой!
— Этого не будет!
— Интересно, почему? Может быть, тебе в этой конуре лучше, чем в родном доме? Или эти нищие тебе милей матери и брата? А может, ты уже и спишь с этой… этой…
— Не смейте так говорить о Насте!
— Ах боже мой, какой рыцарь! Да у него чувство к этой… многодетной замарашке! Что ж, усыновляй её рахитиков, плоди своих!..
Пётр стиснул зубы и кулаки. Если бы перед ним стояла не мать!
— Как вам не стыдно, мама!
— Мне стыдно?! — взвизгнула Софья Максимилиановна. — Мне? Это тебе должно быть стыдно! Ты опозорил и себя и меня на весь город!. Мне хочется кричать! — шёпотом закончила она, опустилась на табурет и зарыдала.
Материны слёзы на Петра всегда больше действовали, чем крики и брань. Григорий знал, что в таких случаях надо делать, Пётр – нет или, вернее, знал, но не умел и не хотел каяться и давать обещание впредь быть паинькой, тем более что и слёзы чаще всего были притворными. Но на сей раз мать словно прорвало, это была настоящая истерика. Сквозь рыдания прорывались отдельные странные слова, что-то о материнском долге, чёрной неблагодарности, о Голгофе и об орле, терзающем печень… Это было похоже на бред параноика.
Пётр растерянно стоял перед ней со стаканом воды.
…Почтенная матрона медленно шла по улице, и прохожие с удивлением смотрели на богато одетую плачущую женщину, некоторые в ней узнавали чопорную и надменную владелицу модного магазина «Мечта Евы», вдову героя Цусимы.
Из повестки дня подпольного собрания Владивостокской военной организации эсеров-максималистов 5 октября 1907 года.
«1. О недопущении суда над 1-й ротой Владивостокского минного батальона.
…3. О вооружённом восстании 21 октября 1907 года…»
Из докладной ротмистра Петрова подполковнику Заваловичу.
«…По агентурным сведениям, полученным от «Меркурия», сего октября месяца 5 дня в общей столовой на углу Семёновской и Корейской будет иметь быть нелегальное собрание главарей так называемой Владивостокской военной организации… Прошу Вас, г. подполковник, выделить в моё распоряжение усиленный наряд полиции для арестования всех участников сходки…»
«Октябрь уж наступил – уж роща отряхает последние листы с нагих своих ветвей…» — Пётр вспоминал стихи и улыбался их несоответствию погоде: октябрь хотя и впрямь наступил, далеко ещё было до нагих ветвей, осеннего хлада и застывших прудов – деревья обочь дороги раскачивали свежими и рясными кронами, едва тронутыми желтизной, яркое солнце щедро расточало свет и жар, в Амурском заливе все ещё купались отчаянные портовые огольцы…
Пётр вспомнил такую же тёплую осень два года назад и свой разговор с Назаренко о Пушкине. Сейчас Александра Корнеевича нет, и Воложанин идёт с Ковальчуком; а тому, судя по его хмурому виду, не до погоды и стихов. Пётр посмотрел сбоку в бородатое лицо друга, оно было озабоченным, даже недовольным. Ефим, по-видимому, думал о предстоящем собрании, созванном эсерами.
Только эти сорвиголовы максималисты с их полным пренебрежением к конспирации могли пойти на такое: средь бела дня в людном месте города организовать подпольное собрание, к тому же довольно многочисленное: помимо членов военной организации на него приглашены представители воинских частей гарнизона и кораблей Сибирской флотилии, а также социал-демократы.
Первым побуждением Ковальчука, получившего приглашение, было отказаться: после провала Гриши Доколе он стал особенно осторожен. Но, поразмыслив, решил, что не пойти нельзя, ведь на собрании будет решаться судьба вооружённого восстания во Владивостоке, нужно во что бы то ни стало использовать возможность побывать на собрании с тем, чтобы отговорить эсеров от авантюры, которая может дорого обойтись всем.
Ефим хотел идти на собрание один, чтобы свести степень риска к минимуму, но Пётр уговорил взять его с собой. Кроме того, комитет решил, что должен пойти также Степан Починкин, который, как бывший флотский, умеет разговаривать со служивыми. Вообще в лице этого бывшего матроса организация получила умелого и неутомимого функционера. Дезертировав со службы, Степан изменил насколько мог внешность, раздобыл документы и полностью отдался работе профессионального революционера, исполняя многочисленные и разнообразные поручения, он был и связником, и снабженцем, и кассиром. Где он жил – знал только Ковальчук. На собрание Починкин обещал прийти попозже.
Ефим и Пётр подошли к столовой. Она действительно находилась на бойком месте: рядом Семёновский базар и Миллионка. Пётр был несколько раз в этой дешёвой столовой, называемой в народе «обжоркой», и помнил это тесное, душное помещение с низким потолком, с грубо сколоченными скамьями и столами, покрытыми липкой клеёнкой, с полчищами мух и неистребимым тошнотворным запахом кислой капусты и сгоревшего бараньего жира.
Дверь столовой была наглухо забрана железной гофрированной шторой, замкнутой у самой земли на амбарный замок. Неподалеку, прислонясь к стене и лузгая семечки, стоял разбойного вида парень в кепке с двумя козырьками «здравствуй и прощай», в тельняшке с закатанными рукавами, обнажившими татуированные предплечья.
Ковальчук подошёл к нему, сказал что-то вполголоса, и тот небрежно кивнул на подворотню. Ефим и Пётр вошли во двор и среди штабелей пустых ящиков и бочек нашли вход в столовую. Ефим недовольно покачал головой и первым вошёл внутрь.
На скамьях за пустыми столами сидели солдаты, матросы, штатские – около полусотни человек. Сизый махорочный дым слоями стоял над головами. У зашторенного окна стоял, скрестив руки на груди, белокурый рослый мужчина в одежде рабочего, рядом нетерпеливо прохаживалась вдоль стены худенькая девушка в кожаной куртке и длинной чёрной юбке.
Пётр увидел брата, сидевшего с краю, подошёл.
— Здравствуй, Гриша.
— А-а, Петя! Рад тебя видеть. Садись.
— Как там… дома? Как мать?
— Плоха, хандрит, болеет… А что с ней, не пойму, может, из-за тебя? Но, знаешь, по-прежнему проявляет живейший интерес к моим делам, глядишь, скоро революционерку из неё сделаю! А ты, между прочим, хорош: хоть бы раз зашёл, проведал нашу старушку!..
— Мы виделись… — помолчав, сказал Пётр.
— Что ты говоришь? Когда?
— Потом, Гриша… Ты лучше скажи, вон та барышня и есть ваша знаменитая товарищ Надя?
— Барышня! — негодующе повторил Григорий. — Никакая она не барышня, а настоящий революционер! Она старше нас с тобой всего на два-три года, а уже столько повидала, испытала, сделала! Человек необычайно мужественный и отважный! Один её побег из Читинской тюрьмы чего стоит! Мне Александр рассказывал… Однажды она получила с воли известие, что всё готово к её побегу. Надя сразу пожаловалась на острую зубную боль. Зубного врача в тюрьме не было, и её пришлось вести в лечебницу Красного Креста. Поскольку она была особо опасной политической заключённой, её повели сразу двое: надзирательница и караульный солдат. У ворот лечебницы, как было условлено, стояла пустая коляска с кучером. Надя побежала к ней, надзирательница бросилась за ней. А солдат вообразил, что хотят убежать обе, и схватил надзирательницу. Пока они там разбирались, Надя вскочила в коляску, кучер, который, кстати, был эсером, бывшим матросом с «Потёмкина», стегнул лошадь, и они умчались. И это средь бела дня на глазах у публики! Вот здорово! А бежала Надя не за границу, как некоторые, а к нам во Владивосток, чтобы продолжать борьбу.
— Странно… — промолвил Петр.
— Что странно?
— Странно то, что и наш товарищ Гриша Доколе бежал примерно с тех же мест, точно таким же способом и тоже к нам во Владивосток, чтобы продолжать борьбу. Все вроде одинаково, только Гриша путь борьбы избрал более верный…
— Опять ты за своё! Скажи лучше, что за бородач пришёл вместе с тобой?
— Тоже революционер, хотя и не такой знаменитый, как вы, — усмехнулся Пётр. Он заметил вошедшего в зал Степана Починкина и помахал ему рукой.
Ковальчук вполголоса беседовал с Александром.
— У столовой только один выход?
— Да, если не считать парадного, который закрыт. А что?
— А то, что эта столовая – настоящая мышеловка! В случае опасности…
— В случае опасности? — перебила его товарищ Надя, которая, перестав прохаживаться, прислушивалась к их разговору. — Товарищ, очевидно, эсдек? Нетрудно догадаться! Почему? Потому что это очень на вас похоже: не успев прийти на собрание, вы уже говорите об опасности. Где уж вам поднять восстание!
Ефим хотел возразить, объяснить, что не о себе беспокоится, но Надя, раздражённо махнув рукой, отошла от него и обратилась к залу:
— Товарищи! По-моему, все в сборе, будем начинать. Большинство знает, для чего мы собрались здесь, ну а тем, кто не знает, я скажу. Пятый месяц наши товарищи из 1-й роты минного батальона, что расположен в бухте Диомид, томятся под арестом. Сто тридцать два солдата ожидают суда, скорого и неправого, и многие из них, без сомнения, будут приговорены к смертной казни. В чем же их вина, товарищи? Единственно в том, что они пытались заявить начальству о своих солдатских, вполне законных, претензиях. Командиры отказались даже выслушать их, вызвали карателей и арестовали почти всю роту… Нельзя допустить суд над минёрами, и выход здесь только один – вооружённое восстание всего гарнизона! — последние слова Надя почти выкрикнула, выбросив перёд собой руку, сжатую в маленький острый кулачок.
Столовая одобрительно загудела, кое-где всплеснулись аплодисменты. Александр поднял руку:
— Тихо, товарищи! Не надо лишнего шума. Кто хочет высказаться – пожалуйста.
— Прошу слова! — Ефим Ковальчук сделал шаг вперёд. — Товарищи! Общая политическая обстановка в России и на Дальнем Востоке в частности для восстания крайне неблагоприятная. После государственного переворота в июне в стране восторжествовала и набирает силы реакция. В таких условиях любая попытка вооружённого восстания обречена на провал. Владивосток, если подымется, окажется в изоляции, другие города не смогут ему помочь. Да и здешний гарнизон, насколько я могу судить, в целом не готов к выступлению, во всяком случае я вижу здесь в основном флотских товарищей…
— Так что же, по-вашему, надо бросить наших братьев минёров в беде?! — гневно воскликнула Надя. — Вы к этому нас призываете?
— Нет, — спокойно ответил Ефим. — К этому я не призываю. За освобождение минёров надо, конечно, бороться. Нужно выпустить листовку, организовать демонстрацию протеста, потребовать…
— Листовки, речи, встречи! — с презрением перебила его Надя. — Может, ещё челобитную царю подать? Насчет Шмидта подавали – известно, каков был ответ! Мне стыдно слушать вас – человека, который называет себя революционером! Вы просто боитесь восстания, как боялись даже прийти на это собрание. А они, — она показала на зал. — Они не боятся и не побоятся встать на защиту своих братьев…
Она продолжала говорить о необходимости восстании и говорила так горячо и убеждённо, что Степан Починкин невольно усомнился в правильности позиции Ковальчука. Действительно, в каком странном положении оказались они, большевики: самые последовательные революционеры, постоянно доказывающие меньшевикам и либералам, что царизм можно смести только революционным путем, они сейчас отговаривают гарнизон от восстания. Время, конечно, выбрано не самое удачное, и всё же… И по реакции зала, и по собственному опыту Степан знал, что матросов не остановить. Он хотел поделиться своими сомнениями с Воложаниным, но тот, едва дождавшись конца выступления Нади, вскочил с места и поспешил на помощь Ковальчуку.
— Нас упрекают в трусости! Это неправда! Мы призываем к благоразумию. Поймите: восстание в нынешних условиях приведет к разгрому всех революционных сил в городе, к массовым репрессиям. Всё, чего мы добились за последние годы, пойдёт прахом…
Но Воложанина не слушали, сердитые и язвительные реплики сыпались со всех сторон.
— Ещё один проповедник выискался!
— Салага, потянул бы флотскую лямку!
— Долой его!
Весь пунцовый, едва не плача от обиды и досады, Пётр сел на место. А добивать его поднялся Григорий Воложанин. Совсем как присяжный поверенный (а может, это и было подсмотрено в суде?) Григорий эффектно показал на понурившегося Петра и не менее эффектно начал:
— Человек, только что выступавший перед вами, мой родной брат. Как брата я его люблю, а как идейного противника не могу даже уважать. Что предлагает он и его единомышленники? Отказаться от борьбы, бросить на произвол наших товарищей! Это предательство, другого слова, извини, Петя, я не могу найти, и социалисты-революционеры на него не пойдут! Да здравствует вооружённое восстание! — закончив, Григорий не сел рядом с Петром, а демонстративно отошёл к стене.
— Послушаем, что скажут представители частей и кораблей, — предложила Надя, хотя по возбуждённым лицам солдат и матросов, по их репликам нетрудно было догадаться, на чьей они стороне. Тем не менее, они вставали и говорили, неумело и нескладно, путаясь в мыслях и словах, но искренне и убеждённо, и Ковальчук, поняв их настроение, с болью подумал, что предотвратить восстание, видимо, не удастся.
Разглаживая толстые пшеничные усы, заговорил степенный и рассудительный унтер-офицер Первак, представитель Сибирского флотского экипажа.
— Вот тут товарищ говорил, что восстание плохо подготовлено. Что ж, может, оно и так. Но ведь терпение у братвы кончилось. Сегодня минёров к стенке поставят, а завтра наш будет черёд. Доколе же нам ещё терпеть?..
«Доколе!» — невесело усмехнулся Ефим, вспомнив Гришу. Как его сейчас не хватает! Вот был агитатор, не чета ему, Ковальчуку. Провал военной организации большевиков, которой руководил Гриша Доколе, привел к усилению влияния эсеров в гарнизоне, и вот плоды…
Воспользовавшись паузой, установившейся после выступления Первака, Александр сказал:
— Итак, большинство за вооружённое восстание. Оно состоится 21 октября. Начало – во время литургии в честь восшествия царя на престол. План действий таков. Части, назначенные на парад…
— Полундра! Фараоны! — рявкнул от дверей татуированный дозорный в тельняшке и в «здравствуй и прощай» и тут же исчез. Кое-кто вскочил, многие словно в шоке продолжали сидеть. В столовую ввалились жандармы в синих мундирах и круглых чёрных шапках. Столпившись у входа и наставив во все стороны револьверы, они настороженно зыркали глазами по сторонам. Раздвинув их, вошёл высокий господин в чёрном.
«Сиротин!» — узнали братья Воложанины. Ротмистр Петров – это был он, – не скрывая насмешки, сказал:
— Собрание закрываю. Все арестованы. Оружие, у кого есть, – сюда! Ни у кого нет? Отлично!
Его медленный взгляд обошёл всех, задержался на Григории и Петре и упёрся в Надю.
— Выходить по одному. Даму, как положено, пропустим первой.
Надя, ненавидяще глядя на Петрова, направилась к выходу. Александр двинулся следом.
— Я сказал: по одному!
Белокурый гигант нехотя замедлил шаги, а когда Надя скрылась за дверью, поспешил за ней. Потянулись к выходу и другие. Каждого на пороге жандармы обыскивали.
Внезапно на улице послышались полицейские свистки, крики, сперва громкие, а потом удаляющиеся. В столовую вбежал рыжеусый запыхавшийся вахмистр; привстав на цыпочки, он шепнул что-то на ухо Петрову. У того дёрнулось лицо, запрыгали желваки. Потом, указав глазами на братьев Воложаниных, стоявших рядом, процедил сквозь зубы короткую фразу и поспешно вышел.
Участников собрания продолжали выводить во двор, где строили в колонну по четыре. Братья Воложанины, Ковальчук и Починкин, вышедшие в числе последних, оказались в замыкающей шеренге.
— А где товарищ Надя? — оглядевшись, спросил шёпотом Григорий стоящего впереди матроса.— А товарищ Александр?..
— Их, видать, как начальство, повезли в карете. В тюремной, — хмуро отозвался матрос.
— Разговорчики! — выкрикнул низкорослый рыжеусый вахмистр. — А ну шагом марш! Левое плечо – вперёд!
Колонна, втянувшись в подворотню, вышла на Корейскую и, пройдя немного, свернула направо – на Семёновскую. Слева тянулась Миллионка с распахнутыми, одинаково для всех гостеприимными ворогами. Покосившись на них, Степан Починкин толкнул Ковальчука, тот едва заметно кивнул и шепнул Петру: «Приготовься!»
Как раз в этот момент колонне преградил дорогу ломовой извозчик, силящийся завернуть лошадь во двор лесопильного завода Клаксона. Угол поворота был слишком острым, телега, груженная бревнами, – тяжела, и лошадь, перебирая передними ногами, выворачиваясь из хомута, тщетно напрягала силы. Колонна замедлила шаг, конвоиры стали переругиваться с извозчиком. Было самое время испытать судьбу.
— Бежим!
И четверо рванули через дорогу к спасительной подворотне.
Во дворе на циновке сидел древний кореец, который, казалось, спал, прикрыв глаза тёмными тяжёлыми веками, но как только следом за беглецами на Миллионку ворвались пятеро жандармов, старик, всё так же не открывая глаз, запрокинул голову и издал гортанное: «Э-эй-о-а!» И тотчас по лестницам и галереям забегали какие-то люди, захлопали двери и через минуту-две всё стихло.
Жандармы видели, что беглецы разделились: братья Воложанины кинулись направо, а Ковальчук с Починкиным – налево, но почему-то побежали все пятеро налево. Лязгая подкованными сапогами и ножнами шашек по металлическим ступеням лестницы, они взбирались на второй этаж. А Степан и Ефим были уже наверху, в конце галереи. Здесь они остановились в растерянности: куда бежать, дальше глухой тупик. Из приоткрывшейся двери, выходящей на галерею, выскользнул обнажённый по пояс кореец неопределённого возраста. С одного взгляда оценив ситуацию – жандармы уже поднялись на галерею, – он схватил Починкина за руку, шепнув:
— Ходи сюда! Тохо тихо!
На глазах у изумлённых жандармов трое метнулись к стене, первый ударился об неё, и все исчезли, словно растворились в воздухе! Ещё долго потом жандармы щупали каменную кладку стены, остервенело ударялись об неё плечами и со стороны очень напоминали сумасшедших или перебравших марафету завсегдатаев Миллионки.
Вестовой Серёгин просунул набриалиненную голову в кубрик и позвал:
— Рублёв! Ванька! На выход!
— Ну что тебе? — сердито отозвался Иван, нехотя отрываясь от книжки, не желая даже на минуту расставаться с удивительным человеком по фамилии Рахметов. — Кому я там понадобился? «Дракону», что ли?
— Кабы «дракону»! Мамзель какая-то тебя кличет. Губки – м-мэх! – Серёгин смачно чмокнул свою грязную щепоть. — Познакомишь?
— Пошёл вон, кобель! — буркнул Рублёв, одеваясь.
Кто же это мог быть? Товарищ Надя? Неужели что-то стряслось?
Он поднялся на палубу. На причале стояла Аннушка. Рублёв сбежал по трапу. Девушка, раскрасневшаяся от холода, а может, от смущения (с борта миноносца, перегнувшись через леера, на неё пялились матросы), быстро подошла к Ивану, как бы спрятавшись за него от нескромных взглядов. Она была взволнованна, её голубые глаза блестели от подступивших, но пока сдерживаемых слез. Едва она уткнулась в широкую грудь матроса, прямо в полосатый треугольник тельника, как более не тормозимые чувства нашли свой исход в горячей солёной влаге, которую Иван ощутил на своих губах.
— Ты чё это… Что случилось? — бормотал опешивший матрос.
Девушка всхлипывала.
— Может, с Васяткой чего?..
Она молча покачала головой.
— Ну так в чем дело-то? Скажешь ты или нет, наконец?!
Аннушка подняла заплаканное лицо и попыталась улыбнуться.
— Ванечка, ты можешь сейчас уйти?
— Уйти? Куда?
— К нам, ко мне. Очень надо. Понимаешь, очень-очень надо. Ну пожалуйста, Ваня…
— Это не так просто. Ну ладно, погоди, попробую… — Он взбежал по трапу на миноносец, пошептался со своим тезкой Иваном Лушкиным, стоящим вахтенным у трапа, и вернулся на причал. — Пошли, только быстро, не ровен час – командир нагрянет!
Поскольку у Рублёва не было увольнительного листа, пошли путём, хорошо известным только матросам-самовольщикам: глухими переулками, между пакгаузами и складами, через дыры в заборах… В одном месте подол Аннушкиного платья зацепился за что-то, затрещала материя и в полутьме забелел квадрат нижней юбки. Но девушка ничего не замечала, она молча и быстро шла за матросом, держась за его руку своей, горячей и влажной, и на все расспросы отвечала:
— Потом, потом…
Они бегом пересекли Светланскую и по мало освещённой улице Петра Великого поднялись, часто дыша, на Орлинку. А вон и мазанка о двух тёмных окнах – домик Максименко. Аннушка пошарила ключ за приступкой, открыла дверь, вошла первой. Затеплила лампу, задёрнула ситцевые, в мелких цветочках, занавески. Иван, сняв бушлат и стоя посреди комнаты, растерянно озирался:
— А где Васятка?
— Нету его, — каким-то чужим голосом отвечала она. — Сказал, что будет ночевать в Нахаловке, у Вахренькова. Помогал ему там что-то…
— Так, так, — пробормотал он, чувствуя какое-то необъяснимое волнение, но стараясь не поддаваться ему, спросил, придав своему голосу как можно больше небрежности. — Так что звала-то?
Не отвечая, она сняла с головы платок и стала задумчиво расплетать толстые золотистые косы. Так, расплетая, подошла вплотную к Ивану, и он со сладкой тревогой ощутил прикосновение её груди.
— Попрощаться, Ваня, звала, — тихо сказала она, не поднимая глаз. — Замуж выхожу я. Четырнадцатого, в воскресенье, свадьба…
— Вот оно что, — холодно промолвил Иван, отодвинувшись.— Ну что ж, поздравляю. И кто же молодой – тот старый хрыч бакалейщик?
Аннушка подняла голову и с мольбой посмотрела в хмурое лицо матроса со злыми щёлками сузившихся глаз.
— Не осуждай меня, Ваня, милый… Ты ведь ничего не знаешь, тебя вон скоко не было… После той нашей встречи, ну, когда Васятку казаки посекли, я решила отказать Бугрову. А потом… пришла беда – отворяй ворота: брат заболел, а меня губернаторша со службы прогнала: к мужу приревновала, дура! Есть стало нечего… Ребята из станочной попервах помогли немного, но что это за подмога – слёзы, у самих дети досыта не едят. Вот Бугров и зачастил и всякий раз с гостинцем: то маслице, то яички, то колбаска… Васятка быстро на поправку пошёл, ну, а я… я дала слово…
— В общем, продалась за чечевичную похлёбку! — безжалостно подвёл итог Иван.
— Не говори так! — вскричала Аннушка, но тут же перешла на шёпот: — Это всё бедность наша проклятая!.. — она в отчаянии несколько раз ударилась головой о твёрдую грудь матроса, заплакала. — Ты прости меня, Ваня, прости, если можешь…
Сжалось сердце Ивана, и дрогнувшим голосом сказал он:
— Дак за что мне-то прощать – себе хуже сделаешь, жизнь ведь покалечишь! — он помолчал, потом схватил её голову в ладони и, заглядывая в глаза, спросил: — А может, пошлёшь куда подальше этого Бугрова? И ежели будет брыкаться, я ему руки-ноги повыдергаю! А?
— Нет, Ваня, — вздохнула она. — Поздно… Я слово дала. И не только ему – божьей матери, когда молилась за Васятку…
— Ну, как знаешь, — обронил слова-ледышки Иван и потянулся к вешалке за бушлатом.
— Погоди, — остановила его Аннушка. — Мы ведь так и не попрощались…
— А как ещё прощаться? Я так понял…
— Ты ничего не понял, глупенький, — слабо улыбнулась она и дрожащими пальцами стала расстегивать кофточку. Бросив её на стул, она стянула с себя верхнюю юбку и, выйдя из неё, лежащей на полу цветастым кругом, застыла, словно утопленница – в белом, с распущенными волосами.
Иван понял, и ему стало не по себе.
— Ты чё это… Зачем?..
— Затем, что я люблю тебя… хочу, чтоб ты первый был… чтоб ребёночек от тебя… — бессвязно шептала она, приближаясь к нему и протягивая руки.
Да, знал губернатор, кого принимать в горничные! Крепкая, как все девушки Малороссии, она вместе с тем была очень изящна, женственна. Узкие плечи и тонкая талия подчеркивали её хрупкость, а высокая грудь, округлые руки и свежий цвет лица говорили о здоровье и силе.
Сколько раз в дерзких мечтах представлял он себе эту минуту, сколько раз видел это в томительных молодых снах! Так отчего же сейчас медлит, ведь она сама предлагает ему себя, предоставляет, так сказать, право первой ночи, прежде чем уйти в немощные и мерзкие объятия старика. Вот она уже совсем близко, слышен запах её тела, и обнажённые руки берут его шею в нежное кольцо.
Иван стискивает зубы, разрывает кольцо.
— Нет! — и, сдёрнув с вешалки бушлат, бросается из дому.
У этого вестового Серёгина прямо-таки собачий, точнее, кобелиный нюх на баб. Стоит только одной из них появиться на берегу у «Скорого», как он тут как тут. Выходит развинченной походкой на причал, заигрывает, с дурацкими пошлыми шутками предлагает свои услуги, но, узнав, что требуется кто-то другой из команды, шумно вздыхает, закатывает глаза и с видимой неохотой идет звать сослуживца.
Примерно через неделю после Аннушкиного визита Серёгин вновь вызвал Рублёва наверх.
— Ну везёт же тебе, Ванька! — говорил он с гадкой улыбочкой. — Бабы на тебя прямо роем летят. И чего они в тебе нашли! Но на этот раз я тебе не завидую: мамзель-то с начинкой! Доигрался, хе-хе… Был такой случай. Приходит к «Беспощадному» какая-то белошвейка, кладет на сходни сверток и говорит вахтенному: «Передайте мичману такому-то, это его дитя!» А сама – ходу! Вот была потеха!..
Иван не слушал болтовню вестового, торопливо одевался, размышляя: кто бы это мог быть? Неужели опять Аннушка?
На причале стояла товарищ Надя. Но что это? У неё был огромный живот, торчащий из-под чёрного плюшевого жакета. Иван вытаращил глаза. Вот те квас! И когда она это успела, ведь виделись вроде совсем недавно, и никаких признаков не было заметно…
Рублёв, сопровождаемый шуточками и насмешливыми советами матросов, толпившихся на верхней палубе, сошёл на берег. Надя, как ни в чём не бывало, деловито и даже сухо, поздоровалась и спросила, свободен ли он сейчас.
— Да. А что?
— Надо съездить в одно место. Возьмите извозчика.
— Но нижним чинам запрещено ездить на извозчиках. А я по форме.
— Ну хорошо, пойдём пешком. Только возьмите меня под руку. И вот здесь крепче прижмите, а то, не дай бог, посыпется из меня всё…
— Что – посыпется?! — вконец обалдел матрос.
— Шрифт! Да вы что, в самом деле подумали, что я беременна? — Надя засмеялась. — Ну что ж, значит, маскарад удался! Мужиков нетрудно провести, вот с женщинами сложнее…
Из рассказа Нади Рублёв узнал следующее. Она устроилась уборщицей в типографию черносотенной газеты «Дальний Восток», издаваемой городским головой Пановым. Проработала там несколько дней, вынося тайком шрифт по колонке. А когда набралось на целую наборную кассу, новая уборщица исчезла.
Шрифт нужен был эсерам как воздух. Некоторое время они печатали свои прокламации в типографии издателя Ремезова, сочувствовавшего революционерам. Потом Ремезова арестовали, газету его закрыли, и эсерам пришлось перейти на гектограф. Помощи в этом деле от бывшего печатника Ивана Рублёва не требовалось: почти каждый подпольщик в совершенстве владел этим несложным способом печатания листовок. Но работа на гектографе хлопотна и малопродуктивна: хлопотна потому, что для изготовления гектографического слоя, или, как его называли в шутку, «студня», требовались химически чистый глицерин и желатин, и если желатин можно было купить в любой бакалейной лавке, то глицерин доставали с великими трудами в аптеках, где его продажа, особенно в больших дозах, контролировалась околоточными надзирателями; а малопродуктивна потому, что через каждые десять экземпляров отпечатанных листовок приходилось изготовлять новый оригинал, переписывать его ровными печатными буквами. Много так не наработаешь!
После долгих поисков эсеры приобрели через подставное лицо старенький печатный станок, подлатали его и установили в погребе конспиративной квартиры на одной из глухих улочек полуострова Шкота. Нужен был шрифт. И вот теперь его достала и несёт на себе товарищ Надя. Теперь пригодится и бывшая профессия матроса Ивана Рублёва по кличке Николай.
Когда прибыли наконец на место, и Надя сняла с себя шаль со шрифтом и развернула узел, Иван и хозяин квартиры старик горбун невольно ахнули: почти пуд свинца принесла на себе эта с виду слабая женщина!
Но стоило ли удивляться? Товарищ Надя – маленькая, худая, порывистая до истеричности, с быстрой мужской походкой и деловой отрывистой речью, состоящей, как правило, из коротких и точных, как удар хлыста, фраз, – товарищ Надя была необыкновенным существом. Почти никто не воспринимал её как женщину, эсеры в ней видели лишь товарища, одного из руководителей военной организации, в которой Александр был военным вожаком, а Надя – идейным.
Увидев её впервые летом на солдатской сходке, Иван Рублёв был восхищён той страстностью, с какой эта маленькая – хоть на ладошку её ставь! – барышня произносила свою речь.
— Солдаты! — говорила она тогда. — Один древнегреческий чудак хвастал: «Дайте мне точку опоры и я переверну земной шар!» Это чушь! Земной шар перевернёт человек, вооружённый винтовкой и революционными идеями. Это ты, матрос, это ты, солдат! Вы уже брали власть в свои руки в городе прошлой зимой. Болтуны и соглашатели предали вас. Позор им и их последователям, которые нынче отговаривают вас от борьбы! Не слушайте их! Мы, эсеры-максималисты, пойдем вместе с вами на штурм прогнившего царского режима! Не оборона, а наступление должно стать нашей тактикой. Мы освободим Владивосток! Мы освободим Дальний Восток! Мы пойдем крестовым походом на Москву не гроб господень добывать – свободу! — исступлённо выкрикнула она, заканчивая, очень похожая на героиню Делакруа – не обнажённой грудью и фригийским колпаком, но одухотворённостью и фанатичностью в лице, порывистостью в движениях. И за ней, маленькой, простоволосой, одетой по-монашески в чёрное, реяло незримое красное знамя!
— Вот это… женщина! — изумлённо сказал тогда Рублёв соседу, возможно впервые в жизни употребив это слово для обозначения особы немужского пола.
И долго ещё потом, вспоминая неистовую ораторшу, восхищённо крутил головой. Позже, когда он через Григория Воложанина познакомился с Александром и Надей, стал активным членом их организации, чувство восхищения этой женщиной переросло в молчаливое и глубокое обожание, каковое, впрочем, разделяли все, кто её знал…
С появлением собственной печатни у эсеров Иван стал проводить в ней всё свободное от службы время. Он с наслаждением вдыхал полузабытый запах типографской краски, любовно набирал текст листовок и печатал их. Работа помогала отдыхать ему от службы, отвлекала от тяжёлых дум об Аннушке.
Однажды, закручивая в раму набранный текст, Рублёв услышал за своей спиной знакомый бас:
— Кто здесь будет Николай?
Он обернулся: перед ним стоял Яков Пайков.
— Ну я…
— Ты? — изумился Пайков. — Ты же Иван!
— Это на корабле я Иван, — усмехнулся Рублёв. — А здесь Николай.
После случая с проституткой, оказавшейся сестрой Пайкова, взаимная неприязнь у двух матросов прошла, но друзьями они не стали. И вот сейчас выяснилось, что они единомышленники, а это значило многое. Яков и Иван широко улыбнулись друг другу и скрепили союз крепким рукопожатием. Говорить красиво они не умели, да это и вряд ли было нужно.
— Вот, — сказал Пайков, протягивая Рублёву густо исписанный листок. — Товарищ Надя велела тебе передать. Сказала, что всё бросить, а это печатать срочно.
— Сделаем!
Из листовки Владивостокской военной организации эсеров-максималистов (октябрь 1907 года).
«Товарищи солдаты и матросы!.. Призываем вас требовать отмены суда над минёрами и возвращения преданных суду в ряды товарищей, дружно и смело готовиться дать отпор палачам… Да здравствует вооружённое восстание!»
Первые несколько дней, что минули после событий в общей столовой, Григорий Воложанин ждал ареста. Дверной звонок, дёргаемый нетерпеливой рукой, громкие голоса в прихожей заставляли студента вздрагивать и бледнеть. Но ни за что бы он не признался, что боится, уверял себя, что это только волнение, вполне естественное в подобных обстоятельствах. О, он достойно встретит жандармов, когда они придут за ним! Он будет стоять посреди комнаты со скрещёнными на груди руками и с презрительной улыбкой смотреть на толстых и сопящих жандармов (почему-то они виделись ему обязательно толстыми и сопящими). Они будут обыскивать дом, рыться в его вещах и книгах, и, предвидя это, Григорий уничтожил некоторые брошюры, партийные документы, а заодно и письма от знакомых гимназисток, чтобы не глумились над ними тупые и бездушные полицейские чиновники.
Он, конечно, нисколечко не боится наказания, но всё же ему небезразлично, каким оно будет. Скорее всего, сошлют на каторгу, возможно, как и декабристов, «во глубину сибирских руд». Пылкое воображение рисовало ему картину приезда в Сибирь новоявленной Марии Волконской – Марины Штерн и то, как она будет целовать кандалы на его руках и плакать. А он с белым, как плат, одухотворённым лицом, обрамлённым кудрями, в развевающихся лохмотьях (почему развевающихся, он не смог бы объяснить) будет утешать её и уговаривать уехать обратно, постараться забыть о нём и найти свое счастье. Она, конечно, с негодованием отвергнет это предложение, а потом… а потом…
Минула неделя, за Григорием не пришли, и он мало-помалу успокоился, стал ходить в институт на лекции – после 5 октября он сказался больным, – но справки об оставшихся на свободе участниках собрания, в том числе о брате, не решался наводить. Лишь раз он пришёл в поенный порт, издали посмотрел на миноносец «Скорый», пришвартованный кормой к стенке, но подойти к трапу и спросить матроса Рублёва не отважился. «Не исключено, что за мной следят», — думал он.
Он решил выждать ещё какое-то время, а потом начать действовать. «Совершенно очевидно, что восстание 21-го не состоится, — рассуждал Григорий, — поскольку ядро организации разгромлено, Александр и Надя арестованы. Придется начинать всё сначала: налаживать связи, организовывать новые явки, добывать оружие…»
Но вот 15 октября вечером на квартиру Воложаниных пришёл незнакомый человек с бородой и в зелёных очках. В доме он говорить не стал, а вызвав Григория во двор, передал ему приказ Александра прибыть завтра в четыре часа пополуночи в Гнилой Угол, на берег бухты и ждать возле лесного склада.
— Как, Александр на свободе? — изумился Воложанин. — А товарищ Надя? Тоже? Но ведь тогда в столовой…
— Им удалось уйти, — лаконично ответил незнакомец, который явно торопился. — Итак, вы всё поняли?
— Да. То есть нет… А зачем… в Гнилой Угол?
— Пойдём освобождать минёров.
— Значит, всё-таки восстание?! — воскликнул Григорий.
— Тихо, товарищ студент! — холодно сказал бородач.
— Простите…
Возбуждённый Григорий вернулся в дом, сбросил в прихожей шинель, которую надевал внакидку, прошёл к себе. Взглянул на часы: рано, восемь часов. Попробовал читать, но очень скоро поймал себя на том, что один и тот же абзац перечитывает третий раз и не может понять, о чём там речь. Отшвырнул книжку, достал с самой верхней полки шкафа другую – толстенный том «Мира приключений». Открыл и из тщательно вырезанного в книжном блоке гнезда извлек небольшой блестящий браунинг. Юноша взвесил его на ладони, ощущая приятную тяжесть и холод металла, и сунул в карман тужурки. Вот и всё, можно идти. На место сбора было по-прежнему рано, но ему предстояло по дороге нанести один визит.
Григорий нерешительно потоптался у двери в материн кабинет. Оттуда доносилось неясное бормотание: мать не то молилась, не то разговаривала сама с собой. Махнув рукой, он направился в прихожую.
Воложанин летел по Светланской, забыв о том, что идти далеко, и можно было бы взять извозчика. Но о том ли ещё забудешь, когда уже скоро, через несколько часов ты уйдёшь в бой, а сейчас, через несколько минут увидишься – может, последний раз в жизни! – с любимой женщиной!
Григорий шёл, бежал, летел к Марине Штерн. Он не думал о том, что дома может быть муж, что сама она в театре на спектакле. У него и сомнения не было в том, что она сидит и ждёт его. Уж сегодня она не будет с ним холодна, не станет говорить с ним в оскорбительно-покровительском тоне, она проводит его на великую битву, как средневековые дамы провожали рыцарей – даря розу и поцелуй… Он, разумеется, не скажет ей о восстании, он только намекнёт, и она поймёт, Марина такая умница!
Григорий и не заметил, как оказался в Офицерской слободке, у дома Штерн. Взбежал на второй этаж, позвонил. Горничная Марины, открывшая дверь, машинально растянула в зубастой улыбке широкий рот, но улыбка была скорее растерянной, чем приветливой.
— Мадам никого не принимают.
— Мне очень нужно… срочно… извините, — задыхаясь выговорил он и, отстранив служанку, ворвался в гостиную. Но на пороге он застыл столбом.
За столом сидел ротмистр Петров, которого он знал раньше как Сиротина, делового знакомого своей матери, а потом с удивлением увидел его с жандармами в столовой. Он сидел без сюртука, в расстегнутом жилете и с явным наслаждением смаковал коньяк. Марина в пёстром кимоно стояла за его спиной и нежно ерошила ему волосы – ласка, до боли знакомая несчастному студенту. Увидев Григория, Марина отшатнулась от Петрова, её красивое смуглое лицо залилось краской. Ротмистр же только удивлённо поднял брови и спокойно отпил из рюмки, не отрывая взгляда от Воложанина. Штерн уже взяла себя в руки, резко спросила:
— Что это значит, сударь? Кто вас пустил?
— Я нечаянно… простите… pardon je… le sis sans intention… — залепетал Григорий, переходя почему-то на французский.
— Что вам угодно?
— Я только хотел проститься…
Петров отодвинул рюмку, встал.
— Вы уезжаете? Куда? С какой целью? — отрывисто спросил он.
Воложанин, у которого чувство замешательства от такой бесцеремонности сразу прошло, разозлился. Этот подозрительный тип, то ли спекулянт, то ли шпик, сидит здесь как хозяин, полуодетый, да ещё позволяет себе допрашивать его!
— Почему я должен отвечать на ваши вопросы, господин Не-имею-чести-знать? — высокомерно задрав подбородок, начал Григорий. — Вы, кажется, жили какое-то время в нашем доме, в комнате прислуги? Но мы всё же не настолько близко знакомы, чтобы я делился с вами своими планами и намерениями…
Петров, словно не слыша его, вынул часы, щёлкнул крышкой и повернулся к хозяйке дома:
— Марина Владимировна, мне, к сожалению, пора. Будьте любезны, пошлите кого-нибудь за извозчиком.
Едва она вышла, он тяжело посмотрел на Воложанина и заговорил злым, свистящим шепотом:
— Ошибаетесь, милейший: мы знакомы довольно близко. Я с вами, во всяком случае. Скажу больше: вы разгуливаете до сих пор на свободе только потому, что ваша маменька оказывает нам кое-какие услуги…
— Кому – нам? — холодея, спросил Григорий.
— Охранному отделению, если вы такой недогадливый.
— Это ложь!
— Никак нет-с! — ухмыльнулся Петров. — Вспомните-ка 5 октября, когда мои люди замели вашу шайку в общей столовой на углу Семёновской и Корейской. Вы не задумывались, почему вас с братом не взяли? Вы-то, конечно, приписали это своей изворотливости, ловкости! А ларчик открывается просто: информацию о собрании я получил от вашей маменьки, сиречь от вас. И вот в благодарность…
Воложанин молча бросился на жандарма, но, отброшенный коротким болезненным тычком, тут же отлетел назад, едва устояв на ногах.
— Пшёл вон, щенок! — прошипел ротмистр. — И не вздумай наделать глупостей. Из-под земли достану!
…С залитым слезами лицом и беззвучно шевелящимися губами он долго бродил по каким-то улицам, не замечая, куда он идет, не слыша лая собак, передающих прохожего друг другу как эстафету. Он забрёл уже почти в Нахаловку, когда громыхнувшие где-то один за другим два выстрела вернули его к действительности. Григорий вздрогнул и огляделся.
Стояла уже ночь, и был туман, и от этого ночь казалась ещё темней и безнадежней. В то, что во Вселенной существуют звезды, не верилось, не было и земли, домов, людей – весь мир замкнулся вокруг уличного фонаря, косо торчащего на мостовой. Его синеватый свет был мертвенным, призрачным. Над фонарём – бледный зыбкий ореол мороси, под ним – отливающие тусклым жирным блеском сырые булыжники. Он освещал только себя и небольшое пространство под собой, окрест же лежала промозглая тьма, и самое существование этого единственного на всей улице, а может, и во всем мире фонаря было до идиотства бессмысленным. Мстительно усмехаясь, Григорий поднял камень…
Потом он спустился на Светланскую, нанял извозчика до Гнилого Угла и, отдав ему все деньги, что были в карманах, как бы отрезал себе пути назад.
Глава VIII
Да, Александру и Наде удалось уйти. Во дворе столовой белокурый гигант, улучив момент, свалил ударом кулака ближайшего к нему жандарма, тот упал, обрушив на себя целый штабель ящиков. В общей суматохе они выбежали на улицу и вскочили в чей-то частный экипаж, шагом тащившийся в это время мимо подворотни. Надя юркнула в коляску к насмерть перепуганной пассажирке – барышне в кринолине, Александр взобрался на козлы и, выхватив у кучера вожжи, что было силы стегнул лошадей.
Через несколько минут за беглецами была организована погоня, но у Александра достало сообразительности не свернуть на Семёновскую, ведущую в центр города, где их поймали бы очень быстро, он погнал лошадей прямо, на Корейскую слободку, хаотично застроенную в восточном стиле.
Из путеводителя по Владивостоку.
«…Корейская слободка раскинулась на возвышенности, непосредственно примыкающей с одной стороны к центральной городской больнице, с другой – к Куперовской пади. Антре слободки чуть не сплошь занято японскими «домами свиданий» и потому имеет свою особую физиономию, много напоминающую чисто японские уголки. Непосредственно за антре идут корейские постройки, по мере приближения к Куперовской пади представляют чуть ли не сплошняк, прерываемый лишь узкими извилистыми тропинками. Корейская слободка тем интересна, что она представляет собой в миниатюре корейское государство…»
Оторвавшись там от погони, Александр и Надя освободили экипаж и извинились перед барышней за налёт, сославшись на какое-то шутливое дружеское пари. До сумерек они оставались на Корейке, блуждая по её тесным петлистым улочкам, а потом через сопки пробрались в Голубиную падь, на конспиративную квартиру… Вечером пятнадцатого туда явились два знакомых минёра из Диомида. Запыхавшиеся, взволнованные, перебивая друг друга, они говорили:
— Товарищ Надя! Беда! Нас разоружают…
— Видно, почуяли… Драгунов вызвали…
— А суд над первой ротой назначили на послезавтра, на 17-е…
— Выручать надо! А то поздно будет!..
— М-да-с. Задача осложнилась… — Александр взял себя за подбородок. — Надо подумать…
— Что тут думать? — возразила Надя. — Раз власти перенесли суд, значит, нам надо перенести восстание, поднять его не 21-го, а завтра! Надо же выручать минёров!
— Выручать надо, согласен. Но поддержат ли нас, как планировалось, флот и артиллеристы? Ведь мы никого не успеем предупредить о переносе срока. К тому же, как ты знаешь, представители частей и кораблей арестованы…
Оба минёра с тревогой и надеждой следили за спором.
— Мы только зря теряем время! — с досадой сказала Надя. — То самое время, которое у нас ещё есть для того, чтобы предупредить членов организации о завтрашнем восстании… В общем, так, — решительно добавила она, окончательно беря инициативу в свои руки. — Вы, товарищи, отправляйтесь к себе в Диомид и ждите нас. В пять пополуночи будем. И учтите: поднять нужно не только вашу роту, а весь батальон. Не знаю, сколько нас будет, видимо, немного, поэтому накануне поговорите с сочувствующими, пусть приготовятся…
— Есть! — ответили минёры и ушли.
— Пойдём и мы, — Надя тяжело поднялась со стула.
— Ты устала, — ласково сказал Александр. — Отдохни. Я один схожу. — и он осторожно коснулся ладонью её волос.
— Вот ещё! Что за телячьи нежности! Пошли.
Они спустились на Светланку, и здесь их пути разошлись: Надя отправилась в военный порт, Александр пошёл в аптеку Рубинштейна, хозяин которой помогал иногда эсерам. Но не аптекарь, толстый старый астматик, интересовал Александра, а его телефон. Он сел к аппарату и начал обзванивать тех членов организации, у кого были телефоны. Несмотря на то, что аптекарь деликатно вышел, Александр говорил кодированным языком: приглашал в Гнилой Угол к тетке Ефросинье, которая живет недалеко от лесного склада, на день рождения внука, коему завтра исполнится четыре года, и просил принести с собой игрушки и привести как можно больше друзей.
Выйдя из аптеки, Александр ещё долго колесил по городу, находя и не находя нужных ему людей. То же самое делали его помощники. Вернулся он на Голубинку не чувствуя ног от усталости. Надя пришла около полуночи. Она с гордостью сообщила, что портовики не останутся в стороне от восстания, поддержат их забастовкой.
Потом они легли спать, вернее, отдыхать, так как в четыре утра им надо быть в Гнилом Углу. Александр лёг на лавке, постелив себе овчинный полушубок. Надя ушла в хозяйскую половину за ситцевую занавеску. Их было двое на квартире «Хроникера», который по заданию организации два дня назад уехал в Никольск-Уссурийский.
Постукивали ходики, попискивал ветер в печи, поскрипывали половицы, расправляя натруженные за день спины… Может, все это и мешало уснуть Александру?
Он лежал на спине, заложив руки за голову, смежив веки и тщетно призывая сон. Думал он почему-то не о завтрашнем восстании, а о той, что лежала сейчас за пологом.
Александр и Надя знакомы полгода и полгода втайне от всех и от себя любили друг друга. Они были фанатически преданы революции, любовь считали буржуазным предрассудком и поэтому глушили в себе крепнувшее чувство. Александр и Надя часто оставались под одной крышей на конспиративных квартирах, и как друзья, так и враги считали их любовниками, но они были только товарищами по борьбе и нередко спали на одной кровати, по-братски грея друг друга.
Завтра, уже сегодня им в бой. И скорее всего, они погибнут. «И никогда она не узнает, что я её люблю!» — думал он. Александр ворочался на лавке, она скрипела. Наконец не выдержал, поднялся, осторожно ступая босыми ногами, подошёл к занавеске. Постоял, желая услышать её дыхание. А с той стороны, не дыша, стояла она. Александр хотел уже вернуться на свое место, как вдруг услышал шёпот: «Милый! Иди ко мне!»
Рывком сдвинул он в сторону занавеску, и… сухой жаркий поцелуй в губы встретил его. Гибкое девичье тело с маленькой крепкой грудью прижалось к нему. Он подхватил её на руки, мимолетно удивившись невесомости своей ноши. «Мой миленький! Мой маленький!» — прямо в ухо шептала она, совсем не похожая на того яростного оратора, неукротимого спорщика, какого видели горожане на митингах и собраниях. Это была сама нежность…
В Гнилом Углу их ждали люди и лодки. Лодок было три, людей – около двадцати – все, кого удалось предупредить вчера вечером. Александр не видел в темноте их лиц, но по силуэтам и голосам узнавал друзей и единомышленников: студента Воложанина, артиллериста Пенька, боевиков-профессионалов Владимира и Костю… Многих верных товарищей не хватало сейчас, но ничего, они присоединятся к ним завтра или сегодня к вечеру, когда восстание перекинется на флот и порт.
Было темно, холодно и тихо. Слышались лишь короткие реплики, звяканье оружия и всхлипыванье воды под днищами шлюпок.
Александр ждал, что Надя сядет с ним в одну лодку; он всё ещё был под ошеломляющим впечатлением их короткого, как высверк молнии, сближения. Но она пошла на первой шлюпке, и уже с моря донесся её приглушённый голос:
— Не задерживайтесь, товарищи! Время…
Три лодки шли на вёслах по бухте Золотой Рог, держась ближе к лесистому берегу Чуркина. Чёрная вода казалась маслянистой, чёрной, лишь в местах гребков появлялись белые пятна.
Было около пяти утра, когда, обогнув полуостров, маленькая флотилия втянулась в бухту Диомид. С берега давали отмашку фонарем. Лодки пошли быстрее. Люди молчали, слышалось только тяжёлое дыхание гребцов.
Александр, сидевший рядом с Воложаниным, чувствовал плечом, как тот дрожит. «Трусит, что ли?» — неприязненно подумал он, и студент, словно услышав его мысли, повернул к нему смутно белеющее в темноте лицо и прошептал непослушными губами:
— Холодно…
Александр расстегнул свой тёплый бушлат и одной полой прикрыл вздрагивающие плечи студента. Григорий уткнулся ему в плечо и неожиданно всхлипнул.
— Ну что это вы, — проворчал Александр. — Не распускайте нервы!
— Не думайте, я не боюсь! Я – хотите? — первым пойду! Я жизнь отдам, мне она теперь ни к чему, я…
— Прекратите истерику! Возьмите себя в руки! — сердито зашептал Александр. — Если и отдавать жизнь, то, по крайней мере, с толком… — он хотел ещё что-то оказать, но замолчал, потому что вдруг ясно понял, что этот парень сегодня погибнет, и почувствовал одновременно жалость и досаду. Плотнее прижал к себе и сказал по-отечески ласково: — Когда начнётся, держитесь рядом, на рожон не лезьте…
Лодка с шипеньем вонзилась в прибрежную гальку. Надя уже была на берегу. Она разговаривала со встретившим десант минёром Кириллом Кудрявцевым, членом военной организации.
— Почему вы один? Где же остальные?
— В казармах, товарищ Надя. А выйти, да ещё кучей, нет никакой возможности: «шкуры» следят. Сегодня даже из офицеров кой-кто домой ночевать не пошёл, остался в казарме. Но вы не беспокойтесь: братва начеку, патроны под матрасами, а винтовки рядом, в пирамидах… Только первая рота разоружена…
— В каких ротах дежурит начальство? — спросил подошедший Александр.
— В первой и четвертой.
— Офицеров и унтеров надо ликвидировать в первую очередь. Поднимать будем весь батальон, поэтому разделимся на группы и ворвёмся во все роты одновременно. Сигнал – свист. Я пойду в четвёртую роту, со мной студент, Пенёк и вы двое… Ты, товарищ Надя, со мной? — спросил он полуутвердительно, вглядываясь в силуэт женщины, чернеющий на фоне звездного неба.
— Нет, товарищ Александр. Мы с Владимиром и Костей в первую. Там ведь офицер…
«Как же так, любимая? Мы ведь должны быть вместе!»
«Так надо, милый! И ты это сам знаешь. Мы ведём людей на бой!»
«Но кто убережёт тебя от вражеской пули?»
«Со мной товарищи. Прощай. Будь мужествен!»
«Береги себя!»
Это был диалог рук, сомкнувшихся в нежном и крепком пожатии. Это всё, что они могли позволить себе в окружении людей, ждущих от них приказа.
— И последнее. Лишнего шума не поднимать, обходиться по возможности без стрельбы: охранные роты стрелков совсем рядом. Ну а когда поднимем минёров, охрану сметём в два счёта, отберём у них пулемёты – и мы сила! Ну, теперь, кажется, всё… По местам!
— Помните, товарищи, наш девиз, — торопливо добавила Надя: — «В борьбе обретёшь ты право своё!» Вперёд!
…Когда батальонный предложил своим офицерам переночевать в роте («Накануне суда над бунтовщиками всякое может случиться, господа!»), командир 2-й роты минбата капитан Юшков не без злорадства заметил, как изменились лица сослуживцев, забегали их глаза. Сам Юшков был не робкого десятка; боевой офицер, он за русско-японскую кампанию имел орден Владимира с мечами, более того, он бравировал своей храбростью, слыл дуэлянтом, принимал участие в сомнительных офицерских развлечениях со стрельбой и называл себя фаталистом. Юшков небрежно дал согласие переночевать в 1-й роте, подлежащей суду, вместо «внезапно заболевшего» поручика Ещенко.
Было уже далеко за полночь, а капитан всё не мог заснуть. Он убеждал себя, что виной тому тяжёлый воздух казармы и жёсткая солдатская койка, хотя сверхсрочники в подхалимском усердии навалили на неё три или четыре матраца. Он вспомнил, как на фронте гнал солдат в бессмысленные атаки под японские пули, как измывался над ними в мирные дни; вспоминал и чувствовал, как его тело покрывается холодным потом. Ему казалось, что в казарме никто не спит и десятки глаз сверлят его из темноты.
Юшков приподнялся на локте. Всё было тихо. Капитан вынул из кармана френча, висевшего на спинке стула, плоскую флягу, надолго приник к ней губами. «Всё, теперь усну!» И в самом деле скоро, измученный бессонницей и раскованный алкоголем, он забылся в тяжёлом сне. Но его мозг, словно маленький часовой, бодрствовал и в любую минуту готов был поднять тревогу. Так оно и произошло, когда от входа послышался неясный шум. Юшков выхватил из-под подушки револьвер, соскочил в одном белье с кровати и, не понимая ещё, в чем дело, испуганно вытаращился в темноту.
— Подымайтесь, товарищи! Постоим за себя! — прозвенел высокий женский голос, и сонная тишина казармы взорвалась – крики, грохот, лязг, треск. У входа клацали затворы и блестели штыки, в среднем проходе роились возбуждённые солдаты.
— Бей офицеров, довольно им кровь нашу пить! — проревел кто-то, и Юшков почувствовал, как у него зашевелились волосы на голове.
— Кашин, Василицкий, Кухаренко – ко мне! — дико крикнул он, не узнав собственного голоса.
Никто из сверхсрочников, однако, на этот вопль не отозвался. Фельдфебель Василицкий был прикончен штыком, унтера Кухаренко, открывшего стрельбу, изрешетила из своего «манлихера» Надя, а фельдфебель Кашин, уже вскочивший на подоконник, вывалился наружу, дробя стекла и унося в своей спине две пули от трёхлинейных патронов, с надпиленными, как выяснится потом, головками. У него ещё хватило сил добраться до офицерского дома и доложить выбежавшему на крыльцо поручику Ещенко, что его убили рядовые Петренчук и Кудрявцев. Даже в свою последнюю минуту этот служака больше всего беспокоился о том, чтобы бунтовщики были наказаны.
В 1-й роте все было кончено. Капитан Юшков, опустошив барабан своего револьвера и ни в кого при этом не попав, спрятался под кровать, но и там его достал солдатский штык. Впрочем, он был только ранен, добивать его не стали.
Солдаты и эсеры но главе с Надей выходили во двор под сереющее предрассветное небо. Вскоре к ним присоединилась группа Александра. Надя сразу заметила отсутствие Воложанина.
— Где студент?
Александр, просиявший было при виде любимой, согнал улыбку с лица, его широкие плечи обвисли.
— Что же ты молчишь?! Он погиб?
Что было сказать? Трудно уберечь от смерти того, кто сам её ищет. Предчувствие не обмануло Александра: Григорий погиб. Он был единственным убитым при взятии казармы 4-й роты. Опередив командира группы, Воложанин с криком «Да здравствует революция!» ринулся во тьму казармы, где и нашла его пуля, скорее всего, шальная, выпущенная кем-то наугад, со страху, во всяком случае, стрелявшего не нашли. Умирая на руках Александра, Григорий прошептал: «Скажите ей…» Кому и что – замерло на пухлых, юношеских губах, враз побелевших.
Ничего этого не стал говорить Александр Наде, лишь коротко обронил:
— Да.
И вообще разговаривать было некогда: нужно закреплять успех восстания. А это, видимо, будет сделать нелегко, так как охранные роты 10-го Восточно-Сибирского полка, кольцом охватившие расположение минного батальона, наверняка слышали выстрелы и уже поднялись по тревоге.
Александр, Надя и минёр Кирилл Кудрявцев держали короткий совет.
— Странно, что стрелков 10-го полка ещё не видать…
— А ты вроде ждёшь не дождешься!
— Может, слышали выстрелы, да не придали им значения?
— В любом случае их надо упредить, начать первыми… Товарищ Кудрявцев, строй своих минёров!
— Батальон! Слухай мою команду! Стано-о-овись! Ряды вздвой!
Батальон – не батальон, но более сотни солдат, услышав привычную команду, из беспорядочной, смутно гудящей толпы быстро образовали две довольно стройные шеренги. Александр шагнул вперёд.
— Товарищи! Времени мало, поэтому буду краток. Ваша свобода — в ваших руках! Надо прорвать кольцо охраны и с оружием пробиться в город, где нас поддержит флот. В первую, очередь надо овладеть пулемётами… Кто у нас знает пулемётное дело?
— Я! — не вышел, а выскочил маленький и юркий артиллерист Пенёк, участник прошлогоднего восстания на Иннокентьевке.
— Хорошо. Как только захватим пулемёт, поворачивай его и открывай огонь по царским опричникам! Всё! Пошли!
Минёры, ведомые Александром и Надей, двинулись к казармам 10-го полка. Но время было упущено, и полковник Рацул успел подготовиться к встрече: 1-я и 9-я роты были выведены и рассыпаны в цепь, на правом фланге установлен пулемёт.
За сопками уже рождался рассвет, и на увале, куда избиралась дорога, виднелись серые мышиные комочки залёгших солдат. Оборонявшиеся были в выгодном положении, на их стороне были: удобная позиция, количество штыков и пулемёт. Наступавшие лишились единственного союзника – внезапности. Вот почему при виде залёгшей солдатской цепи, которая казалась бесконечной, и грозного пулемёта на высоких, почти орудийных колесах, минёры смешались, шаг их замедлился.
Александр, как и Надя, во всём чёрном, с револьвером в руке шедший впереди отряда, почувствовал нерешительность идущих за ним минёров. Он надеялся только на захват пулемёта, но, чтобы подбодрить восставших, зычно крикнул:
— Смелей, друзья, вперёд! Отступление — смерть!
Мятежники и сами знали, что отступить после содеянного, сдаться – это действительно смерть, но они видели, что смерть ждет их и впереди. Двум, однако, не бывать, подумал, видимо, не один, и с угрюмой решимостью они снова двинулись вперёд, нанизывая на штыки пространство.
— Стой! Ктойдёт? — донесся из ложементов охранных рот традиционный и бессмысленный вопрос.
— Свои! — ответили восставшие, и над их рядами закачалась, поднятая высоким женским голосом, песня-призыв:
Отречёмся от старого мира!
Отряхнём его прах с наших ног.
Нам враждебны златые кумиры,
Ненавистен нам царский чертог!..
Цепь стрелков изумлённо слушала.
— Слышь, Морозов, никак баба поёт?
— Кажись…
— А сказывали: бунтовщики-минёры супротив нас идут! Может, там и детишки…
— Может, и есть, нас это не касаемо! В любом разе – враг унутренний!
— Дак вить…
— Р-рота-а!.. По бунтовщика-а-ам!.. Залпа-а-ам!..— ввинчивался в воздух нервный офицерский визг. — Пли!
Залпа, однако, не получилось, громыхнуло лишь несколько неуверенных и неверных выстрелов. А песня, уже многоголосая, продолжала звать:
Вставай, подымайся, рабочий народ!
Вставай на врага, брат голодный!
Раздайся крик мести народной!
Вперёд! Вперёд! Впе…
Будто гигантская машинка Зингера застучал пулемёт, оборвав песню и несколько жизней – около десятка тел попадало на стылую слякотную землю.
— Саша! — раздался отчаянный крик Нади. Она рванулась было к Александру, но, увлекаемая побежавшей назад толпой, смогла лишь несколько раз обернуться туда, где лежал ничком, выбросив вперёд правую руку с револьвером, белокурый гигант – друг, товарищ, любимый, первый и, наверное, последний… Дважды раненный смертельно, он ещё нашёл в себе силы, поднять крупную, в тугих завитках светлых волос голову и посмотреть в сторону пулемёта, надеясь увидеть его в руках соратников. Но артиллерист Пенёк, наступавший со своей группой на правом фланге, не дошёл до цели, он лежал в двух десятках метров от пулемёта, обхватив голову руками, его тонкие пальцы были перевиты красными змейками.
Наде удалось остановить отступавших минёров и даже организовать новую атаку, но, сильный ружейно-пулемётный огонь пехотинцев 10-го полка заставил их залечь. А когда стрелки по команде полковника Рацула поднялись во весь рост и с диким воплем «А-а-а!» ринулись вниз, окончательно сломленные мятежники побежали. Одни рассеялись по лесу, другие вернулись с повинной в казармы, и лишь немногим, в том числе Наде, удалось на шлюпках уйти в город. Один из руководителей восстания минёров рядовой Кирилл Кудрявцев был арестован.
Ещё не остывшая после боя в Диомиде, ещё не пришедшая в себя после утраты друга, Надя, переправившись через Золотой Рог, устремилась в военный порт. Простоволосая, в кожаной куртке, туго перехваченной в узкой талии солдатским ремнем, и длинной чёрной юбке, она быстро шла, почти бежала, то и дело нетерпеливо оглядываясь на отставших членов организации.
— Скорей, товарищи, скорей!..
Вихрем ворвались они в проходную, мимо растерявшегося сторожа, который, впрочем, тут же вынул свисток и начал издавать панические трели. Надя приказывала:
— Костя – в котельную, дашь гудок! А вы – в мастерские, собирайте народ!..
Костя, уже немолодой бородатый эсер, бывший фармацевт, растерянно оглядывался.
— А где она, эта котельная?
— Господи, да вон же, с трубой!.. Быстрее!..
И Костя бросился в указанном направлении, совершенно не думая о том, сможет ли он дать гудок. Да что там гудок! Такая гипнотическая сила исходила от этой женщины, фанатически верующей в успех их дела, что пожилой фармацевт бросился бы в огонь, в воду, к чёрту в зубы! И Надя нисколько не сомневалась в том, что её приказ будет выполнен, хотя и она вряд ли представляла себе, каким образом это произойдёт. А гудок был необходим для того, чтобы поднять порт, чтобы повести рабочих на штурм казарм Сибирского флотского экипажа и, соединившись с матросами, продолжить восстание, так неудачно начатое.
Костя сделал свое дело: в недрах котельной родился и потянулся над портом сиплый нескончаемый гудок. Дальше произошло то, чего и ожидала Надя: из мастерских стали выбегать рабочие, со стоящих у стенки кораблей – матросы. И все устремлялись к котельной, сбиваясь в толпу, состоящую сплошь из вопросов:
— Пожар?
— Где?
— Убило кого?
— Что стряслось, братцы?
Далеко не все знали о намерении эсеров, а из тех, кто знал, очень немногие разделяли их взгляды: порт в основном стоял на большевистских позициях.
Надя взобралась на подводу, стоящую у слесарной мастерской, подняла руку, требуя тишины, но, не дождавшись её, стала кидать в толпу отрывочные фразы:
— Товарищи, собирайтесь!.. Идём к морским казармам!.. В Диомиде наши братья проливают кровь!.. Надо выручать товарищей!.. Нельзя сидеть сложа руки!..
В толпе рабочих стояли Ковальчук, Вахреньков, Пётр Воложанин, Васятка Максименко. На мгновение Ефим встретился взглядом с Надей, он был искренне рад, что ей, как и ему, удалось уйти из-под ареста, и в то же время был возмущён, что эсеры всё-таки пошли на восстание. Он с удивлением отметил отсутствие возле Нади её всегдашней тени – Александра, и она, поняв это, нахмурилась и отвела взгляд.
А Пётр Воложанин искал и не находил в группе эсеров своего брата, недоброе предчувствие овладело им, тревожно забилось сердце. Он стал протискиваться вперёд, чтобы спросить о Григории. Но не только он пытался пробиться к трибуне-телеге: туда же спешили полицейские, возглавляемые портовым надзирателем. Заметив их, Надя торопливо закончила:
— …Все к казармам! Да здравствует восстание!
И спрыгнув с подводы, затерялась в толпе; её местонахождение можно было угадывать только по выкрикам, то и дело раздающимся: «Вперёд, товарищи!.. К казармам!..»
Рабочие, стоявшие вокруг большевиков, с выжиданием поглядывали на них. Ефим Ковальчук молча махнул рукой, дескать, пошли со всеми. Он почти не сомневался в том, что восстание успеха не будет иметь, поскольку портовики не готовы к нему – не представляют его цели, к тому же безоружны, но вместе с тем он знал, что если большевики останутся в стороне, то могут потерять авторитет в рабочей массе. Кроме того, забастовка и демонстрация своей силы будут грозным пролетарским предупреждением властям.
Над толпой там и сям уже взмывали неведомо откуда взявшиеся красные флаги. Тысячная масса народа придвинулась к проходной, просачиваясь через нее, как через воронку, на Шефнеровскую улицу, ведущую к казармам Сибирского флотского экипажа. На тесной улице толпа вытянулась, став колонной.
У решётчатых ворот экипажа колонна замедлила ход, а потом и вовсе остановилась: в пятнадцати шагах от неё стояла, выставив перед собой стальной гребень штыков, плотная солдатская шеренга.
Во дворе экипажа толпились матросы, высыпавшие из казарм; они кричали «Ура!», махали бескозырками, приветствуя рабочих, но все это было лишь внешним проявлением солидарности: соединиться с портовиками матросы не могли: мешали запертые ворота и солдаты. Из толпы демонстрантов раздавались возгласы: ободряющие, – матросам и возмущённые – солдатам. И всё перемешалось в этом гаме:
— Братишки, мы к вам, выходите!
— Опричники!
— Кому вы служите!..
— Долой царя!
— Матросы, вооружайтесь!
— Бей их камнями!
— Три шага вперёд… марш! — это уже крикнул офицер, и длинный стальной гребень, колыхнувшись, двинулся на безоружных. Толпа отшатнулась, начала разваливаться, таять. А когда со Светланской послышался конский топот и на площади у экипажной церкви показались первые всадники крепостной охотничьей команды во главе с вездесущим прапорщиком Цирпицким, демонстранты стали разбегаться. Ещё одну победу одержали власти.
Товарищ Надя исчезла, чтобы появиться в другом месте, чтобы снова призвать к оружию и либо победить, либо умереть…
Председатель совета министров П.А. Столыпин приамурскому генерал-губернатору П. Ф. Унтербергеру.
«Ввиду бунта 16 октября во Владивостоке в минном батальоне при участии посторонних агитаторов, толпы частных лиц, прошу Ваше высокопревосходительство принять самые энергичные меры к прекращению беспорядков, предупреждению дальнейших выступлений, пользуясь всей полнотою власти, предоставленной военным положением, которое в 12 ст. допускает принятие мер, даже совершенно исключительных…»
Военный губернатор Приморской области генерал-майор В. Е. Флуг – населению города Владивостока.
«Население города Владивостока сим поставляется в известность, что уличные сборища, как нарушающие общественный порядок и грозящие общественному спокойствию, допускаться не будут, причём, в случае не исполнения участвующими в сборищах требования полиции разойтись, будут приниматься решительные меры, с применением при надобности и оружия, согласно установленных для сего правил».
Из приказа № 1524 командира Владивостокского порта капитана 1-го ранга барона В. Н. Ферзена.
«Вследствие самовольного прекращения работ мастеровыми 16 сего октября и ухода их из порта объявляю все мастерские порта закрытыми. Конторе найма произвести расчёт с мастеровыми по 15 сего октября включительно…»
Из обращения к русскому народу «Священного союза народной самоохраны» (прозванного в народе чёрной сотней).
«Пролетарий всех стран, соединяйтесь!» Вот зазорный клич красной сотни к мирному русскому народу… Что есть «пролетарий»? Это слово обидное, оскорбительное для честного, хотя и бедного труженика. «Пролетарий» – тот, кто пролетел, кто, сам не работая, ничего не заработал или нажитое прожил да пропил. «Пролетарию» нечего терять: ему выгодны беспорядки, ему выгодно брать чужое, нажитое чужим трудом, чужими руками. Вот кто «пролетарий» на самом деле…»
— Господа! Заканчивая совещание, хочу ещё раз предупредить вас: возможно, что именно завтра, в день двойного праздника – славной годовщины манифеста 17 октября и дня памяти избавления царской семьи от угрожавшей ей опасности – бунтовщики предпримут попытку поднять мятеж на флотилии. Экипажи многих миноносцев разъедены червоточиной социалистической пропаганды, особенно это относится к «Скорому» и «Тревожному». Посему оба поименованных корабля после подъёма флага я приказал отвести в бухту Славянка. Господ офицеров прошу нынешней ночью не сходить на берег, оставаться на кораблях… Вопросы есть? Прошу вас, господин капитан второго ранга… Да, меры приняты: бухта и рейд всю ночь будут освещаться прожекторами, для патрулирования по берегу выделены усиленные наряды солдат и полиции, об остальном я уже докладывал… Ещё раз напоминаю о бдительности! Все свободны.
— Товарищи! Подвожу итоги нашего чрезвычайного заседания комитета. Судя по всему, эсеры даже после неудачной попытки поднять минный батальон в Диомиде и разгона демонстрации в порту не отказались от мысли о вооруженном восстании во Владивостоке. Мы, как и раньше, категорически против! Если сегодня жертвами авантюры максималистов стали единицы, завтра ими могут быть десятки и сотни людей. Этого допустить нельзя. Надо послать агитаторов на корабли и отговорить матросов от бессмысленного и неподготовленного выступления. Вместо этого провести в порту митинг протеста в защиту минёров. Вопросы есть? Давай, Починкин… Ну что ж, если восстание всё-таки начнется, большевики не бросят своих братьев в беде и возглавят борьбу. Всё, давайте расходиться.
…Утренний туман, словно доисторический ледник, медленно сползал с сопок в бухту Золотой Рог. Он укутывал корабли — и стоявшие на рейде, и прильнувшие к берегу, словно сонные зверёныши к матери, он приглушил звуки, покрыл безлюдные палубы холодной росой. Нахохлившиеся вахтенные знобко топтались у трапов. Намокшие флаги расцвечивания, поднятые по случаю царского праздника, вяло свисали с вант, как сохнущее белье.
Командир миноносца «Бодрый», «герой» Цусимы, капитан 2-го ранга Курош, только вышедший из своей каюты, стоял у борта в наброшенной на плечи шинели и курил первую за это утро и оттого особенно вкусную папиросу. Докурив, он щелчком отправил окурок в воду и, зевнув, повернулся уходить, но вдруг увидел, как из тумана, вставшего стеной над водой, неслышно возникла лодка. Обогнув с носа «Бодрый», она стала приближаться к «Скорому». В шлюпке сидело трое штатских: женщина и двое мужчин. Когда лодка вплотную подошла к миноносцу, женщина встала и крикнула матросам, чьи белые робы уже мелькали среди надстроек и труб:
— На «Скором»! Пайков на борту?
С миноносца что-то ответили. Курош решил, что пора вмешаться. Он выступил из-за шлюпбалки, за которой до этого прятался, и заорал:
— Эй, на шлюпке! А ну отвали от корабля!
В лодке начали совещаться.
— Отваливай, говорю! Стрелять буду!
— Ладно, уйдём! — ответил женский голос. — Уйдём!
И в самом деле, мужчины заработали веслами, и шлюпка неслышно, как и появилась, исчезла в тумане. Курош остался стоять у борта, держась за мокрый леер; он закурил вторую папиросу и теперь уже настороженно посматривал по сторонам злыми рысьими глазами.
На «Скором» разводили пары, готовясь к переходу в Славянку. Матросы, однако, не особенно суетились, как бывает обычно перед походом, не летали по трапам, грохоча сапогами по железным балясинам; приказания выполняли нехотя, передвигались по палубе не спеша, то и дело кучкуясь и о чём-то вполголоса переговариваясь. К одной такой кучке, состоящей из Пайкова, Рублёва и Лушкина, подошёл машинный кондуктор Кочерин.
— Пайков, тебя – к командиру, — сказал как-то странно, глядя в сторону.
Громадный Яков тяжело смотрел на него сверху вниз, тщетно пытаясь поймать ускользающий взгляд сверхсрочника. Он вспомнил, что Кочерин стоял рядом с ним, когда подходила шлюпка, а потом сразу куда-то исчез. «Настучал поди сволочь! Ну, ужо тебе!..»
Пайков молча повернулся, спустился в офицерский коридор, постучал в командирскую каюту и вошёл. За год службы на «Скором» он был здесь второй раз. Каюта, хотя и тесноватая, как и все помещения на миноносце, была вместе с тем уютной и даже изящной, как бонбоньерка: красное дерево шкафа и письменного стола, лоснящаяся коричневая кожа небольшого диванчика и кресла, мягкий ковер на палубе, хрустальные сталактиты бра и овальное зеркало на переборке. Над иллюминатором фотографический портрет актрисы Марины Штерн, жены командира.
В каюте пахло духами и дорогим табаком. За столом сидел старший лейтенант Штерн в расстёгнутом кителе, из-под которого виднелось ослепительно белое бельё. Перед командиром на столе дымилась крошечная чашечка с кофе.
Матрос угрюмо пробурчал обязательное:
— Явился по вашему приказанию, вашскородь.
Штерн, глядя на него в упор, почти не разжимая узких губ, спросил:
— Что за шлюпка подходила? Кто и зачем звал тебя?
Пайков молчал, опустив голову. Нельзя сказать, что вопрос командира застал его врасплох, он догадывался, что именно за этим его позвал старлейт, но молчал: правду сказать не мог, а врать считал ниже своего достоинства.
— Отвечай, каналья!
Яков вздёрнул голову и дерзко посмотрел на командира.
— Ко мне товарищи по делу приходили. Вас это не касаемо.
— Что?! Что ты сказал, бунтовщик?! Да я тебя сейчас… без суда и следствия… — Штерн, не отрывая глаз от матроса, лихорадочно шарил по столу, потом, вспомнив, рванул ящик, и рука нырнула туда. Пайков знал, что извлечёт Штерн в следующее мгновение, и выхватил из кармана свой револьвер.
— Не смей… не смей, каналья!.. — тонкие губы командира змеились в дрожи, длинное лицо наливалось мертвенной бледностью.
— За минёров, за сестру, за… всё!
Грохнул выстрел, и маленькую каюту враз заволокло едким дымом, в котором растворились все благородные запахи барского жилища. Худое тело старлейта обмякло в кресле, голова запрокинулась и на горле обозначился острый, неожиданно большой кадык.
Пайков вышел из каюты. В коридоре он едва не столкнулся с испуганным мичманом Юхновичем, спешившим на выстрел. Злорадно усмехнувшись, матрос послал пулю и в ненавистного «дракона». Того швырнуло на переборку, и долго ещё, пластаясь по ней и хрипя, смертельно раненный мичман сползал на палубу.
Яков Пайков этого не видел, он был уже наверху – возбуждённый, в бескозырке, съехавшей на затылок, с револьвером в поднятой руке, он первым начал восстание на Сибирской флотилии.
Командир «Бодрого» Курош слышал выстрелы на «Скором», а увидев выбежавшего на палубу здоровенного детину в белой матросской робе, с револьвером в руке, понял всё. Рывком плеч он сбросил шинель, нервно царапая ногтями кобуру, вынул браунинг и направил пляшущий ствол в сторону «Скорого». Пуля пробила тент мостика над головой Пайкова. Яков, обернувшись, тоже выстрелил и тоже не попал.
Это было очень похоже на дуэль: у лееров, служивших барьерами, разделённые узкой полоской воды, стояли грудь в грудь, не прячась, противники – матрос и офицер, простолюдин и господин. Но дуэль, по всем канонам, невозможна между антиподами, и уж тем более здесь не могло быть и речи о секундантах, джентльменских расшаркиваниях и взаимных извинениях, здесь шёл жестокий, смертельный поединок представителей двух миров, и руку каждого из них направляла классовая ненависть.
После третьего выстрела Пайкова Курош замертво рухнул на палубу. Яков сорвал с головы бескозырку и замахал ею матросам, толпившимся на палубах миноносцев, рабочим военного порта, сбегавшимся к причалу.
— Товарищи, присоединяйтесь к нам! Отомстим за минёров! Постоим за себя!
К сходням, переброшенным с миноносцев на берег, устремились матросы крейсера «Аскольд», стоявшего в ремонте, и Сибирского флотского экипажа, судоремонтники и докеры. К «Скорому» вновь подошла шлюпка, ранее отогнанная Курошем. На невысокий борт миноносца с помощью сильных матросских рук поднялась товарищ Надя.
Она была всё в той же кожанке, подпоясанной солдатским ремнём, простоволосая. Всегда худое лицо её ещё больше осунулось, заострилось, стало совсем маленьким и каким-то птичьим, на нём жили только большие глаза с покрасневшими, воспалёнными веками, обведённые голубой тенью смертельной усталости. Где она скрывалась после Диомида и разгона демонстрации в порту, спала ли, ела ли за минувшие двое суток – этого не знал никто. Но в её маленькой угловатой фигуре по-прежнему ощущалась сила; резкие, порывистые движения и хриплый, сорванный голос выдавали в ней вожака. Коротко кивнув Ивану Рублёву, встретившему её на палубе, Надя приказала:
— Поднять красный флаг!
Иван сбегал в рулевую рубку, принёс свёрнутое в трубку алое полотенце, принайтовил его к фалу и, быстро-быстро перебирая руками, погнал флаг вверх. Задохнувшись от восторга, он смотрел, как в серо-белёсом небе факелом вспыхнул, затрепетал флаг Революции.
—Ура-а-а! — поднялся многоголосый крик, заглушивший звуки двух выстрелов, раздавшихся один за другим. Кондуктор Кочерин, высунувшись по пояс из носового люка, безуспешно стрелял в Рублёва, но тут же, сражённый меткой пулей Ивана Лушкина, пробившей сверхсрочнику челюсть, исчез внизу, выронив винтовку на палубу.
— Зарядить оружия, пулемёты и винтовки! — командовала Надя уже с командирского мостика. — Быть готовыми к выходу в море!
Пайков, стоявший рядом, перевёл все это на язык морской команды:
— Корабль к бою и походу – изготовить!
Зазвенели звонки боевой тревоги, загудел снарядный элеватор, загрохотали на баке выбираемая якорь-цепь, задымили трубы – «Скорый» готовился к бою и походу, к бою с царизмом, к походу в историю!
Однако в целом восстание на флотилии разворачивалось крайне медленно, неумело и неорганизованно. Не имея централизованного руководства и единого плана, встречая яростное сопротивление со стороны офицеров, экипажи миноносцев действовали на свой страх и риск.
Ещё вчера, 16 октября, никто толком не знал, будет ли восстание. Эсеры говорили красивые слова, уверяли, что поднимется весь флот, что восставших поддержит 12-й Восточно-Сибирский полк. Агитаторы от большевиков убеждали матросов отказаться от выступления, так как на поддержку других частей гарнизона и населения трудно рассчитывать. Командиры кораблей, выполняя предписания начальника порта и коменданта крепости, разоружили команды, уменьшили их комплект.
17-го с утра многие матросы – одни отпросившись, другие самовольно – сошли на берег и отправились в порт, где должен был состояться митинг солидарности с минёрами. Выстрелы на «Скором» отменили митинг, а красный флаг, взвившийся на его мачте, вызвал у матросов одновременно и ликование, и сумятицу. Восставший в одиночку корабль поставил перед остальными альтернативу: с нами или против нас!
Командование крепости тоже готовилось к бою. Пауза была им на руку.
Из рапорта коменданта крепости Владивосток генерал-майора В.А. Ирмана командующему войсками Приамурского военного округа П.Ф. Унтербергеру.
«В собственные руки.
С е к р е т н о.
Доношу Вашему высокопревосходительству следующее… Когда я получил около 8 час. утра донесение от командира порта по телефону, что взбунтовались 4 миноносца и подняли красный флаг, я тотчас же приказал: во-первых, командиру порта беспощадно уничтожить мятежные миноносцы действием мин, а если нельзя – огнём оставшихся верными миноносцев и других судов; во-вторых, начальнику штаба крепости отдать приказание об отмене назначенного на этот день церковного парада, так как предполагал, по агентурным сведениям, возможность ещё крупных беспорядков и в городе… Я послал командиру 12-го полка приказание помочь в деле усмирения командиру порта двумя ротами, а если потребуется, то и больше.
…Начальнику артиллерии крепости я передал приказание, чтобы 4-й полк и все береговые батареи стали по своим орудиям на места, а начальнику охраны ген.-лейтенанту Ольшевскому приказал вызвать все войска по охранному – на случай внутренних беспорядков – боевому приказу (диспозиции), отданному заранее на подобные случаи.
…Получив донесение, что якобы мятежные миноносцы имеют намерение уйти к японским берегам, я для воспрепятствования этому приказал командиру 3-й артиллерийской бригады ген.-майору Тимашевскому вывести батареи его бригады для занятия позиций по берегам Золотого Рога и Босфора, дабы огнём не выпустить мятежные суда из крепостных вод, стараясь утопить. Такое же приказание… я отдал по телефону всем береговым батареям Уссурийского и Амурского фронтов…
Начальнику штаба крепости полковнику барону Будбергу лично приказал написать приказ по крепости об объявлении особого положения с 17 числа октября…»
Телеграмма приамурского генерал-губернатора П. Ф. Унтербергера председателю совета министров П. А. Столыпину.
«0480
17 октября 1907 г.
Докладываю вашему высокопревосходительству что сейчас получены сведения беспорядках владивостокском порту зпт возмущении четырёх миноносцев тчк получении подробностей представлю их зпт все меры прекращению и предупреждению беспорядков принимаются тчк унтербергер»
Вслед за «Скорым» красные флаги поднялись на «Тревожном» и «Сердитом». «Бодрый» колебался. Пауза в восстании затягивалась, и время работало против мятежников.
Странная процессия появилась однажды днём на привокзальной площади у здания штаба крепости: шестеро китайцев в штанах и куртках из синей дабы несли на плечах гроб, а впереди шёл русский в визитке, полосатых брюках и котелке. Китайцы опустили гроб на землю у дверей штаба, русский вручил часовому запечатанный конверт. Пока на звонки часового пришёл заспанный начальник караула и пока последний разыскал дежурного офицера, носильщики и их предводитель исчезли.
Штабс-капитан недоуменно повертел в руках конверт, адресованный начальнику охранного отделения подполковнику жандармской службы Ю. М. Заваловичу, с суеверным страхом покосился на гроб и пошёл звонить на Фонтанку – так в городе называли жандармское управление, помещавшееся на улице Фонтанной, 55. Вскоре оттуда прибыл сам Завалович, толстый, взмокший, астматически пыхтящий.
— Ну что тут у вас? — спросил недовольно.
Дежурный вместо ответа протянул письмо. Подполковник распечатал конверт, вынул листок тонкой рисовой бумаги. Прочёл – и пришёл в ярко-красную ярость: затопал ногами, затряс кулаком почти перед носом оторопевшего офицера, заорал:
— Сволочи!.. Обнаглели!.. Мерзавцы!.. Ну, я вас!..
— Что случилось? — робко спросил дежурный, которому казалось, что вся эта брань адресуется лично ему.
— Вот, читайте! — Завалович протянул ему смятый листок.
В письме коротко и официально сообщалось, что главный комитет Владивостокской военной революционной организации выносит жандармскому подполковнику Заваловичу смертный приговор и заранее предоставляет гроб, который очень скоро ему понадобится.
— Вот что делают, сволочи! — возбуждённо говорил жандарм, тыча коротким толстым пальцем в листок и одновременно цепко глядя в растерянное лицо штабс-капитана, словно проверяя его реакцию. — Это месть! Я им встал поперек дороги, и они угрожают мне! Но меня не запугаешь, нет! Теперь-то я до них доберусь… Кстати, почему вы не задержали этих… ну, что при несли?..
— Да как-то, знаете, не сориентировались… Думали: ошибка какая-то…
— Плохо, очень плохо!
— Но часовой и караульный их хорошо разглядели. Может быть, они…
— Давайте их сюда!
Через час весь владивостокский сыск был брошен на поиск носильщиков-инородцев. А они и не думали скрываться, сидели спокойно в китайской харчевне на Семёновской и потягивали горячее пиво, поминутно вытирая потные лица. Задержанные, они униженно кланялись, тряся косами, и бормотали, что ничего не знают, что их только наняли отнести гроб большому русскому начальнику. К вечеру был найден и наниматель, некто Симонов.
Гроб, предназначавшийся Заваловичу, был отправлен в один из воинских лазаретов, а сам Завалович лично возглавил «строгое дознание о нахальной дерзости социалистов-революционеров». Прошло несколько дней, и подполковник торжественно доложил военному губернатору Флугу и коменданту крепости Ирману, что им лично, с божьей помощью раскрыта знаменитая Владивостокская военная организация.
За словами последовали дела. В Рабочей слободке прошли массовые аресты и обыски, при этом было изъято много запрещённой литературы, прокламаций и даже самодельных бомб-македонок. Тюрьмы – и военная, и гражданская – были переполнены. Завалович, растягивая толстогубый рот в самодовольной улыбке, счастливо пыхтящий, принимал поздравления по случаю пожалованного ему государем ордена Святослава. И только один из сослуживцев подполковника скептически улыбался. Им был ротмистр Петров.
Без малого два года служил в жандармах бывший флотский офицер. Сильный, умный, расчётливый, он за это время добился многого: придя в охранку человеком с улицы, он стал ротмистром, начальником особой команды. Нелегко дался ему этот путь: приходилось терпеть дружбу грязного палача Цирпицкого, начальство в лице бездарного Заваловича, общение с доносчиками и провокаторами – гнуснейшими человеческими отбросами. Ему, хотя и не сразу, удалось избавиться от всегдашней брезгливости. Он даже радовался, видя пороки окружающих его людей, радовался тому, что есть негодяи ещё большие, или, во всяком случае, не меньшие, чем он сам. Впрочем, это чувство было подсознательным, он не считал себя негодяем. Вслед за своим учителем Ницше он презирал как плебс, так и либеральную буржуазию, ненавидел демократию и не признавал никаких нравственных норм; он мнил себя сверхчеловеком, могучая воля которого – единственный критерий добра и зла.
Петров имел твёрдую и ясную цель: въехать в исторгший его Петербург на белом коне – и делал всё для осуществления этой цели. Он работал на износ, забывая порой о сне и еде, лишь подстёгивая себя время от времени алкоголем, которому, впрочем, в последние месяцы стал изменять с кокаином.
В отличие от большинства своих коллег Петров не гнушался читать различные подпольные издания, изъятые при обысках, более того – изучать особенности революционного процесса в России вообще, и на Дальнем Востоке в частности. По размышлении он пришёл к выводу, что сейчас, в 1907 году, во Владивостоке наиболее опасны две политические организации – эсеровская и социал-демократическая, особенно большевики. В соответствии с этим он выработал две тактики борьбы с подпольем: с эсерами – давать возможность объединиться и брать сразу, с социал-демократами, у которых конспирация лучше и методы работы более действенные, – наносить систематические удары, брать по выявлении, не давать объединиться.
С помощью этой тщательно, продуманной тактики сыска и хорошо налаженной, законспирированной агентуры, включая заграничную, Петров действовал довольно успешно: он арестовал большевика Григория Шамизона-Доколе, как только вышел на него через своего осведомителя, он выявил главарей эсеровской военной организации, нащупал их связи и явки и готовился нанести им сокрушительный удар.
Петрову завидовали многие жандармские офицеры, раньше него начавшие делать карьеру, но менее преуспевшие, а пуще всех Завалович. Последнего власти всегда недолюбливали за скудоумие и инертность, а сейчас, на фоне активной и грамотной деятельности новичка, подполковник совсем поблек.
Из рапорта коменданта крепости Владивосток В. А. Ирмана приамурскому генерал-губернатору П. Ф. Унтербергеру.
«…Революционная агитация вела свою подпольную деятельность непрерывно с весны текущего года, направляя свои тайные усилия на сухопутные и морские войска и портовых рабочих. Заблаговременно открыть и заарестовать пропагандистов-агитаторов оказалось невозможным для ведшего тайную разведку жандармского подполковника Заваловича[19] вследствие его полной неспособности к этой роли…»
Завалович, естественно, не знал об этом рапорте, но чувствовал, что тучи над ним сгущаются, и понимал: надо срочно что-то предпринять, чтобы укрепить пошатнувшуюся репутацию. И вдруг случай с гробом и последовавший за ним триумф полковника. Вот он и утёр нос этим молокососам, этим выскочкам с их новациями!..
Но почему же ротмистр Петров так скептически усмехался? Да потому, что он, уже изрядно поднаторевший в своей новой профессии, сразу раскусил грубо сработанную по сценарию Заваловича полицейскую провокацию. Гроб принесли агенты охранки, они же подбросили во время обыска в дома рабочих, подозревавшихся в причастности к революционному движению, литературу, фальшивые прокламации и документы, а также бомбы, изготовленные по спецзаказу жандармов в арсенале.
Было самое время подставить ножку давно ненавистному жирному борову и освободить для себя ещё одну ступеньку той лестницы, что вела к цели. Но Петров не торопился, он постепенно и основательно обкладывал со всех сторон эсеровскую организацию – подлинную, не мнимую! – и только получив донесение от своего агента «Меркурия» сиречь мадам Воложаниной, о назначенном на 5 октября собрании в столовой, решил: пора! Операция, правда, прошла не совсем удачно: сбежали вожаки организации. А всё из-за этого борова: мало людей дал! Петров помнит, как Завалович, прочитав его рапорт, презрительно скривил толстые губы: «Какая ещё там военная организация! Она давно уже вот где, — и показал свой пухлый кулак. — Мелочь, наверное, соберется, рвань стрюцкая… Людей много не дам, самому нужны».
А потом разразился скандал, да какой – на весь департамент! Заваловича отстранили от дел и затребовали в столицу для выяснения. Место начальника охранного отделения оставалось вакантным, и Петров утроил энергию.
Если с эсерами у него дела шли неплохо, то с большевиками ротмистру долго не везло. После ареста Шамизона в июле шёл уже четвёртый месяц, а Петров всё ещё ничем не мог похвастать. А то, что деятельность эсдеков не прекратилась, а, напротив, с каждым днём усиливалась, было очевидно: об этом говорили постоянно появляющиеся листовки, как гектографированные, так и типографские, митинги, на которых всё чаще звучали большевистские политические требования… Петров интуитивно чувствовал, что у эсдеков появился сильный умелый руководитель, и, как следствие, повысилась дисциплина в организации, улучшилась конспирация, и все попытки напасть на след Владивостокской группы РСДРП ни к чему ни привели.
Ротмистр догадывался о принадлежности Петра Воложанина к социал-демократической партии, но не трогал его пока по той же причине, что и его брата Григория: так удобнее было шантажировать их мать. Однако без «присмотра» он не оставлял Петра, и «слухач» Родэ, кладовщик мастерских военного порта, регулярно информировал ротмистра о каждом шаге Воложанина. Информация эта, впрочем, была довольно скудной: мастеровые сторонились Родэ, так как его связи с охранкой были общеизвестны. Но однажды кладовщик сделал интересное донесение: в мастерских появился новый рабочий некто Ковальчук, «который вступил в тесное общение с наблюдаемым Воложаниным и другими подозреваемыми в противуправительственной деятельности…» С появлением Ковальчука «слухач» связывал и усиление профсоюзной работы в порту, и особенно частое появление в мастерских прокламаций. Ковальчук был взят под наблюдение. Его имя замелькало в донесениях «подмёток». Они окрестили его «Бородой».
Из донесений филеров Владивостокского охранного отделения.
«…Взял «Бороду» от Филимонова, повёл по Светланской». Он заходил на 20 мин. в кафе «Жан», где скушал три стакана чая с одним расстегаем, в контакты не вступал… У памятника Невельскому сидел 15 мин. на скамейке, прикуривал у человека в мундире чиновника департамента путей сообщения, личность выясняется. Затем «Борода» направился в Нахальную слободку, где был утерян».
«…«Борода» был замечен вечером за переноской чего-то тяжёлого в дом № 20 по Манджурской улице. Ношу эту несли два лица на палке, вторым лицом был наблюдаемый «Пролетарий»…»
«…«Борода» замечен шедшим в направлении от Гайдамакского оврага в дом № 14 по Вороновской улице; в одной руке он держал большую пачку бумаги, в другой что-то круглое, напоминающее валик…»
Из секретного доклада ротмистра Петрова начальнику жандармского полицейского управления Уссурийской ж. д.
«…мною получены сведения, что некий рабочий из порта по фамилии Ковальчук озабочен постановкой типографии для напечатания листков; кажется, к нижним чинам от партии с.-д., что сам он входит в организацию партии и занимает в ней довольно видное положение…»
После мятежа минёров 16 октября и демонстрации в военном порту Петров, убоявшись того, что, если восстание продолжится, революционные матросы соединятся с рабочими, решил брать Ковальчука. В ночь на 17-е жандармы сделали налёт на дом № 20 по Манджурской улице. Они пришли поздно: экстренное совещание комитета, созванное Ефимом, уже кончилось, но в доме оставались сам Ковальчук и не успевший уйти Пётр Воложанин. Оба были арестованы.
Из протокола обыска, сделанного на квартире Е. К. Ковальчука.
«…У портового рабочего Ковальчука изъяты: типографский валик, небольшая кучка материала и титульного шрифта, 37 брошюр «Про землю», 17 – «Шапка-невидимка», 14 – «Внутренние враги», 16 – «За веру, царя и отечество», 2 – «Карательная экспедиция», 78 брошюр разного наименования и тенденциозного направления, с пометками на них «Р. Б.», что означает рабочая библиотека…»
Утром 17-го бывший матрос Степан Починкин метался по порту в поисках Ковальчука: пора было начинать митинг, о котором условились вчера. Но Ефима нигде не было. Степан встретил Васятку Максименко.
— Из наших кого видел?
— Да нет. Куда-то все подевались…
— А не знаешь, митинг… — Починкин замолчал на полуслове, замерев: со стороны миноносцев, стоявших друг подле друга у причальной стенки, послышалась стрельба. Все, кто был в порту, устремились туда, и как раз в эту минуту на мачте «Скорого» взвился красный флаг. Ликующие крики раздавались со всех сторон.
«Какой теперь, к черту, митинг! — подумал Починкин. — Эсеры начали!» Он вспомнил слова Ковальчука: «Если восстание всё же начнётся, большевики не бросят своих братьев!»
Степан стянул с рыжей головы картуз, взмахнул им, обращаясь к рабочим и матросам, стоявшим на берегу и заворожённо смотревшим на краснофлажный корабль.
— Товарищи, поможем братве! За мной, на миноносцы!
И первый, как в атаку, бросился к сходням «Тревожного». За ним последовал восторженно вопящий что-то Васятка и несколько матросов с «Аскольда» и Сибирского флотского экипажа. Боковым зрением Степан видел, что и к «Сердитому», стоявшему слева, от «Скорого», устремилась группа людей. Большинство же, нерешительно переминаясь, осталось на месте.
Командир «Тревожного» лейтенант Оводов безропотно отдал ключи от погребов и позволил запереть себя в каюте. Потерявший шапку, желтоволосый, с редкой рыжей бородкой, Починкин, единым махом взлетевший на мостик, сорвал с себя ватник, обнажив «морскую душу» – тельняшку. Прерывистым от волнения голосом он заорал:
— Васятка, подымай красный флаг! Ах, мать твою… неумеха! Эй, братишка, помоги ему! Вот так, порядок!.. Все наверх, отдать кормовой! — он наклонился к переговорной трубе: — Эй, в машине, черти-духи! Давай помалу вперёд!
— Ты, сволочь, докомандуешься! — ответила труба.
— Полундра! — вскипел Степан. — Это что там за гнида окопалась?!
— Поговори, поговори! Скоро на рее будешь висеть!
— Эй, братва! — крикнул Починкин матросам, снимавшим чехлы с орудий. — А ну-ка выволоките из машины предателя!
Но тут же выяснилось, что машинное отделение задраено изнутри, там засели офицеры и кондуктора. Штурвал был разобщён с рулём. Матрос в бессильной ярости бухнул кулаком в переборку. Это конец!
Неожиданно палуба мелко задрожала, миноносец тихо и как-то неуверенно двинулся вперёд. Неуправляемый, работая попеременно винтами, рыская то вправо, то влево, «Тревожный», словно слепой, медленно пересекал Золотой Рог. Он приближался к угольной площадке на берегу Чуркина. Там корабль уже ждали: драгуны, рассыпавшиеся по береговой полосе, одни спешившись, другие с лошадей, вели по мятежному миноносцу беглый ружейный огонь. «Грозовой» и «Беспощадный», оставшиеся верными правительству, поворачивали стволы пока молчаливых орудий по ходу «Тревожного». Вдруг от носовой пушки «Грозового» отлетело кудрявое игривое облачко, спустя мгновение громыхнуло, и Починкин видел, как впереди справа вздыбился водяной столб. Миноносец словно споткнулся, зарывшись острым щучьим носом в волну.
На «Тревожном» этого словно ждали: с криками «Полундра!», «Спасайся, робя!», на ходу скидывая бушлаты и крестясь, матросы стали прыгать в воду.
— Стой! Куда! — загремел Степан, бросаясь к трапу. Он съехал по нему, как это делают моряки по боевой тревоге – скользя ладонями по поручням, не касаясь ногами балясин. — Назад, говорю! К орудиям!
Палуба опустела. Один Васятка стоял, держась за леерное ограждение и растерянно глядя на матроса.
— Эх, черти поддонные! — в сердцах плюнул Степан. — За них же… А они…
До берега оставалось менее полукабельтова. Уже были видны лица карателей, которые от нетерпения зашли по колено в воду. Офицер, сидевший на коне, шашкой показывал на корабль и что-то кричал.
— Вот что, Васятка… Давай и ты сигай за борт. Делать здесь больше нечего… Амба, понял? Ну, кому сказал?!
— А ты, Стёп?
— Я следом… Давай, давай!
Васятка, как и все портовые огольцы, был превосходным пловцом: прыгнув в воду, он вынырнул далеко от миноносца. Первым делом глянул на «Тревожный» и, увидев, что Степан все ещё на борту, замахал рукой, что-то крича. Драгуны начали стрелять по юноше из карабинов, поднимая фонтанчики вокруг темноволосой головы, но Васятка, ещё раз нырнув, заплыл за массивный транспорт «Колыма» и исчез из виду.
Степан, оставшись один, заряжал носовое орудие. Вот уже клацнул затвор, закрыв казённик. Сейчас он долбанет по этим гадам, они дорого заплатят за его жизнь! Он прильнул к прорези в щитке пушки, завертел рукояткой, опуская ствол… Но в это время чьи-то сильные руки оторвали матроса от орудия. Трое кондукторов навалились на Починкина, заламывая ему руки, связывая фалом со всё ещё болтающимися на нём флагами расцвечивания – морским приветом августейшей фамилии. Пёстрый бесформенный куль, лежавший на палубе, сверхсрочники долго и остервенело били ногами.
Спустя минуту «Тревожный» безвольно ткнулся носом в причал угольной площадки.
Ещё быстрее закончилось восстание на «Сердитом». Там даже не успели развести пары. Корабль атаковал офицерский взвод во главе с лейтенантом Шишко, командиром миноносца № 205. Безоружные матросы разбежались. Красный флаг, продержавшийся на фор-стеньге четверть часа, был бесславно спущен. К орудиям и пулемётам встали офицеры и кондуктора. Из революционного «Сердитый» превратился в контрреволюционный…
Около часа «Скорый» простоял у стенки, тщетно ожидая подкрепления. Голос Нади, усиленный рупором, звенел над отрядом миноносцев:
— Товарищи! Братья! Присоединяйтесь к нам! Довольно над вами измывались! Постоим за себя! Отомстим за минёров!
Но поражение «Тревожного» и «Сердитого» отрезвило остальные экипажи, никто больше рисковать не хотел. Оставаться «Скорому» у пирса дальше было нельзя: к порту подтягивались воинские команды, по Шефнеровской с конским топотом и свистом летела сотня прапорщика Цирпицкого.
Надя отшвырнула загремевший рупор и злобно сказала:
— К чёрту этих трусов! Пойдем к Гнилому Углу поднимать 12-й полк… Командуй, Яков!
«Скорый» отошёл от стенки. Матросы, облепившие борта кораблей, мимо которых проходил мятежный миноносец, уже не кричали «ура», а молча смотрели на него; некоторые махали бескозырками, но это было не ликование, а скорее сочувствие, реквием «безумству храбрых». Гордый в своем одиночестве, «Скорый» напоминал в эти минуты «Варяг», вот так же проходивший сквозь строй чужестранных кораблей к выходу из Чемульпо на бой с японской эскадрой.
Может, именно поэтому Пайков, участник войны, сказал Рублёву, стоявшему у штурвала:
— Ну, Ваня, последний парад наступает!
— Помирать – так с музыкой! — в тон ему отозвался Иван, обнажив в улыбке крепкие литые зубы. Улыбка была не показная, бодряческая – так улыбается человек, уверенный в своей правоте и силе, не боящийся ни бога, ни чёрта. Таким он и был, русский матрос Иван Рублёв.
— Не торопись, Ваня, в «могилевскую губернию», — усмехнулся Яков. — Сначала мы туда начальство спровадим! — и тут же заорал: — Ну куда, куда крутишь? Повылазило? Лево руля!
— Есть лево руля!
«Скорый», дойдя до Гнилого Угла, застопорил машины, и Надя вновь схватила валявшийся на мостике жестяной рупор.
— Солдаты! Присоединяйтесь к нам! Да здравствует вооруженное восстание!..
12-й Восточно-Сибирский полк, на который у эсеров были большие надежды, присоединился… к оставшимся верными правительству частям и потому ответил частой ружейной стрельбой, которая велась под прикрытием казарм и сухого дока. Лишь две шампунки отвалили от берега и, часто-часто ощетиниваясь веслами, помчались к миноносцу. Косой свинцовый ливень обрушился на них. Вода кипела у бортов. В лодке, шедшей второй, кто-то привскочил раненый, взмахнул руками и тяжело рухнул на борт. Опрокинувшаяся лодка, словно крышка гроба, накрыла всех, кто в ней был.
— Ах ты ж, в три господа бога, в креста, в душу……! — грянул Пайков, но тут же, не доведя до конца десятиэтажный фронтовой мат, спохватился, что рядом стоит женщина, к тому же из интеллигентных. Но это была не женщина, это был командир!
— Носовое… по изменникам… пли! — крикнула Надя комендорам.
Грянул орудийный выстрел, и над одной из казарм поднялся столб дыма, огня, пыли, обломков. Одновременно заработал пулемёт, и под его прикрытием матросы приняли на свой борт солдат с шампунки.
— Надо уходить, Яков! — устало сказала Надя, повернув к нему бледное лицо, искаженное гримасой боли. — Прорвёмся в открытое море и уйдём за границу…
— Ты ранена, товарищ Надя! — вскричал Пайков, увидев безжизненно висевшую левую руку девушки, которую она поддерживала другой. Кожаный рукав лоснился от крови. — Давай перевяжу!
— Пустяки! — сквозь зубы отвечала она. — Командуй, Яков!
Миноносец сдал назад, потом его острый нос покатился влево, нацеливаясь на выход из бухты.
— Прямо руль! Полный вперёд!
Туман рассеялся, но по-прежнему было пасмурно, серо. Серым было все: невысокое небо, безлесные сопки, обступившие бухту, акватория самой бухты, корабли, разбросанные по ней… Тем ярче на фоне этой всеобщей серости казался красный квадрат флага на мачте «Скорого». Мятежный миноносец узким клинкообразным телом вспарывал Золотой Рог. Три из четырех сорокасемимиллиметровок – носовая, кормовая и правого борта – шарили по испуганному городу, отыскивая особо ненавистную цель.
— По царским палачам – огонь!
Залп – и оба этажа Приамурского военно-окружного суда занялись огнём!
Залп – и словно кто-то сдёрнул крышу морского штаба!
Залп – и гигантское чёрное дерево взрыва выросло в саду военного губернатора!
Залп — и обнажилось нутро арсенала!
Небо из серого стало черным.
На флотилии уже поняли намерение восставшего корабля. «Властный», «Статный», «Грозовой» и другие миноносцы торопливо маневрировали, закрывая выход в пролив Босфор Восточный. В эти минуты многие смотрели – одни с тревогой, другие с надеждой – в сторону канлодки «Манчжур» – самого мощного корабля на рейде, если не считать крейсера «Аскольд», который был в ремонте. Два восьмидюймовых, одно шестидюймовое и десять малокалиберных орудий – это была серьёзная угроза для одних и надёжная поддержка для других. Но чью сторону примет канонерка – этого пока никто не знал…
С самого начала экипажу канлодки «Манчжур» властями была уготована роль усмирителя возможного восстания на флотилии. Вечером 16 октября командир «Манчжура» капитан первого ранга барон Раден приказал привести корабль в боевую готовность. Орудия были надвинуты к борту, заряжены пулемёты и минные аппараты, часть команды была назначена в десант, для которого заранее спустили на воду баркас и катер. Офицеры ночевали на корабле.
Утром, когда началось, тучный, с отёчным лицом, Раден, выскочив из каюты полуодетый, приказал вахтенному офицеру:
— Десант с ружьями – на шканцы!
Задорно-заливчато засвистали боцманские дудки.
Матросы бросились в жилую палубу, где стояли пирамиды с винтовками. Но то, видимо, сработал автоматизм людей, привыкших к командам, потому что прошло пять минут, а наверх вышел лишь один растерянный унтер.
— Так что, вашскородь, матросы отказуются брать винтовки…
— Что? — барон налился тёмной кровью. — Кто? Составь сей же час список!
— Но вашскородь… отказуются все…
— Бунтовщики! Мерзавцы! Лично расстреляю всех! А тебя, скотина, первого! Распустил команду!
К Радену быстро подошёл вахтенный начальник.
— Господин каперанг! К борту подходит катер командира порта!
— Достукались! — рявкнул неизвестно кому барон Раден. — Команду во фронт! Фалрепные – наверх! — и, застёгивая на ходу китель, поспешил навстречу барону Ферзену, который уже поднимался по трапу.
Когда команды были построены, оба барона, сменяя друг друга, принялись бегать вдоль двойной шеренги матросов, размахивая руками; они увещевали, угрожали, умоляли, кричали о долге и присяге, о стыде и сраме, о наградах и наказаниях… Матросы стояли неподвижные, молчаливые, замороженно глядя перед собой. Неожиданно на левом фланге раздался возглас:
— Не слухай их, братцы! Подымай красный флаг!
В упавшей вслед за тем жуткой тишине послышался грозный командирский голос.
— Кто это сказал? Кто сказал, я спрашиваю?!
Пальцами он искал на поясе кобуру, глазами – крикуна в строю. Ферзен что-то шепнул Радену, и тот оставил кобуру в покое. Глядя налево, наугад крикнул:
— Я тебя запомнил, мерзавец! Я с тобой попозже поговорю. — Раден обернулся через плечо: — Горнист! Боевую тревогу!
При звуках трубы строй всколыхнулся, смешался, кое-кто кинулся на свои места по штатному расписанию, но большинство осталось на месте, разбившись на кучки и возбуждённо переговариваясь. Командир кричал:
— Те, кто остался верным долгу и присяге, – по местам! Приготовиться к бою! Комендоры – к орудиям! Господ офицеров прошу к пулемётам!..
Из Гнилого Угла показался быстро идущий «Скорый». Вот-вот он войдёт в сферу огня «Манчжура».
— То-о-овсь!
— Не надо стрелять! Не стреляйте, братцы, там ведь наши! Что вы де…
— Огонь!
Город был взбудоражен.
— Никак салют в честь царя-батюшки, а, Иван Степанч? Слышьте, бухают?
— Какой там, Степан Иванч, к лешему салют! Матросы опять взбунтовались! Шурин говорил: весь флот поднялся.
— Койюжас! Койюжас! До каких пор это безобразие будет! Ведь в Москве и Питере давно смуту прикончили…
— У нас, Степан Иванч, позже началось, позже и кончится. Таково развитие диалектики, как говорят учёные люди. А говоря по-русски, бежать надо из этого богом проклятого Владивостока!
— Вам хорошо говорить: бежать! Вы чиновник… А у меня лавка, а в ней товару, может, тыщ на… Во, опять бабахнуло! Что-то уж больно сильно… Скажите, Иван Степанч, а досюда снаряд может долететь?
— Досюда! Скажете тоже! Он, если захочет, до Первой Речки достанет! Шурин говорил…
— Вы знаете, я, пожалуй, побегу… не ровен час…
— На кораблях заваруха, братцы! Красные флаги подняли!
— А наша Иннокентьевна опять в стороне…
— Нешто мы знали, что матросы бунтовать зачнут?
— Ну а кабы знали, что тогда?
— Тогда, как в прошлом годе, захватили бы батарею и тоже красный флаг…
— Ишь ты, захватчик! А чем оно кончилось в прошлом году – знаешь? Ты тогда ещё в своей деревне волам хвосты крутил, а мы тут хлебнули!..
— Это ты-то хлебнул?! Первый тогда кричал, что надо разоружиться да повиниться! За таких, как ты, сука, наши до сих гниют в арестантских ротах…
— Тише вы, прапор идет!
— Вы чего тут расселись, скоты?! А ну живо по местам! Боевая тревога!
— Ефим, слышишь: орудийная стрельба?
— Слышу, Петя. Значит, эсеры всё-таки начали восстание. Не послушались нас… Эх, черти, сколько народу понапрасну положат! Вот он, бланкизм в действии, против которого борется Ленин.
— Всё это верно, но жаль, что мы не с ними. Там ведь люди гибнут за революцию, а мы тут вроде отсиживаемся…
— Не по своей же воле сидим, чудак-человек!
— Да-а… Это мерзавец Родэ нас выдал, больше некому! Кстати, почему нас посадили на гауптвахту, а не в тюрьму?
— Временно, наверное, в суматохе. А может, потому, что тюрьма переполнена… Что это? Стучат?
— Как будто из соседней камеры…
— Погоди, погоди! Да это же «тюремный телеграф»! «3-д-е-с-ь Ш-а-м-и-з-о-н к-т-о р-я-д-о-м?» Петя, да это же наш Гриша, Доколе! Вот он где, оказывается, бедняга! Сейчас мы ему ответим, дай-ка что-нибудь такое…
— Да вон ложку хотя бы… — «Здесь Ковальчук и Воложанин. Здравствуй, Гриша!»
«Что происходит в городе?»
«Эсеры подняли восстание».
«Это же безумие!»
«Согласны. Отговорить не смогли. Как твои дела?»
«Нормально. Скоро суд. Матрос Дятлов…»
— Эй вы там, перестаньте стучать!
«…провокатор».
— Я кому сказал?! Шомполов захотели, сволочи?
Последний парад «Скорого» близился к концу. Когда канлодка окуталась дымом и у борта миноносца почти вровень с мачтами поднялся бело-зелёный султан, Пайков и Рублёв переглянулись и в глазах друг у друга прочли: «Амба!» Надя, стоя неподалеку от них на мостике, оставалась безучастной к начавшемуся обстрелу «Скорого» орудиями крупного калибра, и матросы сочли это штатским неведением. Но они ошибались, дело было в другом. Надя была в прострации и не думала ни о чём. Перед её глазами стоял Александр, каким она видела его в последние часы жизни: на квартире «Хроникера», перед мятежом в минбате, упавшим под кинжальным пулемётным огнем… Их дело провалилось! Ей теперь было всё равно: удастся ли им прорваться в открытое море и уйти в Японию или их накроет огненный смерч, что пляшет вокруг корабля и вот-вот захватит их в центр, – всё едино, восстание подавлено.
В самый последний момент, когда осколок впился ей в висок и Надя медленно, словно для того, чтобы отдохнуть, осела на палубу, она вдруг ощутила острое желание оказаться в сильных объятиях любимого, прижаться к широкой его груди, и ей показалось, что вот сейчас, в следующее мгновение, она увидит его…
Она сидела на палубе, подогнув под себя ноги и привалившись спиной к надстройке, её невидящий взор был устремлен вверх, на гафель, где все ещё развевался не раз продырявленный пулями красный флаг.
— Товарищ Надя убита! — с ужасающим самого себя спокойствием сказал Яков Пайков. — Слушай мою команду! — и, не выдержав не свойственного ему командирского тона, заорал: — Лупи их, ребята!
Лупить было почти некому: команда таяла после каждого выстрела карателей. Лишь несколько матросов в разодранных окровавленных тельняшках бесновались у уцелевших двух орудий.
«Скорый» – юркий, небольшой, всего 240 тонн водоизмещения корабль – даже в ближнем бою малоуязвим, но на нём сосредоточили огонь десятки орудий разного калибра, и он был словно галушка в кипящем котле: вертелся, подскакивал, кренился то на один борт, то на другой, притапливался, подпрыгивал… Чуть ли не через раз – слишком близко было расстояние и плотен огонь – были попадания.
Верхняя палуба была завалена трупами матросов, солдат, рабочих, корчились в предсмертных судорогах раненые, горел деревянный настил и надстройки, повалилась одна из труб, застилая корабль чёрным дымом. В этой жуткой завесе не стало видно, есть ли ещё живые на корабле, Якову и Ивану казалось, что они остались одни. Но ещё изредка стреляло кормовое орудие, и горячечной скороговоркой, то и дело прерываясь, говорил пулемёт.
Пайков, уже дважды раненный в голову и в бедро, закопчённый дымом, прохрипел:
— Прямо руль, Ваня! Полный вперёд! А я сейчас по ним трахну!…
И неверной походкой направился к трапу. Новый взрыв на баке, и Яков скатился вниз. Он пополз к орудию правого борта, оставляя за собой алый след и… не дополз.
Иван Рублёв, широко расставив ноги, впился руками в рукоятки рулевого колеса, стиснул зубы и смотрел сквозь злые щёлки глаз вперёд, где барьером стояли миноносцы. «Сейчас протараню!» Одна мысль владела им: вырваться из западни, не отдать корабль врагу!
И вдруг палуба ушла из-под ног. Он уже не слышал жуткого взрыва – снаряд «Манчжура» угодил в машинное отделение, и котёл, работавший на пределе, ахнул. Он не видел, как вверх, доставая небо, взвился столб пара, дыма, каких-то обломков и кусков варёного человеческого мяса. Он не чувствовал, как заклинило руль, хотя висел, контуженный, с пробитой головой, на штурвале.
«Скорый», начав вынужденную циркуляцию, круто изменил направление и помчался к берегу, прямо туда, где оседлавший памятник Невельскому топорщил крылья бронзовый двуглавый орел с открытыми, алчущими мяса клювами.
У подножия памятника примостился пулемётчик, поливая огнем приближающийся корабль. Впрочем, пулемёт скоро умолк, так как к месту предполагаемого выброса «Скорого» уже спешили охотники Цирпицкого и унтер-офицерская команда 12-го полка.
Заскрежетала сталь днища о прибрежные валуны: истёрзанный миноносец, словно смертельно раненный кит, выбросил свое тело на сушу. С дикими воплями каратели полезли со всех сторон – как пираты на абордаж, на теперь уже совсем нестрашный, чадящий корабль. Вышедшего откуда-то из дыма матроса с красным лоскутом в руке они подняли на штыки. Трупы швыряли за борт, раненых стаскивали на берег.
Из толпы зевак, окружившей место выброса судна, протиснулся вперёд военный инженер подполковник Постников, известный своими либеральными взглядами в крепости; он закричал озверевшим солдатам:
— Господа! Осторожнее, они ведь раненые!..
Прапорщик Цирпицкий неприязненно покосился на него и ответил сквозь зубы:
— Отойдите в сторонку, господин подполковник, как бы вас не зацепить!
Контуженого, потерявшего сознание Ивана Рублёва, тряпкой висевшего на штурвале, посчитали за мёртвого, и два дюжих казака, раскачав тело матроса, кинули за борт. До берега он не долетел, упал в воду. От удара и холода Иван очнулся и, превозмогая боль во всем теле, медленно поплыл к полузатопленной метрах в десяти от берега старой барже.
Этого никто не заметил. Все смотрели на Цирпицкого, который, весь напыжась от собственной значимости, подошёл к мачте, перерубил шашкой фал и скользнувший ему в руки красный флаг с треском разодрал на два неровных куска. Выброшенные за борт, они были подхвачены ветром, взмыли красными чайками над бухтой, но тут же пропали из виду.
Удивительное дело – ротмистр Петров пел! Этот всегда неулыбчивый, мрачно-красивый господин весело напевал шансонетку, роясь в ящиках своего служебного стола и сортируя бумаги. Время от времени он с удовольствием поглядывал на лежащую перед ним телеграмму и перечитывал – в который раз! – её текст, из коего явствовало, что он, ротмистр Петров может по желанию либо возглавить владивостокский сыск, либо выехать в Петербург для дальнейшего прохождения службы в жандармском корпусе. Стоит ли говорить, что Петров выбрал второе.
Ровно два года шёл он к этой цели не щадя себя, жертвуя другими, не брезгуя ничем – и вот триумф! Даже нынешнее восстание пошло ему на пользу, он многое сделал для его разгрома. Сейчас осталась чёрная работа, которую проделают без него Цирпицкий и иже с ним. А он будет в это время уже в Петербурге, в вожделенной столице, и постарается забыть провинцию, как тяжёлый, кошмарный сон; в гостиных знакомых он станет говорить, что провел эти два года за границей…
В приоткрывшуюся дверь просунулись усы дежурного вахмистра.
— Господин ротмистр, тут к вам какая-то старуха…
— Гони её в шею!
— Слушаюсь!
За дверью послышалась возня, крики, потом она распахнулась, и старуха ворвалась в кабинет. За ней выглядывал растерянный вахмистр, держась за щёку.
— Пошёл вон, осёл! — процедил ему сквозь зубы ротмистр и, повернувшись к старухе, сухо сказал: — Что вам угодно? Только побыстрее, мне некогда!
— Почему меня не пускают? — тяжело дыша, начала она. — Ведь я ваша помощница!
При звуках этого голоса Петров вздрогнул и пристальнее вгляделся в стоящую перед ним женщину. Это была мадам Воложанина! Вернее, это было то, что осталось от пышнотелой, холёной матроны, напоминавшей актрису Ермолову с известного портрета Серова; она походила на обыкновенную уличную старуху-побирушку – грузное разбитое тело без малейшего намека на женскую фигуру, с отвисшей грудью, жёлтое морщинистое лицо, спутанные пряди пегих волос, на плечах какая-то серая пыльная хламида.
— Кхм… рад вас видеть, Софья Максимилиановна… Однако не понимаю, чем могу… Служба ваша у нас закончилась, к тому же я уезжаю…
— А где мои детки, мои сыночки Гришенька и Петя? Я за ними пришла…
— Но почему ко мне?
— А к кому же, к кому?.. — она говорила быстро и нечленораздельно, повторяя одни и те же слова. — К вам, к вам, только к вам… Ведь вы их защитник, да, да, защитник…
— Я очень сожалею… Но один ваш сын, Григорий, убит во время мятежа…
— Так-так-так, — вдова часто закивала головой, и ротмистр подумал, что она не расслышала.
— Один, говорю, убит, а другой арестован и ждёт суда.
— Так-так-так, — снова закивала Воложанина. — И сегодня я их увижу?
— Я повторяю… — раздражённо начал Петров и вдруг всё понял и почувствовал на спине озноб ужаса.
— Тебе надо заплатить, да? Я заплачу, заплачу… — бормотала она. — Правда, у меня отобрали магазин, но я заплачу, заплачу… Я тебе телом своим заплачу… Ты ведь любишь меня… — неожиданным скоком она приблизилась к ротмистру, схватила его за плечи. — Посмотри, какая я красивая!.. Возьми меня!..
От неё пахло давно немытым телом. Страх и отвращение охватили ротмистра. Он стал отдирать от себя её руки. Она взвыла по-звериному.
— А-а-а! Ты не хочешь мое тело, ты хочешь мою душу! Я знаю, кто ты! Ты сатана! Забери мою душу, отдай мне моих детей!..
В кабинет вбежал испуганный вахмистр. Двое мужчин с трудом справились с визжащей, плюющейся женщиной. Её увезли в лечебницу связанной в полицейской коляске.
Через месяц Воложанину, как совершенно безнадёжную, выгонят из больницы, и долгие годы она будет бродить по Владивостоку, став одной из его достопримечательностей; вся в разноцветных лентах, с бумажными цветами, воткнутыми в седые космы, она будет пугать детей, а у взрослых, знающих её историю, вызывать презрение и жалость…
Петров уезжал из Владивостока с испорченным настроением.
В ноябре начались суды и казни. Судили (порциями) более полутора тысяч человек, казнили (тоже порциями) сорок шесть. Оставшихся в живых участников восстания на «Скором» расстреляли на Русском острове, в бухте Новик; матросов Сибирской флотилии – на берегу бухты Тихой; солдат Владивостокского крепостного минного батальона – на берегу бухты Улисс.
Из воспоминаний очевидца расстрела минёров.
«…В лесу была вырыта длинная яма, а над ней зарыты столбы, их привязали к столбам и надели на голову мешки; явился поп со словами: «Кайтесь, я вас напутствую к новой жизни», но солдаты не дали ему договорить, многие начали крыть попа матом, а один солдат, Кононов Александр, попросил у попа закурить… К нему подошёл офицер и дал ему через дырку, которую он прогрыз зубами в мешке, прикуренную папиросу, и он перед смертью покурил… Расстреливать их вызвали казаков, но казаки отказались, тогда вызвали солдат, и солдаты отказались, тогда полковник – руководитель расстрела – вызвал «крестиков»[20], и «крестики» их расстреляли».
Из предсмертного письма рядового Владивостокского крепостного минного батальона Кирилла Кудрявцева на родину, в деревню Нагаткино Медниковской волости Старорусского уезда Новгородской губернии.
«…Передайте всем родным и знакомым мои последние слова: простите, простите, простите, я оставляю вас, ухожу от вас, дорогие мои, затем я честно погиб за родину-мать и свободу, хотя вы этого не знаете, но я знаю».
Фактически оказалась разгромленной Владивостокская организация РСДРП. Ефим Ковальчук, Иван Вахреньков, Пётр Воложанин и другие руководители организации были сосланы на каторгу на разные сроки. Григорий Шамизон (Доколе) был повешен в тюрьме.
Из предсмертного письма большевика Г. М. Шамизона, напечатанного в газете «Маньчжурский рабочий»
(Харбин, 1908).
«…Товарищи, я иду на эшафот, твёрдо зная, что буду отомщён, как и отомщена будет и вся до сих пор пролитая народная кровь. Знаю, смерть моя только увеличит то пламя, которое скоро уже поглотит палачей наших и все творимое ими зло их. Товарищи, я умираю. Да здравствует народ и его пробуждение. Пусть наша свежая кровь запылает великим огнём всенародного восстания и да придет же, наконец, та святая жизнь в мире, в любви то счастье, за которое мы вместе боролись.
Прощайте же, друзья мои, живите долго и счастливо. Будьте сильны перенести случайные подчас, даже неизбежные удары и быстро идите вперёд, все вперёд и вперёд. Желаю познать вам лучшие дни. Прощайте же, мои дорогие товарищи. Вечно ваш Гриша Шамизон».
Иван Рублёв медленно, с трудом всплывал со дна на поверхность, тело было ещё чужим, рук и ног он не чувствовал, но сознание постепенно возвращалось к нему.
Наверху забрезжил неясный свет, он становился всё резче и резче и вдруг ударил болью по глазам. Он всплыл, он видит над собой небо!
Но это… это не небо, это бело-голубой, свежепобеленный потолок! Вон даже волосок от щетки прилип… Иван продолжал лежать неподвижно, силясь понять, где он находится. С ним и раньше бывало такое, но только тогда это было похмельное пробуждение, а на сей раз – воскрешение из мёртвых. Последнее, что помнил Иван, – огонь, дым, грохот и палуба, вставшая ребром.
Над ним склонились лица, знакомые, родные лица – Васятка и Аннушка! Улыбаются как-то испуганно, словно не верят, что он выкарабкался.
А выкарабкивался он долго. Две недели прошло со дня восстания, с того дня, когда Васятка нашел полуживого Рублёва в старой полузатопленной барже и, дождавшись вечера, с помощью двух друзей мастеровых привёз его к себе домой, на Орлинку. Две недели брат с сестрой, сменяя друг друга, сидели у постели больного. Богатырское здоровье матроса, бескорыстная помощь старого слободского фельдшера и Аннушкины супы, в которые ушли две последние курицы, – сделали своё дело.
Иван неотрывно смотрел в ласковые голубые глаза девушки, на которых ещё не просохли слёзы радости.
Аннушка… Любимая… И вдруг вспомнилось, словно полоснуло по сердцу: чужая жена! Она бросила, предала его, а теперь из жалости выхаживает!
Он сделал движение, чтобы подняться, но она мягким движением удержала его:
— Лежи спокойно. И молчи. Тебе нельзя… — женская интуиция подсказала ей, что его мучит, и, прижав губы к его уху, Аннушка прошептала: — Дурачок! Никого у меня нет, я тебе верная… Спи!
Матрос быстро пошёл на поправку. Похудевший, заросший, он сидел в кровати и жадно слушал горестный рассказ Васятки о гибели Степана Починкина и Ивана Лушкина, о ссылке Ефима Ковальчука, Максимыча и Пети Воложанина; скрипел зубами и грозил кому-то за окном костлявым кулаком.
Аннушку он ни о чём не спрашивал, догадывался, что разговор о Бугрове ей будет неприятен. Главное, он считал, в том, что она не предала их любовь.
Когда Иван совсем окреп, на квартиру Максименко явились ведомые Васяткой двое рабочих-портовиков.
— Товарищ! — сказали они. — В городе тебе оставаться более нельзя: полицейские ищейки рыщут всюду, могут нагрянуть и сюда. Поэтому комитет решил переправить тебя за границу…
— Какой комитет? Разве ещё есть комитеты?
— Комитет большевиков. Есть – как видишь.
— Но я не большевик.
— Ну-к что ж, что не большевик. Ты есть пострадавшая жертва борьбы за революцию и временно заблуждающийся… И мы должны тебе помочь. В общем, готовься: «Монголия» снимается на Японию во вторник. Поплывёшь «по-чёрному», так что комфорту не жди! Да ты, кажись, не из таковских… А пока держи вот, почитай на досуге…
Из листовки комитета Владивостокской организации РСДРП «Победители торжествуют» (ноябрь 1907 г.)
«…Солдаты! Если вы хотите жить людьми, а не жизнью серой бездушной скотины, если вы хотите, чтобы вас не расстреливали сотнями за маловажные проступки, организуйтесь, не растрачивайте своих сил на единичные выступления, которые не приносят никакой пользы. Будьте готовы к тому моменту, когда восставший народ, ваши отцы и братья позовут вас силой наших штыков защищать интересы народа… Время показало, что правы были социал-демократы…»
Проводы были скромные, прощались дома. Сначала Иван попрощался с Васяткой, обняв его за узкие острые плечи и троекратно поцеловал в щёки, уже покрытые белёсым пушком, потом, когда паренёк, «вспомнив», что его ждёт Антипка, ушёл, прощался с Аннушкой… И снова, как тогда, приблизилась она, вся в белом, и взяла его шею в нежное кольцо, и он не отверг девичий подарок… Она не говорила ему о своей любви, она сказала: «Я буду ждать тебя!» — и в этих словах было всё: и признание, и клятва, и вера.
А ещё потом брат и сестра долго стояли на пустынном берегу Золотого Рога и молча смотрели, как освещённая огнями «Монголия» уходит в ночь. Они махали вслед пароходу, хотя знали, что Иван их не видит: он надёжно спрятан в недрах судна.
Только поздней ночью в открытом море кочегары выпустили Рублёва на палубу подышать свежим воздухом. Он пил солёный ветер, с тоской смотрел в ту сторону, где оставил родину, любимую, друзей – живых и мёртвых, и думал вслух:
— Наверное, что-то мы делали не так… Ну ничего, вернёмся и сделаем так, как надо!
Ветер усиливался – это было грозное дыхание приближающегося тайфуна. Он мчался навстречу судну, набирая силу с каждым часом. Скоро, очень скоро он обрушится на берега России!
1974—1979 гг.