Буриданов осел — страница 6 из 45

инскую стену, даже название улицы и номер дома мало что скажут, если не начать издалека по времени, то есть не обратиться к прошлому, далекому прошлому, к году 1743-му, например, когда тринадцатилетний горбатый еврей Моисей Мендельсон, прибыв пешком из Дессау, пройдет — в пяти минутах от вышеупомянутого доходного дома — через Розентальские ворота (единственные ворота, открытые тогда для пришлых евреев) в город, чтобы найти учителя, который бесплатно научит его читать, и писать, и думать. И вместе с этим скрюченным юнцом, который станет потом философом и прообразом Натана Мудрого и чей надгробный камень установят так, что по утрам, когда фрейлейн Бродер выглядывает в окно, чтобы узнать, какая погода, она сразу видит его, через эти ворота пройдет еще один юноша (прошли: 16 свиней, 7 коров, 2 еврея, — как значится в караульней книге), Аарон Вальштейн, который явился сюда не за мудростью, а за богатством, и наймется на улице Кляйне-Розенталерштрассе к старьевщику, женится с разрешения короля на Мирьям, дочери хозяина, вступит во владение лавкой и произведет на свет детей, которые в свою очередь будут иметь детей и так далее, пока в один прекрасный день его праправнук или даже прапраправнук, тоже Аарон Вальштейн, спустя несколько лет после того, как Берлин станет имперским городом, не купит старый дом рядом с давно бездействующим еврейским кладбищем, не снесет его и не построит на его месте новый, пятиэтажный, с двумя дворами и в общей сложности четырнадцатью подъездами, чтобы сдавать квартиры, а не жить в нем самому. Жить в нем станет его сын Рубен, продавший магазин в подвале за углом на Краусникштрассе, сменивший веру своих отцов и занявшийся банковским делом. Рубен со своей женой Рут поселится в переднем доме, на первом этаже, среди книг, картин, старой мебели, сын его Иоганнес, пишущий в газетах под псевдонимом Ганс Валь, будет жить в дешевой квартире на пятом этаже, которая опустеет в тот день, когда над Домом техники, возвышающимся за башней синагоги, взовьется на зимнем ветру красный флаг со свастикой. Двумя неделями позже в жилищном управлении появится почтальон Пашке из подъезда Ж, двор второй, и подаст заявление с просьбой предоставить ему пустующую еврейскую квартиру в переднем доме. В тот же самый день в Бергфельде, округ Могильно, Познаньское воеводство, Вильгельм Бродер подпишет договор, разом прекращающий десятилетнее мытарство на шести гектарах обжитой земли, и вместе с женой, двумя сыновьями, собакой, корзинами, мешками и четырьмя тысячами злотых покинет место, так и не ставшее его родиной, чтобы, следуя больше зову собственного сердца, нежели отечества, вернуться в рейх. Девятилетние близнецы, толкающие ручную тележку, ревут, потому что слышат всхлипывания матери и завывания собаки, впряженных в тележку спереди, отец шагает рядом, посередине дороги, чтобы широким жестом указывать встречным машинам путь в объезд семейного обоза, но, так как машин не видно, он, надув щеки, гудит дрожащими губами, барабанит и насвистывает марш, гогенфридбергский марш, во все новых и новых вариациях, иной раз даже с текстом собственного сочинения, звучащим примерно так: «ки-ки-кимвры и тевто-о-о-ны, лангобарды и ванда-а-а-лы», — ибо чувствует он себя как при великом переселении народов, о котором хорошо знает из книги, присланной ему Союзом немцев за границей. В вагоне он чертит маршруты переселения племен на запотевшем оконном стекле и счастлив, что здесь слушателей у него больше и они внимательнее (потому что трезвей), чем в деревенском трактире в Бергфельде, где всегда воняет шнапсом, который он не переносит из-за своего желудка: его он испортил раз и навсегда в 1917 году, когда пошел на войну добровольцем. Чем больше он воодушевляется, тем подробнее становятся сообщаемые им сведения: палец его останавливается на комке грязи в центре окна, у Боденского озера, алеманны совещаются у костра (перебраться ли им на плотах на другой берег, обойти ли большое озеро или повернуть обратно?), и тут одна из женщин, полногрудая, с белобрысым малышом в заплечной корзине, проталкивается в круг вождей и говорит (разумеется, по-алеманнски, но этого языка слушатели, конечно, не понимают и приходится говорить по-немецки): «Мы уже зашли невесть куда, а о стирке никто и не думает, не хотела бы я увидеть ваши подштанники!» И это всех убеждает, они не уходят от озера и становятся германским племенем, с тех пор французы, эти неудавшиеся франки, называют нас «альмань», а не вандалами, к примеру, те были более непоседливы и оттого очутились вот здесь, внизу — кивок в сторону дверной ручки, — в Африке, среди негритянок, вот почему иной исследователь в тропическом шлеме порой восклицает «Ого!» при виде чернокожего с голубыми глазами. Потом наступает очередь свевов, и англов, и ютов, и саксов, и остготов, и вестготов, но для них стекла уже не хватает, он знает о них решительно все, но — ни слова больше по-польски — приходит пограничный контроль и справляется о деньгах, и Одоакр гибнет от кинжала, и ночью в Бузенто, как известно, хоронят Алариха, и Карл Мартелл одерживает победу над арабами, и Вильгельм Бродер тоже одержит победу в чужой стране, которая не такая уж и чужая, ведь он родился там в Берлине, в году ноль-ноль, и у него есть паспорт (продление которого ежегодно стоило ему одной свиньи), следовательно, он немец, имперский немец, и он имеет право петь песнь о великой Германии, и он горланит ее из окна, когда поезд подходит к Нойбенчену, где продают кофе в бумажных стаканчиках и реют знамена пробудившейся Германии. Близнецы гордятся своим отцом, только жена все еще тихонько плачет, но теперь лишь от страха (ибо она никогда не бывала дальше Могильно), а не от боли разлуки и уж, конечно, не от раскаяния, что когда-то сказала «да» этому ветрогону с больным желудком. Раскаиваться в чем-либо — на это она не способна, и, если бы кто-нибудь спросил ее, она в ответ лишь улыбнулась бы застенчиво, так, как улыбалась, когда родственница из Познани задала ей вопрос, любит ли она этого человека, нуждавшегося в книгах и слушателях, как иные бездельники в пиве и водке. Она не понимает таких вопросов. Она носит его имя, делит с ним постель, рожает ему детей; вязание, на которое падают ее слезы, важней подобных вопросов, ибо Герман [3] (само собой, херуск) даже в столице рейха родится голым. Случится это шестью неделями раньше срока, в приюте на Аугустштрассе, который теперь официально именуется семейным общежитием Национал-социалистской народной благотворительности, но в просторечии по-прежнему зовется Аугустовской ночлежкой; Герман не пьет, не кричит, но этот живой скелетик нужен им для получения квартиры. Благодаря ему они получают квартиру в верхнем этаже дома рядом со старым еврейским кладбищем (три комнаты, кухня, ванная), с парадным и черным ходом и подаренной государством мебелью, которую они расставляют не сразу, так как прежде нужно снести легкого, как перышко, херускского князя на кладбище, за много станций подземки, у Шиллерпарка, в верхней части города, куда сегодня уже не проедешь, да и ехать незачем, могилы уже давно нет, как и могилы вождя остготов, которую срыли в год Олимпийских игр. Мать считает, что виною всему молоко, которое приходилось покупать в магазине, и ее слезы, никогда не иссякающие, падают на чужое грязное белье, близнецы разносят «Берлинер иллюстрирте» и «Коралле», а Вильгельм Бродер завоевывает Берлин в роли портье гостиницы, агента по распространению игрушки «йо-йо», продавца лотерейных билетов, сторожа парка и, наконец, государственного служащего, курьера имперской типографии на Гичинерштрассе, с перспективой повышения. Слушателей у него теперь предостаточно: по воскресеньям — близнецы, в будни — сослуживцы в помещении для курьеров, вечерами — иногда соседи, но не все — Пашке, например, никогда. Тот, наоборот, завел себе привычку каждый раз, встречая его в подворотне, шумно втягивать носом воздух и сплевывать, ибо Бродер, во-первых, перехватил у него квартиру и, во-вторых, якшается с евреями нижнего этажа, с этими Вальштейнами, которые слишком стары и слишком устали, чтобы последовать за сыном в Англию. Бродер действительно часто бывает у них, потому что там есть книги, в том числе и о великом переселении народов, но они его больше не интересуют, теперь он добрался до греческих богов, потом до тибетцев, до шумеров и до инков. Во всем этом он мало понимает, призывает на помощь воображение, как уже однажды в случае с алеманнами у Боденского озера, и решает изучать одну из проблем до тех пор, пока не освоит полностью и сможет написать о ней книгу, такую, чтобы все ее поняли, и уже исписывает толстые пачки почтовой бумаги и сам не замечает, как добирается до китайских императоров и Ивана Грозного, а когда доходит до Фридриха Великого, Вальштейн рассказывает ему (не подозревая, что творит) о Моисее Мендельсоне, который хотел разъяснить самым маленьким людям самую высокую мудрость и заслужил большой надгробный камень на соседнем кладбище. И пока горит синагога, звенят стекла в нижнем этаже, разрушают кладбище, Пашке дает показания в полиции, что видел на Коппенплац евреев — Рубена Вальштейна и его жену — без звезды, полиция забирает Вальштейнов, Пашке переезжает на нижний этаж переднего дома, Вильгельма Бродера увольняют из имперской типографии за пропаганду в пользу евреев, перед призывом он впервые за много лет снова спит с женой, его отчисляют из ландштурма по причине желудочного кровотечения, жена производит на свет девочку, один из близнецов гибнет в Африке, все квартиры евреев в районе Хакешермаркт освобождаются, боковой флигель с шестью подъездами рушится и погребает под собой жену Пашке и его детей, Бродер ввинчивает запалы в гранаты, жена его под артиллерийским обстрелом ходит за водой к колонке на Краусникштрассе, Пашке становится любезным и приветливым, второго близнеца застреливают возле биржи и хоронят на еврейском кладбище, Бродер спасает жену и ребенка из затопленного туннеля подземки, пятилетняя девочка выпрашивает у русских солдат махорку и роется в развалинах бокового флигеля в поисках дров, — пока все это происходит, следовательно, с тридцать девятого до сорок пятого года, семь томов сочинений горбатого еврея хранятся в буфете на пятом этаже, потом годами лежат они на ночном столике рядом с кроватью, на которой лежит Вильгельм Бродер, читает, исписывает стопки почтовой бумаги и все рассказывает, рассказывает последнему оставшемуся у него слушателю — дочери. Мать, как обычно, в пути; в Магдебург она отправляется за сахаром, в Бесков — за картофелем, а в Вердер — за фруктами. На подножках и крышах вагонов она едет по маршрутам, которые он придумывает, лежа в кровати, и, если ей удается что-нибудь привезти, у него уже готов план, как без особых трудностей все это удвоить, если, например, на черном рынке у Бранденбургских ворот обменять сахар на американские сигареты, поехать в Потсдам (в первые месяцы после войны от Ванзее на пароходе, позже на паровике, с осторожностью добираясь до него по деревянному настилу у Кольхассенбрюка), отдать там сигареты за русский солдатский хлеб, нарезать его ломтями, ломти намазать патокой и у озер Мюггельзее или Теглерзее продать их купающимся по высоким ценам, летом загодя купить на эти деньги у вокзала Германштрассе (конечная остановка узкоколейки Нойкёльн — Миттенвальде) дров, зимой обменять их