Она сказала это просто, совсем как всегда, но если бы это был фильм, тихо и нежно заиграли бы скрипки, опера не обошлась бы без труб и литавр, а для романа потребовалась бы по крайней мере новая глава, чтобы подчеркнуть многозначительность момента и избежать трудностей при описании последующих часов. Для нашего рассказа это тоже был бы выход — разом достичь главы 14 и начать ее словами: «Когда на следующее утро они проснулись…», — а все остальное предоставить воображению читателей. Но это ведь значило бы, пожалуй, подчинить реальность (специфическую реальность Эрп — Бродер) произволу субъективного толкования, чаще всего превратного, поскольку у каждого свой собственный (обусловленный полом, социальным положением, происхождением, возрастом, состоянием здоровья, питанием и, возможно, даже временем года) мир представлений, лишь в исключительных случаях близкий к реальности. Ведь любая фантазия зиждется на опыте. А каков он? Бывают любители торжественности, которых разочаровывает деловитость, бывают любители деловитости, которых раздражает торжественность, встречается чувствительность, страдающая от грубости, попадается амазонка, мечтающая о подчинении и наталкивающаяся на властолюбие, воздыхатель, которого приводит в смущение веселость; этот не выносит запаха, та — разговоров, тут один слишком большой, другой слишком маленький, одна слишком узкая, другая слишком широкая, тут суть оказывается в том, в чем он ее не ищет, в чем она ее не находит, там к делу примешивается страх, и комплексы, и растерянность, стыд неуместен или желателен, но отсутствует, то двое любящих забираются под одеяло и просыпаются чужими, то она больше не в силах отвечать на его вопросы, или он закрывает глаза, чтобы видеть другую, а не ту, что держит в объятиях. И все это заполняет пробел, сделанный автором, накладывает на золотистые тона рождественской Святой ночи серый цвет осложнений, зеленый цвет страданий, черный цвет разочарования. (Исключение составляют, может быть, только юнцы, подменяющие опыт страстным желанием. Так в ту ночь и было сказано: «Это то, чего ожидаешь в семнадцать и на что потом уже не надеешься!») Вот почему здесь следует избежать обычного пробела, пропуска, абзаца, затемнения, покрова молчания (насколько допускают приличие, вкус и вышестоящие инстанции). Чтобы постичь все величие происшедшего.
Тут двое любили друг друга сердцем и умом
и кожей и волосами и руками и ногами и глазами и ушами и грудью и животом и носом и губами и ладонями и ступнями и всем, чем они обладали еще и кем они были и есть и будут.
Тут двое познали друг друга
и то, что в действительности было любовью, — только это и было ею, ничего подобного не бывало ни до, ни после, ни рядом в этом доме, в этом городе, в этой стране, в этом мире; так не любили ни Ромео и Джульетта, ни королевские дети [21], ни Карл и Женни, ни Иаков и Рахиль, ни Гёльдерлин и Диотима, ни Абеляр и Элоиза.
Тут двое восторгались друг другом словами, взглядами, пальцами и губами
и вспоминали, что всегда искали этого, именно этих плеч, этого пупка, этой шеи, этих щиколоток, этих волос и этой кожи.
Тут двое слились воедино,
чувствовали друг друга, сплетались друг с другом, переливались друг в друга, ликовали, вскрикивали, утратили наконец ощущение, будто они только половинки, стали единым целым и все же никогда прежде еще не ощущали с такой силой могущество и великолепие собственного «я».
Тут двое молились друг на друга,
возводили друг друга в героев, фей, ангелов, титанов, богов, богинь и мечтали о боге, которого можно было бы вдвоем возблагодарить на коленях: за то, что она сотворила его заново, за то, что он даровал ей веру в себя.
Тут двое говорили друг с другом
час за часом, на вершинах, в безднах, смеясь и плача, стараясь облечь в слова все, что доказывали друг другу их тела, стонами, вздохами, вскриками, лепетом, — тщетно, ибо слов хватало лишь на то, что уже существовало до их любви, и потому слова для них могли стать лишь эрзацем, паллиативом, намеком, слова были уже изношены Гомером, Вальтером [22], Гёте, Рильке, Хемингуэем, затасканы героями кино и эстрадными певцами, цитатами, цитатами, им же нужен был новый язык, но даже сказать это, подумать об этом уже было бы шаблоном, клише, жалким подражанием, и они приходили в отчаяние оттого, что пропасть невысказанного нельзя преодолеть, нельзя заполнить ее ни тысячью, ни десятком тысяч пустых слов.
Тут двое исповедовались друг перед другом в своих грехах,
нет, в своих заблуждениях; мишуру они принимали за золото, воду — за вино, лужи — за моря.
Тут двое не только простили друг друга
(за то, что напрасно воображали, будто уже бывали у цели), но и превозносили прошлое (хоть оно и причиняло боль), потому что оно сделало их способными не только наслаждаться великим, но и опознать его.
Тут двое открыли счастье
и его спутников, страх (перед падающим с крыши кирпичом и болезнью, перед несчастным случаем и мобилизацией, перед пулями и бомбами) и нечистую совесть (потому что они позабыли о Вьетнаме, и Индонезии, и Испании).
Тут двое спросили себя: «Знакомо ль и тебе?..» [23] (и только один понимал, что это цитата), а другой сказал: «Да, да», —
и он тоже никогда раньше не испытывал такой потребности говорить о своем детстве, и она тоже не чувствовала разницы в возрасте между ним и собой, и он тоже часто думал о мертвых, когда шел по озелененному центру города, и она тоже во сне вдруг оказывалась в Западном Берлине и не возвращалась обратно, и ему тоже зимой лето представлялось самым прекрасным временем года, и он тоже еще никогда не чувствовал себя взрослым, и она тоже не носила шляп, не любила диапозитивы, оперетту (даже если она называлась музыкальной комедией), сладкие вина, импрессионистов, игроков в скат, собак, униформы, керосиновые лампы, шикарные рестораны, зато любила пивнушки, равнины, Хильдегард Кнеф [24], темные и золотые тона в живописи, загородные легкие постройки, парусные лодки (с берега), книжки карманного формата в блестящих обложках, Эберхарда Эше [25], кафельные печи, читальные залы по вечерам, решетку Вайдендаммского моста, переполненные кинотеатры, декорации и картины Хорста Загерта [26] (в особенности те, что с лестницами), и он тоже не мог точно сказать, почему писатели, когда выступают, всегда говорят только о себе, и она тоже иногда месяцами читала только специальные книги, и в моменты, когда они в изнеможении отрывались друг от друга, на него тоже обрушивались потоки мыслей, ничего общего ни с ним, ни с ней не имеющие: о том, что ему нужно проверить фары, что сейчас стоят очереди у пограничных пунктов, что библиотеке требуется уборщица, что снег все еще падает мягко и по-рождественски.
Тут двое вспоминали свое детство (в доме № 4 и в Альт-Шрадове), свою юность (в доме № 4 и в казармах), годы учения (в Лейпциге и в Берлине)
и заново делили свою жизнь: на первую половину (от рождения до нынешнего 24 декабря, 18.00) и на вторую, которой исполнилось только четыре, восемь, двенадцать, четырнадцать часов (но у которой уже были свои воспоминания: «А помнишь?..» — «Что ты подумал, когда я?..») и которая будет длиться до самой смерти.
Тут двое попытались, не умея сказать — как, сказать — почему они любили и будут любить друг друга,
а именно потому, что она была такой умной, а он (вопреки представлению) совсем не тщеславным и носил галстуки, выбранные с таким вкусом, и потому, что ее кожа благоухала так, а не иначе и еще сохранила летний загар, и потому, что он смеялся, как никто другой, многие фразы не договаривал до конца и так неподражаемо коснулся своим пальцем ее шеи, и потому, что она жила на этом заднем дворе, была в хороших отношениях с фрау Вольф, не имела родственников, обладала такой изысканно-безыскусной походкой, слушая, поглаживала пальцами брови, нет, потому, что она умела слушать, нет, потому, что она могла говорить обо всем, решительно обо всем, и не оттого, что он мог с ней говорить обо всем, она ведь понимала с полуслова, нет, нет да, все это тоже имело значение, но он любил ее прежде всего потому, что нуждался в ней, потому, что ему уже было сорок и после легко пришедшего успеха он самодовольно предался покою, устал, разочаровался, зашел в тупик, а она его разбудила, всколыхнула для нового начала, да, поэтому и, конечно же, из-за ее волос и потому, что ее красота такая, что не каждый ее сразу заметит, — а она? Она любила его и только его, потому что он обращался с ней не так, как мужчины обычно обращаются с женщинами, не как с объектом, с постельной принадлежностью, служанкой, почитательницей, матерью, украшением дома или безделушкой, потому, что он принимал ее всерьез, уважал, да, поэтому и, конечно же, из-за его тяжелых рук садовника, от прикосновения которых ей так хорошо, что она давно уже забыла все другие руки, словно их никогда и не было.
Тут двое без труда смогли поверить в продолжительность своего счастья,
позабыть страх (перед горем, ненавистью, болью, уродством, ложью, перед Элизабет, Хаслером, Крачем и зачатием) и почувствовать себя в силах справиться с любым конфликтом. (Лишь в самом начале она подумала: «И даже если это будет один только раз, я никогда не пожалею!» А он лишь однажды вспомнил вопрос Катарины: «Ты скоро вернешься?» Потом они думали, но только вслух не говорили: «Никакие силы в мире нас не разъединят! Даже глубокими стариками мы будем счастливы!»)
Тут двое обрели друг друга длинной ночью.
Тут великое свершилось под шорох и воркование голубей в предвечерние часы и утром.
Тут для двоих Святая ночь стала священной, рождество — возрождением.
Тут старый дом Аарона Вальштейна пережил звездные часы.