вительности не существует, и уж менее всего они существуют у слегка ожиревших поэтов, которые раз в неделю спят со своими стройными, как тополь, возлюбленными, а потом тщательно элиминируют, удаляют из стихов все сопутствующие неприятности: ложь для супруги, боязнь зачатия и скандалов, шестидневное одиночество возлюбленной, вечное уклонение от обещанного вначале развода, не говоря уже о возможной неспособности к плотскому наслаждению. Они так стараются все это забыть, но забыть им удается лишь потом — в стихах. Она все понимает, ей и самой удавалось это (без стихотворства) только в воспоминаниях, которые снова и снова питают иллюзии, связанные с будущим, — и тут она наконец добралась до того, что хотела сказать в своем несколько необычном горизонтальном положении. В один из ближайших дней наступит момент, когда она подумает: в следующий раз все позабудется, в том числе и то безобразное, что с этим связано. Но, к счастью, она не сможет пересилить себя и в следующий раз. «Ибо моя чувственность не свободна от тоски по постоянству, например от притязаний на монополию. Я слишком высокого мнения о себе, чтобы быть вашей любовницей. Нет, пожалуйста, не прерывайте меня, я еще не кончила. В начале этого вечера вы говорили о любви, немножко легкомысленно, мне кажется, отвечать на это я воздержусь. Я не знаю ответа, и все во мне восстает против поисков его, может быть, потому, что я боюсь ответственности, ведь нести ее придется мне, если вы и дальше будете поддаваться лишь власти чувств. Сварить кофе?» Но шеф не хотел кофе. Он не хотел больше ни поцелуев, ни решающих слов. И он не хотел больше импонировать, потому и не вскочил, чтобы с героическим жестом произнести слова последнего прощания, что выразило бы как его муку, так и присущую мужчине силу ее преодоления, не намекнул, мрачно улыбаясь, что прыжок из окна с этого этажа сделал бы его навсегда свободным, не потребовал даже сигареты, а начал дискутировать, а именно по поводу первой общей частя ее рассуждений. Склонность к обобщениям в данном случае, пожалуй, увела ее слишком далеко, ее тезисы трудновато подтвердить конкретными примерами, кого же и к каким категориям она причисляет, пусть назовет имена и прежде всего пусть станет на историческую точку зрения, это ведь ее область — рассмотрение современности и в историческом аспекте, ведь, в конце концов, несколькими сотнями метров дальше проходит нечто вроде географической границы между эпохами, ему, правда, тоже претят стихоплетствующие эротоманы, но в еще большей степени ему противны ярые проповедники морали, которым легко трубить во все трубы, потому что для них все кончено, но всего неприятней ему колумбы, которые всегда заново открывают то, что как раз в данную минуту требуется, время от времени также и мораль, что же касается того, будто никакой щепетильности теперь нет, то подобное мнение кажется ему смехотворным, — однако он не засмеялся, а, наоборот, стал чрезвычайно серьезным, как и она, отвечая ему, защищаясь, она даже стала резкой, когда он прервал ее — «Но вы же говорили…», неточно процитировал ее слова и, не обращая внимания на ее протесты, что-де для нее дело в истине, а не в морали, продолжал говорить, указал (справедливо) на противоречивость ее аргументов, на что она (справедливо) возразила, а он нашел почти подходящую цитату из Маркса, которая заставила ее со стоном отчаяния объяснить ему, что при помощи цитат можно доказать все, что угодно, включая обратное, и в подтверждение этого произнести импровизированную речь о неполноценности женщины, опираясь не на Магомета, Шопенгауэра или Ницше, а на всегда и всеми почитаемого Гёте (слова которого: «Симпатии женщин и их неприязни мы можем одобрить без всякой боязни, зато рассуждения их, да и мненья порою приводят нас в изумленье», — она из злости выпалила наизусть), что все-таки заставило его рассмеяться, однако (как ни странно) вызвало в нем и дух противоречия, хотя обычно он сам при каждом удачном случае объявлял войну цитатничеству. Итак, он возражал ей, а она ему, и он ей, и оба выглядели очень сердитыми и, наверно заорали бы друг на друга, будь они уже женаты. И все это ночью, на ее девичьей кровати, с алкоголем в крови! Странная пара.
Пламень и лед.
Она, естественно, лед! Уж так повелось, что выдержку женщин мужчины называют холодностью, самоуважение — расчетом, ибо в вопросах взаимоотношения полов тон задают они, в глубине широкой души своей убежденные, что законы моногамии действительны только для женщин. Мы, божьей милостью мужчины, эротически опытные, способные также и на душевную теплоту, сим объявляем, что наша программа предусматривает: сделать девицу сожительницей, морганатической супругой, побочной женой, наложницей, временной подругой, возлюбленной, а это значит, что при отсутствии фригидности с ее стороны ничто не стоит на пути к совместным постельным радостям! А девушки, не желающие прослыть несовременными, жеманными, никудышными, учитывают это, слушаются не своей женской мудрости, повелевающей (во имя нарастания чувств) не начинать с того, что должно стать апогеем, чересчур облегчают мужчине дело, ничего от него не требуют, не подвергают его испытанию, послушно ложатся, с готовностью отдаются его величеству, дабы не разочаровать его, и как раз этим-то и разочаровывают, так как достаются дешево, сами себя превращают в уцененный товар, вместо того чтобы взять пример с фрейлейн Бродер, чье сопротивление не охладило любовь, а заставило ее разгореться еще сильнее, и из Его Величества Карла Великого сделало гораздо более симпатичного Карла Эрпа, который, познав границу своей власти, вынужден был признать de facto и de jure соседа-суверена и проявить к нему наконец должное уважение.
Они расстались без единого слова примирения!
Разошлись без компромисса, но с уверенностью, что им еще многое нужно сказать друг другу. Пусть даже в споре.
Это должно было бы заставить его задуматься.
Он и задумался, но пришел к обнадеживающим выводам. Вот это-то и усложняет оценку всей истории: эта любовь была благом — для нее, для него, для всех (исключая, может быть — может быть! — детей). Он проснулся от многолетней летаргии. Когда он спускался по лестнице и шел через заснеженный двор, у него возникло ощущение, что ему по плечу те решения, которые предстояло принять, — все решения, не только те, что непосредственно связаны с фрейлейн Бродер, Элизабет и детьми, но и относящиеся к библиотеке, которую вдруг втянул в себя вихрь его мыслей, втянул попутно, не отклоняясь в сторону, ибо Бродер и библиотека были неразрывны, как Элизабет и сад, ведь ясно, что если с одной он постоянно разговаривал о детях, подстригании живых изгородей и починке крыши, то вторая будет с ним спорить о всех ранее погребенных проектах, которые он теперь намеревался воскресить: филиал библиотеки в парке, раздел музыкальной литературы, координация с заводскими библиотеками, лекционный зал. Не алкоголь возбудил в нем такую решительность, а поражение, таившее в себе, казалось, будущие победы, спор с фрейлейн (это, по существу, незначительное разногласие без ясных позиций, которое, возникнув из мужской и вместе с тем ребяческой жажды мести, должно было завуалировать тягостность ситуации, но которое показало ему вместе с тем, что он еще умеет спорить с равными, что стоит отказаться от удобной позиции непререкаемого авторитета) и, наконец, сознание, что серьезные оборонительные действия с ее стороны не в состоянии убить его чувства. Вот удивится Хаслер, думал он, шагая под оглушительные звуки, вырывавшиеся из транзистора, с которым в открытых воротах стоял парень, до неразличимости похожий на двух других рядом с ним, потому что одинаковы были их прически, и куртки, и брюки, и ритмические движения, и прищелкивания, какими они подзадоривали Аниту. Согнув в локтях руки и приседая на полусогнутых коленях, Анита крутила задом и трясла роскошным бюстом, продолжая дергаться и тогда, когда Эрп проходил мимо и попросил молодых людей пропустить его, а они загородили проход, громче запустили радио и еще быстрее стали прищелкивать, пока он активно не попытался раздвинуть их. Он испытывал (как то бывает иногда во сне) большое желание применить свои, может быть, еще не позабытые с юности боксерские приемы, но не успел, потому что парни уже схватили его, справа, слева, за запястья, за плечо, выволокли на улицу и по веем полицейским правилам повели в участок, Анита за ними, указывая дорогу и тараторя, перемешивая объяснения, успокоения и угрозы, по безлюдным заснеженным улицам, с чьими историческими достопримечательностями (еврейская богадельня, памятник Шамиссо, у которого все еще отсутствовал нос, павший жертвой второй мировой войны, развалины синагоги, дом, где жил Гумбольдт, могила Гегеля, дом Борзига) он познакомится лишь позднее и вскоре их опять позабудет. Они отпустили его только в обшарпанном помещении, где усатый полицейский охотно согласился подробно заняться случаем, о котором ему докладывали столь многообещающие уста.
Согласно книге дежурств, это случилось в час тридцать две минуты.
И еще в течение целого часа Эрп тщетно пытался найти подходящую для себя роль.
Но ведь он дал себе зарок быть только самим собою!
Да, перед фрейлейн Бродер он не играл больше никаких ролей, здесь же он снова считал это необходимым, ибо его «я» находилось совершенно в другом месте, и для полицейского участка ему требовалось нечто вроде заместителя, который бы руководствовался его указаниями, только получались они почему-то какими-то непоследовательными. Резкий протест сменился пониманием положения полицейского, обязанного сначала выслушать до конца одну сторону; возмущение, выразившееся в заявлении о незаконном лишении свободы, уступило место напряжению воли, которое необходимо было, чтобы выдержать всю ложь, выплескиваемую Анитой на него и на его боготворимую; выражение отчаяния на лице, с покачиванием головой, при робкой попытке прервать поток женских слов («Послушайте, пожалуйста, товарищ младший лейтенант…») перешло в улыбку покорности, после чего он подпер усталую голову рукой и окончательно принял позу выжидающего. Исповедуемая газетами мысль, что позиция стороннего наблюдателя несостоятельна, здесь блестяще подтвердилась: Эрп не произвел на полицейского никакого впечатления, так как сердцем он был не здесь. Но в этом его не следует упрекать, ибо нельзя одновременно быть сердцем и тут и там, да и, в конце концов, это связано с особенностями различных характеров: иной больше склонен как раз к созерцательности, в том числе и по отношению к собственному «я» и никто не может перепрыгнуть через собственную тень, даже те, кто думает, что им это удалось, продав свою тень некоему серому господину