И тут любителям хэппи-энда мы рекомендуем захлопнуть книгу, положить ее на ночной столик, забыть про Элизабет, детей, Хаслера, Крача и уснуть в блаженном заблуждении, будто истинная любовь побеждает с улыбкой. Тому, кто желал бы в полусне продолжать плести нити новых судеб, предлагается следующий вариант: фрейлейн Бродер выдерживает экзамен; Элизабет мирно расходится с Эрпом; Хаслер созывает производственное совещание, на котором Эрп объявляет о разводе и женитьбе; фрау Бродер-Эрп приглашают работать в центральное управление, где она может полностью посвятить себя любимой отрасли науки — библиотечной социологии; чета получает квартиру в новом доме (три комнаты, кухня, ванная, центральное отопление) на Карл-Маркс-Аллее, где она живет и поныне, счастливо, но никогда не успокаиваясь на достигнутом.
Приверженцам же реальности, ревнителям фактов, врагам иллюзий, адептам теории отражения действительности, моралистам, почитателям Бродер, двойникам Эрпа, любопытным, любителям скандалов и в особенности тем, что были очевидцами событий и могут сами судить об всем (то есть Хаслерам, Риплозам, Мантекам), — им непосредственно посвящаются остальные главы этой хроники.
Итак, сторонники реальности рождественским утром в своем кругу. Еще никого нет, можно спокойно оглядеться. В комнате теплей, чем обычно по утрам, — перед раздачей подарков еще раз протопили. Как там пахнет, можно прочесть у Шторма. Стеклянные двери на террасу наполовину закрыты голубой елью (деревом зажиточных), чье убранство говорит об эрповском стремлении к определенному стилю — допущены только два цвета, серебряный и белый: свечи, серебряный дождь, соломенные звезды, стеклянные шары. Вся мебель завалена грудами подарков; Катаринины подарки лежат на столике перед тахтой, Петера — на обеденном столе, Элизабет — на серванте, отца, Эрпа, — на радио. Ковер усыпан ореховой скорлупой, обрывками канители, крошками пряников, деталями «Конструктора». Еще не совсем рассвело, но снежный покров усиливает слабый сумеречный свет. С тахты (где вскоре усядется Эрп, машина уже в гараже) видна река, по которой плывут льдины. Удящий рыбу пенсионер уже сидит на берегу в черных вязаных наушниках. Тишину нарушает скрежет снегоочистителя — железа по бетону. Эрп расчищает дорожку от подъезда до садовой калитки. В комнату прошмыгивает Катарина, еще в пижаме. Жуя печенье, она расставляет на тахте кукольную посуду. Когда входит Эрп, она прикладывает палец к губам: «Ш-ш-ш! Все еще спят».
Так она думала. Но Элизабет слышала, когда подъехала машина, как слышала в час ночи приступ кашля у Петера, в шесть — хлопанье дверью одержимого рыбной ловлей профессора, в десять минут восьмого — крик соседского младенца. В остальное время тишина давила на нее, как гора из ваты. Надо встать сейчас же, нельзя допустить, чтобы он вошел в комнату, сел на ее кровать и обрушил на нее полуправдивые покаяния, навязав ей роль благородно прощающей страдалицы или сделав ее своей наперсницей, соучастницей. Надо немедленно откинуть одеяло, умыться, причесаться, может быть, даже подкраситься, чтобы показаться чужой, — нет, этого не стоит делать, он разгадает ее намерения. Встать, встать! Но она продолжала лежать неподвижно и прислушивалась к тому, как захлопнулась дверь гаража, к звуку его шагов, к шарканью подошв о коврик, к бряцанию ключей. Сейчас заскрипят ступеньки под его ногами. Но все стихло. Потом снова закричал младенец. Треснула ветка под тяжестью снега. Издалека донесся грохот: на озере лопался лед. В свою первую совместную зиму они однажды добрели до болотистых лугов, поселок, где она провела детство, казался оттуда незнакомой местностью, они лежали на краю оврага и наблюдали сквозь ледовые окошки за лягушками, распластавшимися на дне, с открытыми глазами и окоченевшими членами и похожими на жестяные игрушки, пока спустя стылую вечность по ним не пробегала дрожь дыхательного движения; ледоход отрезал обратный путь, они неожиданно оказались перед серо-черным водяным протоком, замерзшие, перепуганные, тогда лед не только грохотал, он стонал, как больной ребенок, визжал, как кошки мартовскими ночами. Надо встать! Он не пришел. Может быть, она надеялась, а не боялась, что он придет, что она заплачет, простит. Но ведь теперь речь уже не о прощении, а о разрыве. О том, чтобы больше не строить и опрокидывать карточный домик надежды. Чтобы она больше не лежала и не ждала и все-таки думала: приди же, сядь на кровать, рассказывай свои сказки, притворяйся, возьми рубанок, напильник, рашпиль, чтобы обтесать правду, обработай ее, постарайся, подправь, завуалируй, скрой, очерни ту, другую, похвали мою кротость, скажи, что розовые бутоны слишком нежны для тебя, что они не могут соперничать со смуглой кожей, скажи, что мой поцелуй для тебя как возвращение домой, или по крайней мере уверяй, что тебе не под силу напряжение новизны, что ты изнемогаешь от усталости, что в ее объятиях ты тосковал по своим книгам, по лицам спящих детей, ну пускай хотя бы по процеженному кофе, лги, обманом докажи мне свою любовь, а если не можешь больше обманом, то доверием, не щади меня, не бойся ранить подробностями, расскажи все, как есть: ее грудь в твоей руке, ее губы на твоей груди, ее пальцы в твоих волосах, ее волосы на твоем лице, тиски ее ног, трепет ее тела, ее рот, ее вскрик, говори, я сильная, не буду плакать, стану восхищаться ею вместе с тобой, скажу: могу себе представить, тебе можно позавидовать! Спрошу: а что чувствовал ты? Буду другом, товарищем, приятелем, всем, кем тебе угодно, только приди, сядь на кровать, рассказывай, ври, ликуй, только, пожалуйста, дай мне почувствовать, что я нужна тебе. Нужна для чего? Для того, чтобы по-старому быть при тебе, чтобы один повелевал, другая подчинялась, один был господином, другая служанкой, для прежней неудовлетворенности, которая теперь, наконец осознанная, невыносимо мучила бы нас обоих, меня и тебя? И чтобы напрасной оказалась боль последних месяцев, напрасно растраченной сила, необходимая для самообладания? Нет, не приходи, не приближайся ко мне с этим твоим запахом чужого женского тела. Или нет, все же приди, чтобы уж никогда больше не появилось искушение строить карточные домики, чтобы я наконец могла крикнуть тебе в лицо все, что думаю о тебе, чтобы я показала тебе тот серо-черный проток, который не перепрыгнуть. Приди, покажись во всем своем убожестве! Но он не приходил. В доме стояла тишина. За окном каркали вороны, как всегда зимним утром, их черная стая неслась прямо над поселком от леса к полям.
Катарина была счастлива. Отец играл с ней «в завтрак». Они сидели на ковре. Тахта была столом. Молоко с медом пили из кукольных стаканов, кофе — из кукольных чашек. Беспрестанно приходилось делать замечания детям: ешьте и не балуйтесь, руки на стол, жуйте лучше, закрывайте рот во время еды! Из соломенной звезды получились две сигареты. «Ты сегодня вечером придешь вовремя или у тебя собрание»? — «Не забудь взять в школу завтрак!» Потом было воскресенье, и все поехали в Берлин, гуляли с кукольной коляской по улицам, посмотрели, насколько выросла телевизионная башня. Это, дорогие дети, бывший арсенал, это бывший Люстгартен, это бывший манеж, а это бывшая… нет, это Шпрее, она здесь такая широкая и такая голубая, ряды колонн перед музеем называются колоннадой, а там — биржа; Катарина громко и долго смеялась, потому что биржа — это ведь совсем не дом, а что-то для денег [27] и называется, собственно говоря, портмоне. При слове «собор» ей пришло в голову, что люди, посещающие церковь, должно быть, страшно глупые («Глупыши», — сказала она). Вот он, зрелый плод атеистического воспитания! А как относится товарищ отец к этому, когда он в хорошем настроении? Радикальная фрейлейн, без сомнения, сразу согласилась бы с девочкой, он сделал бы то же самое двадцать лет назад, когда носил синюю рубашку, теперь же вопрос не казался ему таким простым. Может быть, учительница дочери была членом соответствующей партии блока [28] или какой-нибудь епископ снова выступил в «НД» [29]. Разъяснением, что собор ведь разрушен, любознательное дитя не удовлетворилось, даже расширило вопрос, добралось до рождества, что, собственно, было вполне естественно, ведь рождественские песни были сплошь про младенца Хряста, да и Дед-Мороз вел себя как-то странно. Некоторые отговариваются тут снова германскими мифами, солнцеворотом, древним праздником зимнего солнцестояния и тому подобным, но так ведь можно, чего доброго, докатиться до песни Ганса Баумана [30] «Святая ночь ясных звезд». А слово «традиция» Эрп не решался выговорить, хотя ежедневно встречал его в газетах. (Если соревнование хоров Фюрстенвальдского округа проводилось вторично, оно уже называлось традиционным.) Тут он пасовал, его, как диалектически мыслящего человека, сразу же начинала мучить совесть, это слово казалось ему более пригодным в качестве бранного. (Задумывалась ли над этим рьяная читательница газет Бродер?) Итак, рождество — праздник мира, а самокат — электричка, на которой едут домой, где ждет особенно вкусный обед — отбивные котлеты с ванильным соусом. Катарина веселилась, как герои немого фильма: она корчилась от хохота, хлопала в ладоши, по ляжкам, широко раскрытый рот показывал зубы то потолку, то полу. Поскольку папа был обезьяной и подражал дочери, Элизабет, остановившись в дверях, подумала: сумасшедший дом. «Папа играет со мной, — возвестила запыхавшаяся Катарина, добавив (поясняя это чудо): — Сегодня ведь рождество!» и постаралась помешать разговору родителей, что ей поразительно легко удалось; и лишь после кофе, когда санки увлекли ее больше, чем рождественское настроение отца, настала пора разговора.
К сожалению. Лучше было бы последовать народной мудрости, предписывающей в таких случаях: сперва выспись! Из слишком разных краев они явились к завтраку: он прибыл с Нанга-Парбата