Буриданов осел — страница 26 из 45

[31] счастья, она — из долины отчаяния. Это не могло хорошо кончиться.

Проходил разговор за сигаретой. Она молча смотрела на него, взгляд ее был не измученный, не упрекающий, не вопрошающий, не испытующий, просто обычный взгляд, может быть, немножко пустой, но не настолько, чтобы можно было придраться. Он мог бы только сказать: «Почему ты так на меня смотришь?» (что положило начало уже не первой превентивной войне), — но сейчас такое начало не годилось, да и не возымело бы действия: ничего, кроме пожатия плечами и горькой усмешки, добиться бы не удалось. Раньше (когда они гуляли по лесу, лугам и у озера без детей, всегда подвижных и непрерывно болтавших) молчание Элизабет всегда воспринималось им (когда он бывал в плохом настроении) как проявление злокозненности, вообще-то ей не свойственной, он незаметно поглядывал на часы и думал: ладно, посмотрим, как долго она будет проделывать со мной такое, но никогда так и не узнавал этого, потому что ему всегда не хватало терпения, потому что его негодование (в форме гневных сентенций на тему: язык как признак, отличающий человека от животного, или: разговаривать друг с другом важней, чем спать друг с другом) обычно разряжалось раньше срока и страшно пугало ее, ничего не подозревавшую счастливицу. Позднее она научилась парировать его вспышки иронией: нельзя же трещать без умолку. Сейчас было непохоже, чтобы она стала иронизировать, сейчас она была слишком серьезна, да, именно так, ее взгляд был серьезным, то, что он принял за пустоту, было отсутствием ее привычной веселости, это и делало ее лицо таким незнакомым, таким чужим. Он же должен был сейчас открыться ей, ведь именно этого требовал ее взгляд, он должен был говорить, объяснять, но разве это возможно перед таким чужим лицом, не выражающим никакой готовности к пониманию?

Да, он превосходно умел претворять трусость, неуверенность и нечистую совесть в гнев. Как это жестоко и коварно с ее стороны своей серьезностью затемнять солнце его счастья! Разве он не был готов и ее (так же, как дочь) осветить и согреть этим солнцем? Чего она, собственно, хочет, в чем упрекает его, разве уже много недель не все между ними ясно? Зачем ему терпеть такое обращение (то есть такой взгляд)? В конце концов, она все еще живет за его счет, и живет неплохо. Он не упрекает ее (по крайней мере вслух), но подумать об этом она могла бы и сама. Разве не поступал он всегда честно и по-товарищески? Вот как она отплачивает ему за все — таким выражением лица, таким взглядом? В остальном она казалась совершенно спокойной. Он тоже умеет быть спокойным, нет, в том-то и дело, что нет, это выше его сил, ему больно, ужасно больно. В конце концов, она ведь тоже может начать разговор. Ну, тут уж ему пришлось бы долго ждать. Итак, тоном упрека: «Почему ты так смотришь на меня?» — «Я жду, что ты скажешь что-нибудь». — «Почему я? Я всегда говорил, целых четырнадцать лет». — «Мне хотелось бы знать, что будет дальше».  — «Это, пожалуй, ясно». — «Видимо, не совсем. Ты был у адвоката?» — «Значит, ты хочешь отделаться от меня? Если это так необходимо, я сегодня же уйду». — «Была бы тебе благодарна, потому что долго мне этого не вынести». — «Чего именно?» То, что это был глупейший вопрос, он охотно признавал, но почему она сразу опять замолчала и, словно его тут больше не было, начала убирать со стола, хотя он еще не докурил сигарету? Десять минут спокойно покурить, кажется, еще можно ему позволить. Это ее молчание было самой гнусной тактикой на свете, оно приводило его в бешенство, она же благодаря молчанию никогда не попадала впросак. Но на этот раз она просчитается. Он воспользуется тем же оружием, ни слова не скажет, пойдет в свою комнату, уложит чемодан и молча сядет в машину. Или, может быть, попрощаться, чтобы подчеркнуть бесповоротность своего решения? Он потушил сигарету в бронзовой пепельнице, вышел и хлопнул за собой дверью. Но уже на лестнице самообладание покинуло его. Он побежал обратно и снова распахнул дверь. «Хотел бы я посмотреть на человека, который годами мог бы вынести все это!» Молчание, конечно, которое он по ходу своей становящейся все более громкой речи называл дурным, враждебным, злобным, хитрым, коварным, ненавистным и, наконец, бесчеловечным, которое было хуже ссоры, брани, ругани, даже драки, которое превратило его семейную жизнь в ад и теперь гонит его в неизвестность, мрак, бездомность, бесприютность. «Ты наконец добилась, чего хотела!» Ему стало легче, он успокоился, даже открыл двери, когда Элизабет понесла поднос с посудой в кухню, еще некоторое время постоял, выжидая, около нее, пока она складывала посуду в мойку, и, так ничего и не дождавшись, тяжелым шагом вышел вон.

Когда Карл в последние недели представлял себе час окончательного разрыва, он казался ему самым тяжким во всей его послевоенной жизни. Теперь же он был взволнован, разумеется, но сильной боли не испытывал. Он был грустен, но не более, чем при любом прежнем переезде. Последний взгляд из окна, последнее прощанье с книгами — это было хуже, но подобное он уже переживал, когда перебирался из Альт-Шрадова в Мюнхеберг, из Мюнхеберга в Берлин, из меблированных комнат в квартиру в новом доме и оттуда в поселок на Шпрее. Покидать обжитое всегда тяжело, только в этом и было дело, ни в чем другом. Он часто убеждался, что радость предвкушения острее радости осуществления, а теперь понял, что и обратное иной раз справедливо: ожидание страданий хуже самих страданий.

Еще бы! Если мысли (и помыслы) заняты только одним: вернуться на место ночных радостей. Даже то, что он именовал грустью, предопределялось этим стремлением и скорее заслуживало названия страха — страха перед реакцией фрейлейн Бродер. Он был достаточно опытен, чтобы знать: моментальные снимки и постельные клятвы без фиксации (практикой) не выдерживают дневного света.

Ему уже приходилось переезжать с коробкой из-под стирального порошка, с заплечным мешком, с ручной тележкой и с машиной для перевозки мебели, и каждый раз он брал с собой все свое имущество. Никогда еще он не владел таким количеством вещей, как теперь, и тем не менее с легким сердцем оставлял все это. Кроме самого ценного — автомобиля.

Впрочем, самым ценным для него всегда были его книги, а их он оставлял, все решительно, ибо выбрать три самые необходимые (как он намеревался) ему не удалось. Раньше на вопрос о книгах, которые он взял бы с собой в длительное изгнание, у него всегда наготове был ответ: сказки Гауфа, «Виннету» [32], «Жертвенный путь» [33], «Молодую гвардию», «Мать», «Доктора Фаустуса», «Старика и море». Но для чего ему это теперь? Он начинал все заново и не хотел обременять себя воспоминаниями. Кроме того, все, что ему могло понадобиться (например, «Ленин о библиотеках» Крупской, сокровищница цитат для его торжественных речей), имелось в библиотеке. Он взял с собой только папку с собственными статьями. Хорошо еще, что детей не было дома. Он сбегал на чердак и принес два чемодана и надувной матрац, умывальные и бритвенные принадлежности из ванной, белье и костюмы из прихожей, все остальное было под рукой: документы, лекарства, подушка и одеяло. Это походило на бегство.

Это походило на отправление в путешествие.

«Прощай, Элизабет!» Она как раз собиралась сунуть гуся в духовку, выпрямилась и вытерла руки о передник. Но он продолжал держать чемоданы в руках и добавил: «Деньги я тебе, конечно, буду присылать регулярно», — и пошел.

Так он представлял себе уход (и так бы описал, если б его попросили об этом). Действительность была чуточку иной. Он пробормотал свое прощание и слова о деньгах, но, когда она равнодушно отвернулась, остался на месте и спросил, скажет ли она детям правду. «Я еще не решила». — «Пожалуйста, не надо!» — «Когда-нибудь должны же они узнать». — «Я бы не хотел, чтобы и они еще страдали!» — сказал он и повторил это в разных интонациях: умоляюще, угрожающе, ласково, повелительно. Но она возилась у плиты, чистила картошку, и лицо ее лишь тогда утратило (но зато уже целиком и полностью) отсутствующее выражение, когда она, стоя у окна, смотрела, как он погрузил чемоданы в багажник, сел в машину и уехал.

Понимала ли она, собственно, какие последствия будет иметь этот поспешный отъезд?

Может быть, здесь действовал своего рода инстинкт. (Если нечто подобное вообще существует у женщин, то у Элизабет наверняка.) Несомненно одно — она действительно не могла больше выносить это состояние неопределенности. Несмотря на непроходящую боль, в последующие дни она все же испытывала облегчение. В конце концов Эрп, как и многие из нас (справедливости ради уточним: наряду с другими, лучшими), был маленьким диктатором. Уже в последующие дни Элизабет купила вина для собственного потребления, ослабила витаминную тиранию и радовалась возможности не соблюдать точное время еды.

Когда Петер и Катарина, раскрасневшиеся, промокшие и голодные, вернулись с катания на санках и равнодушно восприняли сообщение, что отец неожиданно должен был уехать, тот стоял уже в дверях между кухней и комнатой Бродер, увидел (вторично) кайзеровский город в золотой раме и на его фоне (впервые) заспанное, неумытое, неподкрашенное лицо фрейлейн, которая растерялась оттого, что не хотела показываться ему в таком виде, а он этого не понял и подумал, что она недовольна его неожиданным появлением, и потому пережил несколько пугающе-мрачных минут на ее неприбранной постели (пока она приводила себя в порядок на кухне), долго не решался сказать правду и лишь спустя несколько часов поверил, что она не притворялась, когда по его требованию (не опасаясь пошлости и шаблона) вновь и вновь повторяла: «Я счастлива, что ты остаешься у меня!»

15

Второй день праздника начался с великого шума: стук, перешедший в грохот, проник в сон Карла, превратился в разрывы снарядов, которые подымали фонтаны песка, с убийственной размеренностью приближались к нему, достигли его и наконец разбудили. Сквозь надувной матрац он почувствовал жесткость пола, заметил, как вздрагивает золотая рама, прислоненная к двери вольфовской квартиры, приподнялся, ощутил боль в спине, увидел лицо фрейлейн Бродер, казавшееся во сне лицом пятнадцатилетней девочки, крикнул «Да?», после чего стук прекратился и фрау Вольф в замешательстве спросила: «Это ты, воробышек?» Тут он впервые увидел, как просыпается фрейлейн Бродер: сразу, без перехода, потягивания, протирания глаз. Она тихо лежала на боку, открыла глаза — и сна как не бывало. «Что случилос