[12], нынешний город четырех секторов, город двух миров, два мировых города), и обо всем этом у нее свое мнение, незаурядная эрудиция, острота суждений, интересно, очень интересно, но для него важно лишь то, что удается поймать на крючок ловко, словно случайно поставленных вопросов. Значит, в этой квартире она родилась, уже и тогда ворковали голуби (а он в это время был в последнем классе, потом в прусской деревне, потом учеба, разница в возрасте не такая уж неслыханная), да, она хочет остаться здесь, не потому ли, что у нее есть друг? Или нет? Пожалуй, нет, а собственно, почему нет? Разочарования? Она уклоняется от ответа, личное под запретом, правда только у нее, он же опять и опять о своем: ему не хотелось бы растить детей здесь, среди обвалившейся штукатурки и на асфальте, да и вообще брак… (ночью в комнате Элизабет тут опять пускается в ход наждачная бумага). Чем объяснить, что на самых лучших женщинах женятся не в первую очередь? Биологически или исторически обусловлено, что женщина стремится к супружескому ярму? Возможно ли вообще равноправие в браке? Как это влияло на детей: все эти (небольшая заминка) потаскушки на улицах в послевоенное время? У нее на все готов ответ, но она умудряется ничего не сказать о себе и не задает таких вопросов, на которые он охотно бы ответил, поражение за поражением, и вот в час ночи, когда бутылка опустела, он вдруг начинает рассказывать о себе, вначале чтобы вызвать ее на разговор, а в сущности, потому, что ему доставляет удовольствие поведать ей о своих горестях — кому же еще, кто поймет его, не Элизабет же, эта добрая, всем довольная душа (но об этом он не говорит, Элизабет для него табу). Он рассказывает о своей карьере, о трудностях начала (бывший садовник, солдат, военнопленный на скамье библиотечного училища, она читала «Актовый зал» Канта, так оно и было, именно так, тяжко и прекрасно, прекрасно и тяжко), о своих успехах, о доме, о саде, о машине: все, о чем мечталось, достигнуто, а дальше что? Фрейлейн Бродер со скучающим видом вертит свою рюмку, и у Эрпа ощущение, будто он сделал что-то не так. Может быть, она не терпит жалующихся мужчин, конечно, она разочарована, он сам разрушает то представление о себе, которое старается создать, может быть, она чувствует себя обиженной невниманием? И он мгновенно меняет тему и начинает говорить об интеллигентных девушках, о том, как им трудно, потому что мужчины (другие, не он, разумеется) не выносят, чтобы существа женского пола были равноценны им, а тем более превосходили их, видимо, есть какие-то законы эротики или секса, но они ведь в чистом виде (он не решается сказать «pur», чтобы не поправлять ее) не существуют — или все же существуют? — он плохо разбирается в этом, но слышал, будто другим мужчинам вроде бы известны такие законы. Но тут фрейлейн Бродер высказывается уже без обиняков, дает ему ясно понять, что для нее это не проблема, что она (большое спасибо за заботу!) не может пожаловаться на судьбу, и он (идиот!) воспринимает это как поощрение, решает, что его час настал, встает, обходит вокруг стола и приближает свое лицо к ее лицу. Когда он снова сидит на своем месте, она вдруг о чем-то спрашивает его, о чем-то глубоко личном, о чем не следует спрашивать после полуночи и бутылки водки (самой дорогой, импортной), а может, и вообще не следует спрашивать, ну, примерно: «Веришь ли ты в бога?», «Изменял ли ты уже своей жене?», «За какую партию ты голосовал в 1933 году?» Итак, она спрашивает (после шести часов безрезультатного флирта): «Почему вы в партии?» Как хорошо (приток под названием «расчет»), что ночной разговор с супругой должен быть кратким, без подробностей. Ведь сказать правду трудно не только потому, что она причинит боль другому, но и потому, что тогда пришлось бы признаться, что ты вел себя как клоун. «Извините, не понял». Она повторяет вопрос. Он прячется за галантностью: «Ночью, наедине с красивой женщиной — и вдруг такое? Знаете ли вы, как вы хороши?» — «Об этом мне уже говорили, притом более оригинально». И она снова повторяет свой вопрос. В конце концов он начинает с самого начала: война, фальшивые идеалы, внутренний разлад, кажущиеся смехотворными лозунги, которые принимаются всерьез лишь после того, как становятся заметными первые успехи в строительстве нового, антифашистка — руководительница их библиотечного училища, литература, борьба за мир, Союз молодежи, Маркс… но она перебивает его, ее интересует, не почему он вступил, а почему остался в партии, почему сегодня в ней. Он чувствует, что его атакуют, и пытается выяснить, что, собственно, она ставит ему в упрек. Его нытье (всего достиг, а дальше что?), сомнительную мораль? Но она ни в чем не упрекает его, лишь деловито интересуется, вообще она оскорбительно деловита. Последняя попытка спасения — взгляд на часы, испуг. Она его не удерживает. Потом, дома, в темноте, он по-честному подвел итоги вечера. Да, он был раздосадован. Но почему? Последние слова Элизабет он с чистым сердцем назвал глупостью. И все же они его успокоили. Любовь простительна. Было бы хуже, если бы она знала правду: он посетил свою сослуживицу с целью нарушения супружеской верности, что ни к чему его впоследствии не обязывало.
Пути любви редко бывают кратчайшим расстоянием между двумя точками, они петляют туда-сюда, вдоль и поперек, развертываются, как серпантин, закручиваются в спираль, ведут через горы и долины, сквозь радость и муку, даже кажутся лабиринтом — особенно тому, кто по ним идет, ползет или летит. Так почему бы им не проходить и через чувственность? Но для Карла дело было даже и не в этом, ведь он уже любил ее с того момента, когда, проснувшись, улыбался (досада возникла лишь из ощущения, что он сделал что-то не так, и из боязни, что никогда не сумеет завоевать ее), вот почему нет оснований обличать его как мелкого искателя любовных приключений.
Существует изречение: истинная любовь всегда права! «Подумаешь», — сказала бы, постучав при этом пальцем по лбу, фрейлейн Бродер, когда была еще девчонкой с тощими крысиными хвостиками за ушами и таскала доски с развалин. Спустя годы она бы наверняка (после некоторого раздумья) сказала что-нибудь об этических категориях, которые нельзя выводить из более или менее устойчивых чувств. Но в ту ночь, около трех часов (обязательные косметические процедуры перед сном отняли у нее довольно много времени, зато потом она, как наименее пострадавшая, быстрее всех и уснула), будь фрейлейн Бродер склонна размышлять вслух, ее губы, вызывавшие такое восхищение, вряд ли произнесли бы что-нибудь иное, кроме «Жаль!» или «Слава богу!» (или что-либо подобное), и это относилось бы отнюдь не к изречениям или давно известным теориям любви, а к Карлу Эрпу, который разочаровал ее как мужчина и начальник.
Потому что он не соответствовал ее представлению о нем.
Конечно, ее вина, можно было бы сказать. Но ведь и она, самая трезвая из всех населяющих эту повесть персонажей, — дитя нашего времени, плод воспитания наших газет, нашей школы, нашей литературы, следовательно, ее учили, что у великих людей не может быть бородавок, они не могут ни проспать, ни ошибиться, некоторое время она пребывала в детском восторге от этих скульптурных памятников, потом стала находить их холодными, и чужими, и скучными, а в дальнейшем пережила обычные кризисы, когда на ликах героев обнаружились бородавки, когда оказалось, что жизнь состоит не из великих деяний, а из будничных мелочей, подчас приятных, но подчас и отвратительных, когда за верными решениями проглядывали далеко не благородные мотивы, когда выяснилось, что великие люди со страстью коллекционируют марки, а любовь причиняет боль и нуждается в подтирках. Кризисы такого рода она преодолела довольно рано. Монументальный портрет ее ученого отца сжался до размера переводной картинки с изображением надоедливого болтуна, беспрестанно рассуждающего о вещах, в которых он не разбирался, но потом снова вырос в портрет, сделанный в натуральную, соответствующую действительности величину, портрет талантливого человека, трагическим образом никогда не получившего возможности развить свои дарования; ее первая любовь, поэт, с которым она познакомилась благодаря своему восторженному письму, каждый вечер глушил в себе алкоголем человека старого мира, чтобы воспевать человека нового; функционер из Союза молодежи готов был бежать с ней (через Болгарию, от собственной жены) на Запад; романтика летних ночей в молодежных лагерях, о которой она мечтала, испарилась в единоборстве с комарами; дружбы распадались из-за бессмысленной ревности; картины, без которых, казалось, и жить-то невозможно, через полгода вызывали скуку; неделями подготавливаемые карнавальные вечера оканчивались рвотой; очарование любимых книг рассеивалось; с усердием выученное оказывалось ненужным. Она в самом деле научилась отличать идеал от действительности, искусство от жизни. И тем не менее всегда ожидала от людей больше, чем они могли дать. От Эрпа, например. Но все это не так уж ужасно, то был не кризис, не шок, только небольшое разочарование перед сном, который вовсе не пропал из-за этого, так, легкая тень на солнечном ландшафте ее радости: ее приняли на службу, она сможет остаться в Берлине, продолжать работать. Радость от работы и всего с ней связанного — вот что оказалось устойчивым, пронесенным через все разочарования, и, так как в конечном счете с ее работой было связано все (литература, политика, наука, техника и прежде всего люди), ее любопытство к людям и вещам осталось неизменным, как и давно намеченная цель. Еще школьницей, сидя среди многочисленных читателей в городской библиотеке, чтобы удовлетворить отцовскую беспорядочную жажду знаний, она постоянно задавалась вопросом, к чему в конце концов приводит каждого это чтение. За исключением матери (которая не без основания проклинала книги, считая их виновниками вечной нужды в семье), все люди, когда-либо оказавшие на нее влияние, считали, что чтение — дело хорошее. Сомневаться в этом было так же бессмысленно, как относиться скептически к таблице умножения, потому никто и не затруднял себя глубокими размышлениями, даже сами библиотекари, которые подобным утверждением и оправдывают свою необходимость для общества. Ей же (у которой перед глазами был и пример отца и бородавки на лицах героев, столь тщательно скрываемые литературой) это не казалось столь очевидным. С помощью научной литературы учились строить мосты и строили их, познавали законы развития