— И зачем же, — произнес он наконец дрожащим голосом, — зачем же вы пришли рассказать все это мне?
— Затем, — отвечал Тристан, — что вы — жених дочери этого только что арестованного человека. Вы ему — почти родня, мессир Буридан; или мне пойти к этой благородной девушке и сказать ей: «Ваш отец арестован, ваш отец будет препровожден на Монфокон или взойдет на эшафот, я хотел поведать об этом тому, кого вы называете вашим женихом, но Жан Буридан отказался меня выслушать?»
В пиршественном зале, совсем недавно таком веселом, воцарилась тишина и удивление. Ни Бурраск, ни Одрио, ни Бигорн не посмели бросить хоть одну из своих обычных шуточек, они чувствовали, что у них на глазах происходит нечто великое и прекрасное. В манерах старого слуги не было ничего ни церемонного, ни жалостливого. Он просто излагал ситуацию, и ситуация эта была ужасной для Буридана: повержен человек, который ненавидел его и который не вызывал у Буридана в ответ ничего, кроме ненависти. И несмотря на это, Буридан не имел права радоваться падению своего врага!
Мало того что юноша не мог радоваться аресту человека, который убил бы его собственными руками, подвернись только случай, но Буридан не мог и отступить, отказаться спасти жизнь отцу Миртиль!
Он молчал, однако, в смутной надежде, что все устроится как-нибудь само по себе. Он молчал и, опустив голову, избегал смотреть в глаза слуге Мариньи.
— Жан Буридан, — промолвил тот, — я пришел сюда искать помощи. Мне уйти или остаться?
Буридан колебался недолго: вскинув голову, белый как полотно, он отвечал:
— Останьтесь!
Гийом Бурраск со всей силы приложился по столу кулаком, отчего подскочили кувшины и кубки.
Рике Одрио рассмеялся и воскликнул:
— Ну и логика, великомудрый мосье доктор! Я же говорил, Буридан, что ты просто осел!
— А ну, тихо! — гаркнул Ланселот Бигорн.
Тристан облегченно вздохнул.
— Раз уж я остаюсь, — сказал он, — значит, я могу сказать вам то, что сказать и хотел. Мессир Буридан, нам нужно переговорить наедине.
Буридан жестом предложил старику следовать за ним, и они вдвоем поднялись на второй этаж. Разговор выдался долгим. Двор чудес Тристан покинул лишь с рассветом, в то время как Буридан собрал своих товарищей на большой совет. О последствиях этого совета мы узнаем в следующей главе.
X. СВИДАНИЕ
В то утро в Лувре, куда сбежались всевозможные сеньоры, шевалье и придворные, было весьма оживленно. Новость об аресте Ангеррана де Мариньи прокатилась по Парижу как раскат грома. Радость простого народа не знала границ. По сути, Мариньи всегда ассоциировался у людей с Филиппом Красивым. Мариньи — ужасный образ прошлого правления. Он олицетворял незаконные поборы, систему жестоких репрессий, костры, повешения и особенно беспощадные налоги. С новым королем он начал с того, что подарил ему виселицу Монфокон, которую воздвиг на свои деньги. Народ обрадовался, как радуется всегда, когда исчезает тиран, в несбыточной надежде на то, что тиран этот будет последним. Но следом приходят другие, и людям опять только и остается ждать повода для очередной радости. В глубине души они, конечно, недовольны и будут ждут новой возможности выразить свое недовольство.
Празднества приняли характер народных гуляний. Менестрели, которые составляли могущественную корпорацию, заполонили городские улицы, воспевая на всех перекрестках освобождение народа; к несчастью, тем самым они восхваляли Валуа. Многочисленные кабатчики и трактирщики громогласно провозглашали, что по этому случаю у них во все дни празднования можно выпить за половину цены, что, впрочем, все равно позволяло им оставаться в значительном выигрыше. Все это сопровождалось иллюминацией, танцами, словом, всем тем, из чего и состоят народные гуляния.
В Лувре же сияющий Валуа встречал с улыбкой толпу придворных, которые еще накануне, при Мариньи, не осмелились бы с ним любезничать. Как следствие, в прихожих, галереях и на лестницах старой крепости было не протолкнуться — явление, следует признать, для того времени редкостное. Само собой разумеется, что Валуа расточал обещания направо и налево. И тогда в большой галерее, что соседствовала с ораторией, произошло нечто необычное. Сперва Валуа довольствовался лишь намеками на то, что все несправедливости будут исправлены и все займут те места, которые заслуживают. Мало-помалу он дошел до того, что начал попросту спрашивать у каждого, что тот желает и может дать взамен. Тогда один попросил аббатство, второй — роту, третий — приданое для дочери, которая была уже на выданье, четвертый — наместничество. Валуа все обещал и обещал. Пошли торги и споры. Тот сеньор, который добился аббатства, а, подумав, решил, что то ему не подходит, пытался обменять его у другого сеньора на пребенду[6]. Начались крики, стычки, ругань. От королевства уже почти ничего не оставалось: шел дележ должностей, почестей, особенно денег; шел дележ Франции.
— Дорогу королю! — объявил вдруг громкий голос секретаря.
Мертвая тишина повисла над этой суматошной толпой, которая раскрылась, разделилась на две группы, между коими и проследовал Людовик Сварливый, тогда как Валуа уже бежал ему навстречу.
Охваченный воодушевлением, граф заключил короля в объятья и поцеловал его, воскликнув:
— Наконец-то, сир, вы освобождены!
— Да здравствует король! — прокричала толпа придворных в вопле тем более оглушительном, что один лишь король мог санкционировать розданные Валуа обещания.
Людовик Сварливый, который перенес объятье и поцелуй дядюшки с довольно-таки кислой миной, при этих приветственных криках расплылся в улыбке, — ему нравились шумная возня, роскошные мизансцены и яркие проявления энтузиазма. Он бросил восхищенный взгляд на эту толпу в пышных одеждах, которая трепетала, размахивала платками и в неком исступлении повторяла свой крик: «Да здравствует король!»
Уже одно это воодушевление показало Людовику Сварливому, каково было могущество его первого министра. Внезапно его поразил один из тех страхов, который испытываешь иногда после миновавшей опасности. Его лицо, еще секунду назад излучавшее радость, помрачнело, и, подняв руку, он прокричал возбужденным голосом.
— Да, господа, да здравствует король! Отныне во Франции есть только один король, и король этот — я! Каждый — на своей должности, каждый — на своем посту, и горе тому, кто осмелится возвыситься рядом с королем так высоко, что его можно будет спутать с королем!
Эти слова произвели ужасный эффект. На смену недавним приветственным возгласам пришли тишина, удивление и тревога. Бледный и запинающийся Валуа хотел что-то сказать, но король, придя в раздражение от собственных слов, прервал его и спросил резко:
— Этот узник… этот Филипп д'Онэ, его допросили? И другой, этот Готье, что сделали с ним?
— Сир, — отвечал Валуа, — оба брата находятся в надежных камерах. Их подвергнут пыткам, когда будет угодно Вашему Величеству. Но не лучше ли нам было бы сперва заняться другим, более интересным узником, которого зовут Ангерран де Мариньи?
— Посмотрим, — промолвил король, удовлетворенный покорностью, которая проявлялась в позе и голосе графа де Валуа, тогда как горделивая голова первого министра перед ним не склонялась никогда. — Соберите совет, мой дорогой граф, и обсудим эти важные вопросы.
В то же время он быстро направился к двери оратории и прошел к королеве.
Маргарита Бургундская с тревогой вслушивалась в шум, что доносился из глубины Лувра, пытаясь его осмыслить.
За последние несколько дней она заметно похудела. Ее красота поблекла, всегда свежий цвет лица куда-то исчез, а в глазах то и дело пробегали огоньки ужасного беспокойства, разъедавшего ее изнутри.
Валуа уже рассказал ей о дерзкой попытке, которую предприняли Буридан и его товарищи для того, чтобы вытащить Филиппа из Тампля, так что она знала, что Готье д'Онэ теперь тоже узник, и этот арест, который, по идее, должен был бы переполнить ее радостью, не внушил ей ничего другого, кроме суеверного ужаса.
Маргарите казалось, что жизнь ее связана с жизнь этого, проклявшего ее человека некой незримой нитью. Она говорила себе, что смерть Готье придаст проклятью всю его силу.
От Жуаны она узнала об аресте Мариньи, и с этой стороны она тоже предвидела одни лишь несчастья.
Наконец, она пребывала в том особом состоянии ума, которое зовется предвосхищением, пророчеством, предчувствием, состоянии, когда пребываешь в ожидании некой катастрофы, но не знаешь, ни когда она придет, ни откуда. Как бы то ни было, она ждала визита короля с лихорадочным нетерпением и в то же время с глухим ужасом.
Потому-то она и вздрогнула, побледнела, когда вдруг увидела входящего Людовика Сварливого. Но, призвав на помощь все свои силы рассудка, все свои средства обольщения, она послала едва заметный знак находившимся рядом с ней сестрам и подошла к королю с той очаровательной улыбкой, которая делала его уступчивым и покорным, как страстно влюбленного, каковым он, впрочем, и являлся.
Людовик нежно обнял супругу, затем обхватил голову Маргариты обеими руками и пристально посмотрел в глаза.
Маргарита выдержала этот вопрошающий взгляд с нечеловеческим спокойствием, которое никогда не покидало ее в критические моменты.
— Как вы бледны! — прошептал наконец король. — Клянусь Пресвятой Девой, мне даже кажется, что вы похудели, что ваше лицо осунулось, что в ваших прекрасных глазах появилась уж и не знаю какая угрюмая печаль.
— Что ж в этом удивительного, мой дорогой возлюбленный сир, если я вот уже несколько дней вижу вас мрачным, обеспокоенным, взволнованным. Или вы думаете ваши тревоги не тревожат меня? Этот случай со Двором чудес так меня огорчил, что в последние ночи я и глаз сомкнуть не могу.
Король улыбался, эгоистично счастливый от этой печали, которую он видел у Маргариты.
— Дорогой друг, — сказал он, — я готов каждый день претерпевать такие поражения, как во