Буриданов осел — страница 30 из 45

Совершенно ясно, в чем здесь была ошибка: могильщика определенного образа жизни (а именно фрейлейн Бродер) принимали за его хранителя.

А Хаслер молчал.

Ибо полагал, что теперь наконец очередь за Эрпом коротко и ясно заявить, что упреки неуместны, запоздали, что путешествие к новым берегам уже началось, лодка отчалила. Но Эрп тоже молчал. И Хаслер рассердился еще в старом году: на себя (из-за этого бездарного новогоднего заговора), на мантековские проповеди высокой морали и кажущуюся надутость Эрпа, которая на самом деле означала не обиду, а страх перед громкими словами (да и кто это может — во время допроса утверждать величие своей любви!) и несомненную рассеянность. Ведь воробышек тем временем порхал вблизи птицелова и как будто не замечал опасности, таившейся в силках галантности и сетях литературной славы. «Почему ты ничего не говоришь?» — спросил Мантек. Действительно, почему? Да потому, скажем, что он взрослый человек, а не школьник, потому что он то и дело из-под своих игл поглядывал на жену (новую), потому что они на встрече Нового года, а не на партийном собрании, потому что он не нуждается в советах и не желает выслушивать упреки, потому что для него все уже решено и, в сущности, он только ждет, чтобы Хаслер наконец в свою очередь решил, собирается ли он как-нибудь мешать союзу начальника и практикантки. Именно это Карл и сказал, причем таким тоном, который ясно показывал, что он обойдется без дружеских услуг Мантека, а Хаслера просит быть кратким. И Хаслер, оставив при себе все, что пришло ему на ум о библейских и социалистических десяти заповедях, о грехе, ответственности, покаянии, хорошем или дурном примере (не удержался лишь, чтобы не намекнуть на возможность крайнего мнения: принуждение подчиненной к сожительству!), четко, без орнаментовки сформулировал свои условия: решительный вывод (то есть развод) и перевод одного из двух в другую библиотеку. Мантек был недоволен принявшим административный оборот разговором, но в знак согласия кивнул.

Что сделает и каждый читатель.

А потом зазвонили колокола, взорвались ракеты фейерверков, раздались возгласы «С Новым годом!», все чокались, целовались и пили (для любителей подробностей: крымское шампанское).

А что ответил Эрп?

Ничего не ответил. У Эрпа была более неотложная задача: держать фрейлейн подальше от поэта.

17

Вернемся к ревности Эрпа.

Она была велика, как его любовь. Он постоянно боролся с ней и постоянно терпел поражение. И когда речь идет о его любви, следует помнить и об этих его муках.

Причисление к лику святых за самоистязания! Этого еще недоставало! Впрочем, мучил он больше ее, чем себя. А почему мучил? Потому что знал собственное непостоянство и обвинял в том же фрейлейн Бродер. Искать причины для ревности ему не требовалось, он создавал их сам. Характерна в этом отношении предыстория приглашения на встречу Нового года. Вначале все у них шло, как почти у всех: до рождества проблема встречи Нового года все отодвигается в сторону, а потом вдруг становится неотложной. Что делать? Выбор таков: праздновать дома одним, уехать куда-нибудь, лечь спать, предоставить другим праздновать вместо себя на экране телевизора, поскучать в баре, пригласить друзей, пойти самим в гости. Идут разговоры, взвешиваются за и против, решения принимаются, затем отбрасываются, пока не постановляют: будем праздновать одни — разве только вдруг поступит заманчивое приглашение, но от кого же? Этот их не пригласит, эти о них не знают, к этому они не пойдут, к этим, пожалуй, можно бы пойти, или нет, лучше не надо, нет, нет, они останутся дома. Приходит школьная подруга: как дела, вышла ли замуж, давно не виделись, как насчет Нового года? Звонит коллега из Кёпеника: что ты делаешь на Новый год? Да так, просто спрашиваю, да, да, ладно уж. Фрау Вольф говорит через дверь: «Я пеку оладьи, испечь на вашу долю? По телевидению интересная программа». Ответы варьируются, но заканчиваются отказом, пока не звонит Мантек, и Эрп просит дать ему время на размышление. Вечером он перечисляет ей все «с одной стороны… с другой стороны», предоставляет ей выбор, но боится отказа, потому что радуется возможности наконец-то показать ее людям, которые сумеют оценить ее неповторимость; когда же она радостно соглашается (потому что угадывает, как он этого хочет, и потому что знает, как важен для него Мантек), его настроение круто меняется, или, лучше сказать (чтобы подготовить последующую метафору о волнах), ветер поворачивает с юга на север, и ему приходит в голову мысль: ей уже скучно со мной, она хочет познакомиться с другими мужчинами; он тут же, до мельчайших подробностей представляет себе, как это будет: первое соприкосновение тел в танце, первое пожатие рук, фривольные разговоры, первые приступы ненависти к страдальцу-мужу, который отравляет ей радость, уговор о встрече, перед тем как быстро разойтись, чтобы никто ничего не заметил (если гарантированы тайна и осторожность, женщины готовы на все — в воспаленном от ревности воображении Эрпа). Но эти предварительные страдания пока еще легкая рябь под северным ветром и только постепенно — когда приходится пересекать океан мучений — вспучиваются в волны, это происходит уже в новом году, на пути домой, который они проделывают пешком, по снегу, заглушающему шаги, словно идешь по улице в домашних туфлях. На Карл-Маркс-Аллее: значит, ей понравилось, ну конечно, почему бы и нет, в особенности Элла Мантек, так-так, а Эбау? Он павлин? Да, но красивый, ведь верно? На Александерплац: вздор, ни один мужчина не скажет такое, если его не поощряют к этому, а собственному мужу не рассказывают всего, нет, никогда, на таких исповедях обстругивают и обтачивают правду. На Дирксенштрассе: на то, как он страдал, она, конечно, не обратила внимания, да и какое это имеет значение, куда важнее было так положить руку на подлокотник кресла, чтобы щупальца этого профессионального волокиты могли до нее добраться. На Хакешермаркт: что-то не слышалось скуки в ее смехе, впрочем, стоит ли все это принимать всерьез, ведь многие живут так, просто бок о бок, а вечеринки для того и существуют — для разнообразия то есть, что ж, ему это понятно, он тоже так умеет, но до сих пор воображал, что для них такое немыслимо, впрочем, можно, разумеется, прийти к соответствующим соглашениям, каждый вправе делать, что, где и как он хочет, вероятно, для нее это единственная возможность, ведь она с давних пор привыкла к разнообразию, которого ей теперь не хватает, и так далее, до памятника Шамиссо в снежной шапке, где фрейлейн Бродер вышла наконец из своего испуганного оцепенения и сказала себе: спокойно, девочка, спокойно, это как болезнь, и никакой логикой тут не поможешь, не поможешь и гневом, здесь требуется уход и болеутоляющий пластырь! И потому каменный поэт выслушивает (уши ведь у него еще целы под прической битника) произносимую нежным голосом декларацию о ее основных принципах, в которой она подвергает всестороннему рассмотрению его бред, объясняет, заверяет, клянется, пока проезжающая электричка не заглушает ее слов. И ей действительно удается унять грохот шторма и рокот волн, так что у старого еврейского кладбища отражение луны и звезд вновь засияло на зеркальной глади его душевного моря.

Ибо о своей внутренней бухгалтерии, куда он в этот час внес статью под порядковым номером 1: флирт с Эбау! — он сам едва ли знал, но еще менее он знал о первопричине своего плохого настроения, которую, собственно, можно было определить словами: что это тебе в голову взбрело решать за меня, нужно мне говорить с Хаслером и Мантеком или нет!

18

Из роскошной квартиры с центральным отоплением на Карл-Маркс-Аллее обратно в подъезд Б. В первый раз Карл вступил в него как романтик, ищущий приключений, через четырнадцать дней жизни там он стал натуралистом-аналитиком. «До самых звезд вздымалась крыша…» Подобное настроение улетучивается, когда утром, в четыре часа, грохот соседней типографии начинает сотрясать стены, когда сквозь потолок в углу просачивается талая вода, капли равномерно ударяются о книжную полку и по белой штукатурке расплываются грязные пятна, когда ночью мыши и крысы носятся по чердаку, грызут стены, когда ветер бьет в стены сорванной водосточной трубой, а пивная напротив каждую полночь выплескивает наружу песнелюбивых пьянчуг и слабый напор газа каждое утро превращает приготовление кофе в игру на нервах.

Мелочи!

Бесспорно, но вся жизнь состоит из них, как канат из множества тонких волокон. Годы тоже растекаются в месяцы, недели, дни, минуты, секунды, великие деяния членятся на тысячи мелких, самой толстой книги не было бы без страниц и букв, самые смелые мысли не родились бы в мозгу, если бы в нем не запечатлевалось великое множество ощущений. Мелочи, но они обладают властью, в данном случае совершенно изнуряющей. Едва лишь Карлу удавалось после полуночных песнопений натянуть на свой яростно работающий мозг покрывало сна, как его тут же разрывал неистовый свист кофейника: фрау Вольф варила кофе, было без двадцати четыре. Он зарывал голову в подушку, считал до тысячи, закатывал глаза под закрытыми веками, двадцать раз отдавал себе строжайшие приказы уснуть — ничего не помогало, он не мог не прислушиваться к звукам, доносящимся от соседей: невнятное бормотание, стук поставленной на блюдце чашки, звяканье помешивающей ложечки, щелканье клавишами приемника, бодрая утренняя музыка до первой проверки времени, выключение приемника, треск застегиваемой на сумке молнии, звон связки ключей, открывание и закрывание входной двери. Тишина, напряженная тишина, сейчас заработают типографские машины. Но они были не такими пунктуальными, как уборщица Вольф, их иногда приходилось ждать пять, десять, двадцать минут, потом они начинали с приглушенного завывания, переходящего сперва в гудение, затем, через несколько секунд, в равномерный стук. Полы дрожали, вместе с ними дрожало и тело Карла, но напряжение спадало, приходил сон, прогнать который удавалось с большим трудом (зато окончательно) в шесть часов, когда зерна кельнера Вольфа, барабаня, падали в кор