Итак, Готье был внезапно окружен двумя десятками вооруженных людей и тюремщиков и, весь подобравшись, втянув голову в плечи, несколько секунд еще защищался за счет вращательных движений своей огромной рапиры.
В столь печальных обстоятельствах рапира Готье показала себя с самой лучшей стороны: свидетельство тому — шестеро убитых из числа нападавших.
— Тысяча чертей! — проревел сей славный Готье своеобразную эпитафию. — Один готов! А вот и второй разрублен пополам! О! Вот и третий упал с пробитой головой! Отлично! А ты, милейший? Бац! И прямо в горло! Кто хочет еще? А! Разбойники! А! Дьявольские отродья! А! Да я вас.
Больше он ничего сказать не успел.
На него набросилась вся шайка разом, и спустя мгновение два десятка человек окружили гиганта плотным кольцом. Со сломанной рапирой, связанный по рукам и ногам, он упал словно сноп — ослепленный кровью, оглушенный градом посыпавшихся на его голову ударов, дышащий как загнанная лошадь, оскорбляющий и провоцирующий противников, все еще угрожающий отрезать им уши и даже наполовину исполнивший свое обещание, так как, уже падая, он исхитрился укусить одного из нападавших, отхватив у бедолаги кусочек уха.
Так пал отважный Готье. Его подняли и, трепещущего, унесли в подземелья, где, по приказу графа де Валуа бросили в недра черной дыры, которая была камерой.
В первый час Готье не видел ни зги, во-первых, потому, что в этом закутке стояла кромешная тьма, а во-вторых, потому, что сам он был без сознания.
Когда по прошествии неопределенного периода времени пленник пришел в себя, то прежде всего начал с того, что ощупал все свои члены и констатировал, что ничего себе не сломал и, за исключением нескольких ушибов на голове, даже не получил ранений.
— Не умер, — проворчал Готье. — Ха! Но от этого мне не легче. Что они со мной сделают? Повесят за шею или за ноги? Бросят в кипящий котел? Полагаю, я предпочел бы оказаться обезглавленным топором мэтра Каплюша. Гм! Так что же все-таки я предпочел бы?..
Следующие час или два Готье провел за перечислением видов смертей, которые могли его ожидать, выбирая такую, какая пришлась бы ему по душе, — занятие это если и не принесло ему никакого облегчения, то и никакого вреда тоже не причинило.
Наконец он заключил:
— Думаю, все это мне ничуть не подходит. Полагаю, я предпочел бы убраться отсюда, тем более что я голоден.
То была правда. Он был голоден. И это стало для него новым источником для размышлений, так как Готье принялся перебирать в уме все славные пирушки, которые он закатывал вместе с такими же веселыми товарищами, как и он сам. Он находился уже на некой оргии, которой когда-то предавался на улице Валь-д'Амур, и, облизывая губы, прокручивал в своем воображении те различные блюда, что были им поглощены в тот вечер, как вдруг осекся и моментально вскочил на ноги.
Совсем рядом, в этой же камере, кто-то издал нечто вроде хриплого вздоха, — так, по крайней мере, ему показалось.
— Эй! — произнес Готье. — Так в этом аду я — не один проклятый?
Он весь обратился в слух, но никакого ответа не последовало. Однако же в глубине этого молчания Готье уловил некое сдавленное дыхание.
В камере определенно кто-то был. Но кто? Но что? Готье не имел ни малейшего представления о том, что за спутник находился с ним рядом.
— Зверь или человек, отвечай! — сказал он, начиная уже испытывать суеверный ужас.
Так как — полагаем, мы об этом уже упоминали, — в Тампле[11] водились привидения, призраки мессира де Молэ и его товарищей регулярно появлялись там по ночам.
Готье слушал во все уши. Дыхание, которое он уловил, было теперь очень отчетливым; то было дыхание короткое, свистящее, — так дышит тот, кто страдает.
Готье почувствовал, как у него на голове встают дыбом волосы. Но так как он был отважен, то решил предпринять последнюю попытку поговорить с непонятным существом, что обитало в этой темнице. Наши читатели здраво решат, что Готье, должно быть, обследовал свою темницу на ощупь, потому что так бы он не преминул обнаружить неизвестного, чье дыхание он слышал. На такие предположения наводит наших читателей рассудок современный, освобожденный — по крайней мере, мы на это надеемся — от суеверий.
Что до Готье, то — весь в поту, вне себя от страха — он скорее бы бросился в один из котлов со свиного рынка, в которых варят нечестивцев, нежели сдвинулся с места. Однако же, повторимся, отваги ему было не занимать.
Начертив в воздухе большой крест, Готье обратился к существу со сдавленным дыханием в таких выражениях:
— Во имя Отца, Сына и Святаго Духа, кто ты? Я заклинаю тебя подать голос или уйти, адское существо, призрак монаха. Нет? Ты не уходишь? Тысяча чертей! Не будь ты простой иллюзией демона, клянусь Отцом, Сыном и Святым Духом, я познакомил бы тебя с моим кулаком. Ну скажи, — взмолился он, — что ты из плоти и крови. Богоматерь небесная, и вы, достойнейшие святые, которых я всегда буду почитать, извольте избавить меня от этого бродяги. Почему б ему не отправиться досаждать этому палачу Валуа?
Богоматерь и святые остались глухи к этой просьбе. Преисполненный ужаса, Готье вдруг понял, какой вид смерти он упустил в своем недавнем перечислении: смерть от страха!
Так он и держался — неподвижный, едва переводящий дух, бормочущий молитвы вперемешку с ругательствами, иногда останавливающийся, чтобы послушать в надежде на то, что он больше ничего не услышит. Но как он только он прислушивался, то слышал. Призрак по-прежнему был где-то рядом!
Готье, как ему казалось, дошел уже до пароксизма страха, когда вдруг страх этот удесятерился: камера осветилась!
Кромешная тьма в ней внезапно начала становиться тьмой молочного цвета, пропитанной слабыми отблесками.
Вскоре эти отблески замерли, сгустились, и в камере установился свет если и не живой и яркий, то достаточный для того, чтобы Готье смог различить незнакомое существо, призрака — если бы несчастный пленник смотрел!
Но он держал глаза неистово закрытыми, и не посмотрел бы ни за что, даже за свободу!
От чего исходил этот свет?
Всего лишь от фонаря, который только что повесил над фрамугой двери тюремщик, — по приказу Валуа, вероятно, что-то задумавшего.
Но для Готье этот свет был по природе своей дьявольским. Его удивляло лишь одно: что призрак все еще не схватил его. Поэтому он повторял с отчаянной энергией воззвания к Отцу, Сыну и Святому Духу и беспрестанно осенял себя знамением, когда случилась та неприятность, которой он так боялся:
Призрак его все же схватил!..
Готье почувствовал на своей руке ледяную длань этого адского существа. Он понял, что ему пришел конец, что его призывы к святым были суетой сует, и с горечью упрекнул себя тем, что никогда не поставил им даже самой жалкой свечки. Сочтя себя всеми брошенным, отданным призраку, Готье смирился и проворчал:
— Покажем же этому жулику сатане, что я ничего не боюсь, даже преисподней!
И он открыл глаза! И посмотрел! И увидел!..
Ужасный крик вырвался из его груди.
То, что он видел, действительно, было даже страшнее в своей мрачной реальности, чем все те гнусности, что рисовало его воображение.
То, что он видел, было человеком — таким бледным, таким исхудалым, таким жалким, что сперва он его и не узнал даже. Рот этого человека был искривлен некой устрашающей ухмылкой; пустые, безжизненные глаза были двумя безднами боли. Одежда его превратилась в лохмотья, лицо было покрыто едва зарубцевавшимися ранами.
Этот опустившийся человек являл собой все то, что оставалось от красавца Филиппа д'Онэ!
— Филипп! — проревел Готье, узнав брата.
Филипп открыл рот, словно для того, чтобы что-то сказать.
Но изо рта у него вышли лишь бесформенные звуки, зачатки слов.
— Филипп! — повторил Готье, задыхаясь от нового страха, который не был уже страхом суеверным, но оттого отнюдь не слабее сжимал его горло.
Филипп отпустил руку Готье, покачал головой и отошел в угол камеры, где присел на корточки.
Готье тут же подскочил к брату, приподнял, поставил на ноги, заключил в объятья и, не сдерживая подступивших слез, простонал:
— Но что, что с тобой?! Что они с тобой сделали? Ты ли это — тот, кого я вижу в таком состоянии? Говори! Скажи хотя бы слово, хотя бы одно слово!..
И вновь губы Филиппа разжались, и Готье с ужасом увидел, что этот бедный рот представляет собой теперь лишь черную дыру, из которой больше не выходят слова, а вырываются лишь шумы, отголоски.
— Силы небесные! — прохрипел Готье. — Они вырвали у него язык!
В течение нескольких минут темницу оглашали лишь рыдания великана, затем к этим рыданиям начали примешиваться ругательства, яростные проклятья, и ужасный гнев разразился в затерянной в сорока футах под землей камере.
Постепенно Готье успокоился.
И тогда, уже более холодно, он осмотрел брата, и каждый из его взглядов, куда бы он ни падал, заставлял его вздрагивать.
— Мой бедный Филипп! — стонал великан. — А я еще злился на тебя, обижался, клял последними словами!.. Прости! О, прости меня! За эти дурные мысли, знаешь ли, мы сейчас и расплачиваемся!.. Бедная жертва! Ты любил. Любил это чудовище, имя которому.
Нет! Не будем о ней! Поговорим о тебе. Они сильно тебя мучили, скажи?.. Но теперь мы вместе. И если нам суждено умереть, поддерживая друг друга, мы испытаем меньше страданий. Ну же, разве ты не рад снова видеть своего старину Готье? Разве это хоть чуточку не поднимает тебе настроение? Если не можешь говорить, ты мог бы хотя бы знаком или глазами показать, что думаешь?.. Ну же, поговори со мной глазами. Я пойму, давай.
Филипп оставался неподвижным, безжизненным, вялым, преисполненным той ужасной безучастности, что свойственна всему мертвому.
Готье подвел его к двери камеры, обхватил голову брата обеими руками и расположил лицо Филиппа так, чтобы на него упал лучик света.
Долго, целую минуту Готье осматривал, изучал его с глубочайш