С губ Буридана сорвался все тот же радостный крик.
— Герцог, я пришел просить у тебя вот что: схвачен один из моих людей. Его собираются повесить. Я хочу его спасти!..
— Считай, что этот человек уже спасен, — сказал герцог. — В какой бы тюрьме он ни находился, то, что он будет вызволен, так же верно, как то, что я герцог Египетский.
Буридан тяжело дышал.
— И когда его поведут на виселицу.
— Мы успеем вовремя: разберем виселицу, убьем палача, разгоним стражников, но этого человека не повесят!
Буридан перевел дух.
— Когда должна состояться казнь? — спросил герцог Египетский.
— Завтра утром, на рассвете, — отвечал Буридан.
— Завтра утром? — произнес герцог, вздрогнув. — А на какой виселице?
— На новой, где еще никого не казнили!
— Вы имеете в виду ту, которая была возведена по приказу мессира де Мариньи?..
— Да, — сказал Буридан. — Человек, которого я хочу спасти, будет повешен завтра на рассвете, на виселице Монфокон.
Герцога Египетского пробила новая дрожь. Затем странным голосом он спросил:
— Имя этого человека?..
— Мариньи! — отвечал Буридан.
Предводитель бродяг с минуту оставался неподвижным и безмолвным. Это имя — Мариньи, — он, вероятно, ожидал его услышать, так как не выказал ни малейшего удивления. Его лицо с чертами, окаменелыми за долгие годы безразличия ко всему окружающему, продолжало оставаться непроницаемым.
— Ну, герцог, — проговорил Буридан, — что скажешь?
Герцог встал, взял юношу за руку, подвел к окну, поднял раму и широким жестом обвел Двор чудес, освещенный смоляными факелами, заставленный столами, за которыми пели и пили бродяги и нищие, душегубы и проститутки. Эти столы, за которыми, проливаясь красными, словно кровь, лужицами, текло вино, эти растрепанные женщины в лохмотьях, сидящие на коленях у размахивающих кружками мужчин, эти грубые голоса, радостное пение которых походило скорее на угрозу, эти достойные кисти Рембрандта лица, та или иная черта которых проявлялась в отблесках факелов, тогда как все прочее скрывали сумерки, — эта ужасная картина, обрамленная дрожащими, лепрозными, потрескавшимися руками, в одних местах — яркая, в других — неясная. В ночи это необычное зрелище показалось Буридану одним из тех видений, которые порождает горячка.
Герцог Египетский произнес:
— Во Дворе чудес царят радость и веселье, капитан Буридан. Двор чудес празднует смерть своего смертельного врага, Ангеррана де Мариньи.
Буридан содрогнулся. Предводитель бродяг продолжал:
— Если я спущусь во Двор, взойду на подмостки и прокричу: «Кто хочет отдать свою жизнь во имя спасения жизни капитана Буридана?», вы увидите, что все эти люди встанут, и услышите лишь один голос, образованный из тысяч голосов: «Я! Я!» Но если, капитан, вы подниметесь на подмостки и скажете им: «Я — капитан Буридан; все вы готовы отдать за меня жизнь. Мне нужно спасти Ангеррана де Мариньи. Кто хочет мне помочь?.»., вы увидите, что все эти люди встанут и набросятся на вас, и каждый из них почтет за честь всадить в вас свой кинжал. Мессир де Мариньи обречен, капитан Буридан.
Буридан с минуту оставался задумчивым, словно завороженный разворачивавшимся у него на глазах действом. В этот момент толпа нищих встала и запела. Мужчины, женщины взялись за руки и принялись водить адский хоровод вокруг некого подобия виселицы, установленной посреди Двора. В ту же секунду был поднят и закачался, повешенный за шею, какой-то манекен, тогда как Двор огласили устрашающие крики. Бродяги вешали чучело Мариньи, надеясь увидеть, как на Монфоконе вздернут Мариньи уже собственной персоной!
Буридан не сказал ни слова. Он закутался в плащ, спустился и начал пробиваться сквозь эту толпу вслед за герцогом Египетским, который проводил его до границ королевства Арго.
В этот момент на одной из колоколен пробило полночь.
Мариньи оставалось жить часов пять или шесть, так как, если верить ходившей по Парижу молве, повесить его должны были на рассвете.
— Я его спасу! — прошептал Буридан с непоколебимой верой.
Он побежал и перед Ла-Куртий-о-Роз обнаружил Ланселота Бигорна, который ожидал его, прохаживаясь взад и вперед. Как мы помним, Бигорн последовал за кортежем, который сопровождал Мариньи в Нотр-Дам.
— Ну что? — спросил Буридан.
— А то, что я не только узнал, где он живет, но и поговорил с ним, и он вас ждет.
— Бежим!..
Шатле в те времена был окружен вереницей темных улочек, от которых выделялись зловонные испарения. Улочки эти скрещивались, переплетались, казалось, непроходимый лабиринт защищал эту старую тюрьму или, скорее, образовывал вокруг нее другую тюрьму, убежать из которой было не менее трудно. Лишь перед главными воротами Шатле имелась эспланада, где можно было вздохнуть полной грудью.
На одну из этих улочек и провел Буридана Ланселот Бигорн.
Они остановились перед низеньким домиком. Ни одно из его окон не выходило на улицу. Выкрашенная в красный цвет прочная, массивная дверь была обита железом, что делало ее неприступной, и была снабжена потайным окошечком.
Бигорн с силой постучал по двери кулаком. Через пару мгновений окошечко открылось, и за закрывавшей его решеткой возникла грубая физиономия, едва различимая в свете свечи, которую обитатель этого дома держал в руке.
— Давай, открывай! — сказал Бигорн. — Это я с тобой говорил с час назад, когда ты выходил из Нотр-Дама, куда доставил свою завтрашнюю добычу.
— Хорошо! — спокойно сказала грубая физиономия.
Буридан услышал, как заскрипели засовы. Дверь открылась. Появился человек с кинжалом в руке. Буридан быстрым жестом перекрестился и вошел. Бигорн проследовал за ним. Человек закрыл дверь.
Мы говорим, что Буридан перекрестился, так как он был достойным христианином, а этот дом был жилищем заплечных дел мастера. Человеком, впустившим их, был Каплюш…
Он провел посетителей в просторный зал, ухоженный и меблированный даже с некоторой буржуазной роскошью, поставил на стол свечу, которую держал в руке, и жестом предложил гостям присаживаться, но Буридан и Бигорн, в едином движении, отказались. Настаивать Каплюш не стал, поэтому все трое остались стоять. Продолжая держать в руке кинжал, палач адресовал посетителям вопрошающий взгляд.
— Ты меня хорошо знаешь? — спросил Бигорн.
— Нет, — отвечал Каплюш.
У него было отталкивающее лицо, толстые губы, лишенные какого-либо человеческого выражения глаза и ко смат ая голова, громоздившаяся на плечах гиганта. Бигорн продолжал:
— Я тот, кого ты так и не повесил в один прекрасный день на Монфоконе.
Каплюш еще крепче сжал кинжал в огромном кулаке и отвечал:
— Возможно. Мне дают человека. Я его беру, отрубаю ему голову топором или накидываю ему на шею петлю, только и всего.
— Мое имя — Ланселот Бигорн.
— Возможно.
— А меня зовут Жан Буридан. Быть может, однажды ты повесишь и меня, так как за мою голову назначена награда.
— Возможно.
Воцарилась тишина. Бигорн дрожал. Буридан был спокоен. Наконец Каплюш спросил:
— Что вам от меня нужно?
— Сейчас узнаешь, — сказал Буридан. — Но прежде ответь: сколько ты получаешь за каждое повешение?
— Когда больше, когда меньше. Это зависит от приговоренного, то есть — от того положения, которое он занимал в обществе. Короче говоря, в среднем за год я зарабатываю где-то тысячу турских ливров[18]. Далеко не все парижские буржуа могут похвастаться таким доходом. И это — еще без учета того, что платит мне за исполнение моих обязанностей город Париж, от которого я получаю двадцать шесть ливров парижской чеканки в год.
— Каплюш, — промолвил Буридан, — если бы я попросил тебя не убивать Ангеррана де Мариньи, что бы ты на это ответил?
— Это возможно. Все возможно.
Буридан вздрогнул от надежды.
— И как бы ты это провернул? — продолжал юноша.
— Так же, как проворачиваю всякий раз, когда чьи-нибудь жена, сын или брат предлагают мне работенку вроде той, о которой говорите вы.
— Ага! — прорычал Буридан. — Так тебе уже доводилось это делать?..
Каплюш пожал плечами — могло показаться, что приподнялись две горы.
— Без этого, — безмятежно промолвил он, — я бы не зарабатывал те дополнительные три тысячи ливров, которые я откладываю каждый год. Со спасенного смертника я имею куда больше, чем со смертника казненного.
И он зашелся в приступе безудержного смеха.
— Так как ты это проворачиваешь? — спросил Буридан, тяжело дыша.
— Если приговоренному следует отрубить голову, тут уж ничего не поделаешь.
— Да, но здесь случай иной. Речь идет о повешении!..
— Хорошо. Если приговоренного следует повесить, я заранее подрезаю веревку. Под весом тела она обрывается, висельник приходит в себя, так как я «забываю» потянуть его за ноги, а, как вам известно, когда веревка обрывается, приговоренному сохраняют жизнь.
— Это правда, это правда! — пробормотал Бигорн, слушавший эти объяснения со страстным вниманием.
— И тогда. — проговорил Буридан, чье сердце стучало так, что, казалось, вот-вот выскочит из груди.
— И тогда, — сказал Каплюш, — случается, что меня бросают на месяц в камеру, но камеры я не боюсь, — это скорее для того, чтобы научить меня лучше проверять состояние моих веревок.
— Но приговоренный?..
— Приговоренный?..
— Да. С ним-то что делают?
— Черт возьми, ему сохраняют жизнь, потому что веревка оборвалась, что доказывает, что Бог или дьявол пожелали его спасти. Его препровождают в какую-нибудь тюрьму, но это уже — не моя забота. Тогда вам уж нужно обращаться к тюремщикам: как вам, должно быть, известно, мессир, эти парни весьма покладисты.
Немного помолчав, Буридан промолвил:
— Ты согласишься сделать для Мариньи то, что делал для других?
— Да, — сказал Каплюш, не колеблясь.
Но в уголках его диких глаз сверкал лучик гнусной хитрости.
— Вот только, — добавил он, — это дело серьезное. Он — человек могущественный, министр. За него меня бросят в камеру как минимум месяца на три. Веревка, на которой должен будет висеть Мариньи, не может быть обычной веревкой, понимаете?