Он был опечален, что придется расстаться с плодом своих многолетних трудов, с библиотекой!
А оклад! Да, что там ни говори, а на деле Эрп был наказан, чего, конечно, не поймут люди, всю жизнь мало зарабатывающие, хотя бы фрейлейн Бродер, никогда еще не имевшая сберегательной книжки и вращавшаяся главным образом среди людей, которым сумма, вырученная Эрпом, продай он, скажем, подержанную машину, и во сне не снилась. Соответственно этому она и реагировала вечером, то есть трезво: начала подсчитывать. Ее будущий маленький оклад плюс его будущий маленький оклад составляли вместе больше, нежели его нынешний оклад плюс ее стипендия. В чем же тогда беда? Да в том, что ее будущий маленький оклад и его постоянный большой оклад составляли бы, естественно, значительно большую сумму, но основная беда в ее реакции, заявил Эрп после трагической паузы. Этого она, как призналась, не понимала, ведь они уже много дней говорили о предстоящем собрании, обсудили каждое слово, которое скажет Карл, и хотя у нее были совершенно иные планы, она в конце концов пересилила себя и согласилась с ним, но все время пыталась его убедить, что ему незачем приносить ей жертву, снова и снова уверяла, что для нее самое главное быть с ним вместе, в Берлине или где-нибудь еще (лучше где-нибудь еще), он же одного только боялся, как бы его предложение не отклонили, теперь предложение было принято, чего же он хочет? Ничего, решительно ничего, все хорошо, за исключением ее обескураживающей реакции: он возвращается, весь дрожа от возбуждения, после великой битвы, а она несет что-то о водостоке! Но ведь она хорошо знает, как его раздражают преждевременные расспросы, а за мужество она его уже хвалила — что, ради всего святого, она еще должна делать? Хоть как-нибудь, хоть чем-нибудь показать, что и ей все это не безразлично, что угодно, только не это равнодушие, не эта холодность! Но ведь это же вовсе не холодность, а трудно дающаяся сдержанность, которой он постоянно требовал. Да, но не в такой ситуации: в конце концов, только что рухнуло дело всей его жизни и он остался ни с чем! Значит, она вдруг стала для него ничем? Какая чепуха! А как же понять это иначе? В том-то и беда, что она не может его понять, вероятно, потому, что несчастье обрушилось на него одного, странно только, что других она, судя по всему, лучше понимала, хотя бы этого идиота-писаку Эбау, например. «Прошу тебя, Карл, прекрати, пока ты еще не все разрушил». — «Господи, это дурацкое воркование голубей сводит меня с ума, и эти белые стены, и эта теснота!»
Она была ему плохой женой. Вместо того чтобы оценить вентилирующие функции небольшой семейной ссоры, она обиделась на его нелогичность и ушла — к Шамиссо, к стоящим на якоре у Национальной галереи баржам и обратно к Мендельсону, чью жену Фромет она всегда представляла себе раздающей на десерт изюм, как иные представляют себе вертеровскую Лотту режущей хлеб. Мендельсонам тоже пришлось долго ждать своей свадьбы, но не потому, что Моисей боялся адвоката, а потому, что количество еврейских браков ограничивалось законом и только смерть одних расчищала путь другим. Как же неудачны все исторические параллели, в особенности трагические! Элоизе и Абеляру, Изольде и Тристану, Джульетте и Ромео легко было возвеличить свою страсть, усиливаемую препятствиями. И как мало героического, напротив, в том, чтобы пережить неприятности развода, собрания, тесноту в квартире, перемену места работы (даже если сам понимаешь ее необходимость), сколько мелкого в этом медленном распаде, в этих ничтожных недовольствах, в этих едва заметных колебаниях почвы, которые однажды образуют большую трещину. Сопротивляться этому, пожалуй, трудней. Но справиться нужно и с этим. И все же фрейлейн Бродер, человек как будто хладнокровный, боялась, безмерно боялась, и страх ее был особенно мучительным потому, что нельзя уже было поговорить о нем с Карлом. Эрп воображал, будто принес ей жертву, требовал благодарности и попросту не обращал внимания на то, что она все время противилась его решению, заботясь не столько о нем, сколько о постоянстве их любви, которую тяготы жизни поставили под угрозу. В конце концов, он не был создан ни героем, ни мучеником, его можно любить (женщин, мечтающих о героях, конечно же, значительно больше в книгах, чем в жизни), но — и в этом задача — надо уберечь его от переоценки собственных сил, потому она и предложила — уехать вместе в деревню! И тут снова завертелась карусель. В деревню? Да, этого никто бы им не запретил. Значит, она хочет принести жертву? Нет. Да. Нет. Да. Ни в коем случае! И это действительно не было бы жертвой, давно уже. Она тревожилась только за свою любовь, понимала, что он не сможет долго выдержать подъезд Б, что ее последняя возможность — начать совершенно новую жизнь где-нибудь в другом месте, в новой обстановке, среди других людей, в равных для обоих условиях. Разве она действительно никогда не мечтала о весне в деревне? Разве она действительно когда-нибудь думала, что без Берлина зачахнет? Что ей теперь Берлин! Но что для него Берлин? Эрп дал трезвое объяснение своему поведению: он и после перемены работы может остаться в Берлине, она — нет. Однако что его здесь удерживало? Не библиотека же. Тем более не подъезд Б. Что же тогда?
Иными словами, вместо того чтобы признать за ним мужество и способность к победе над самим собой, она не доверяла ему. И это в момент, когда он доказал, сколько в нем силы, проявил именно то величие, которого ей недоставало в повседневности.
Ничтожное сопротивление общества придало ему силы для героического жеста. Но устоит ли он при обычных обстоятельствах, не наталкиваясь на сопротивление? Страх ее был страхом перед неопределенностью. И вынести его она не могла, разве что ей удалось бы сделать его стимулом к действию. Он пытался увильнуть от какого бы то ни было решения, она шла напролом. Она знала, что поиски счастья всегда связаны с риском, и не боялась его. Ибо она искала необычного, пусть даже не на путях героизма, а в самой что ни на есть повседневности.
Если правда, что величие порождается преодолением препятствий, то наше разумное общество не являет собой почву для историй о великой любви.
Возможно. Но это говорит в пользу общества.
И против Карла.
Само собой разумеется.
В этой главе, посвященной концу недели, речь пойдет о весне, о доме, саде, детях, о курах, о хвале лени, о кончиках сигар, Аните, о знакомом, но безымянном полицейском, о звуках фанфар, о неожиданном повороте благодаря конному вестнику короля — хотя, в сущности, речь будет идти только об Эрпе, у которого все это присутствовало в монологах, конечно скачкообразных, слегка хаотических, как то бывает обычно… Проклятье еще только шесть а гнездо воробышка пусто более неподходящего ласкательного прозвища наверно сроду не существовало ведь ничего в ней нет по-воробьиному маленького правда ли что можно определить по рукам а у мужчины по носу чушь какая-то опять спал всего пять часов бессонница превращает в импотента как она надрывается эта типография почему у нее нет хоть одной свободной субботы быть одному тоже не сахар и его больше нет а магазины битком набиты как… Так или в таком роде можно было бы создать иллюзию зеркального отражения, но зачем? Важнее ведь порядок и читабельность. И поэтому глава начинается так:
При пробуждении Карл не улыбался, хотя мгновенно вспомнил о начавшемся для него в этот момент свободном и одиноком конце недели, который он предвкушал, как ребенок рождественскую елку, и который теперь воспринял как одинокие дождливые дни в холодном номере гостиницы: пустые, тоскливые, бесконечные. Это чувство знакомо каждому — вначале сладостное предвкушение дней безделья, часов, когда полностью принадлежишь самому себе, а потом разочарование: безделье осточертевает; чтобы чувствовать себя самим собой, нужна деятельность, и эрзацем отдыха оказываются воскресные занятия — футбольное поле, танцы, пикники, садовые участки, хобби. Это открытие делается не однажды, а стократно, как видно на примере Карла, который надеялся за десять экзаменационных дней своей возлюбленной в Лейпциге взобраться на гору отдохновения и в первые же свободные минуты упал в яму уныния. А утреннее солнце сияло на зазеленевших кладбищенских каштанах, липах и ясенях, чирикали воробьи, черный дрозд (это, да будет известно фрейлейн Бродер, черная птица величиной со скворца, с желтым клювом), еще хриплый с зимы, пытался спеть свою первую любовную песню, с непривычки получалось не блестяще, но вполне годилось для начала весны и нетребовательных жильцов заднего дома, вполне годилось и для того, чтобы семена отчаяния пустили в Карле крепкие ростки: долгий беспросветный конец недели, он один, без работы, без предстоящей радости свидания, без задуманного дела, солнечное утро в асфальтовой пустыне, кладбищенский оазис, который лишь будит воспоминания о потерянной реке, потерянном саде, весенний день, все еще причиняющий боль своей быстротечностью, все еще полный эйхендорфовской [49], а может быть, и грипсхольмско-рейнсбергской [50] тоски по не замутненной повседневностью любви, красоте, радости, затененной сознанием, что такого не существует, омраченной разочарованием, но неизбывной! Тут не могла утешить ни свободная раковина, ни с утра убранная постель, ни процеженный кофе и спокойно выкуренная утренняя сигарета, ни даже шум, поднятый детьми, которые радостней (и шумливей) обычного отправлялись в школу, напротив, именно чужие дети вызвали желание повидать собственных.
Что было лишь поводом, как мы увидим из дальнейшего. Даже по дороге к ним он думал не о них, а усадил рядом с собой фрейлейн Бродер и повел с ней разговор о памятниках самому себе, расставленных вдоль горного пути его маленькой (теперь внезапно оборвавшейся) карьеры: бывшее библиотечное училище (памятное еще и из-за первого восхищенного взгляда, брошенного на Элизабет), вокзал Яновицбрюке (где он впервые ступил на берлинскую землю), Фрухтштрассе (которую он помогал очищать от развалин), Обербаумбрюке (место прорыва в Западный Берлин для агитационных акций), Руммельсбург (его первая меблированная комната, и как меблированная!}, Обершёневайде (поиски квартир для участников Всемирного фестиваля), Пионерская