Так он об этом не раз потом рассказывал фрейлейн Бродер, не упоминая про Аниту, чего и не мог бы сделать, ибо вообще умолчал о своем приключении с жильцами соседнего подъезда: оно не соответствовало тому образу, в котором он хотел предстать перед ней. Он держался отнюдь не мужественно, уверенно и хладнокровно, не сопротивлялся, разрешал делать с собой все, что угодно, иногда лишь робко протестовал и со множеством «простите, пожалуйста!» расспрашивал, не более одного раза позволил себе легкую иронию («Интересно, за кого вы меня принимаете!»), а на чердаке даже немного струсил, короче, вел себя не сообразно тому, каким хотел бы выглядеть, а в соответствии с тем, каким был на самом деле. Но предстать в таком виде перед ней значило бы, как он думал, конец еще до начала, и потому он предпочел скрыть всю эту историю. У них и так было о чем поговорить в те шесть часов, что он перед ней просидел. Оба они были неутомимыми говорунами, рассказчиками, спорщиками (поэтому ради экономии бумаги их беседы будут воспроизводиться здесь не полностью, а лишь в сокращенном виде или в изложении).
Поскольку главные действующие лица этой хроники не принимали снотворного, а душевное равновесие всех троих было нарушено утратой кое-каких иллюзий, в три часа ночи никто из них не спал. Каждый лежал, в постели (в собственной) на спине (фрейлейн Бродер на матраце из морской травы, Эрп и Элизабет — на матрацах марки «Шлараффия» [10]), уставившись в потолок и размышляя о перемене, происшедшей в другом, обвиняя его в том, что он неожиданно оказался непохожим на созданный воображением портрет, причем одна лишь Элизабет имела некоторые основания для подобного обвинения, ибо таким, каким она видела Эрпа, он и был в действительности, не ее представление о нем оказалось неверным, а он сам изменился.
Однако что, собственно, значат здесь верное или неверное, правота или неправота, вина или невиновность? Карл изменился, это так, но ведь ничто не остается неизменным, неподвижности не существует.
Диалектика как оправдание супружеской неверности?
Но о нарушении супружеской верности на данной стадии еще не могло быть и речи, оно казалось более невероятным, чем когда-либо. Элизабет это знала. Пугала ее не столько его готовность (смутно подозреваемая ею) к нарушению супружеской верности, сколько те сами по себе незначительные перемены, которые она успела заметить в нем этой ночью всего за полчаса. В половине третьего она спала, не слышала, как он подъехал, проснулась от звука отворяемой двери, молча приняла его извинение («Я думал, ты еще ждешь меня») и его просьбу не зажигать света и тут же с отвращением почуяла запах алкоголя.
Скажем лучше, не с отвращением, а с досадой, ибо трезвенником скорее был он, а не она; в их семье спиртные напитки покупались лишь для того, чтобы не выглядеть смешными в глазах гостей. Элизабет иной раз охотно выпила бы рюмочку, поэтому можно, пожалуй, понять ее тихую злость, когда от выпивок Эрпа (правда, довольно редких) ей доставался только винный дух. С неприязнью отметила она также его позднее возвращение (обычно избегаемое им ради соблюдения режима сна) и необычный порыв немедленно поделиться с ней.
Причиной же оного была потребность Карла в честности. Ведь в течение двенадцати или даже четырнадцати лет он не имел от нее тайн (потому что она относилась или по крайней мере старалась относиться ко всему с пониманием). А сейчас все было еще слишком свежо в памяти, и ему трудно было отделить важное от неважного. Тем не менее им хватило получаса: супруги легко понимали друг друга, иногда с полуслова, с намека. Вначале он рассказывал в хронологическом порядке: заседание правления, утреннее пробуждение с улыбкой (да, столь откровенен был он!), разговор с Крачем, улица, на которой жила фрейлейн Бродер, дом, ее комната (кухня на площадке, уборная — для всех жильцов — на третьем этаже), обстановка (книжная полка с редким изданием Мендельсона, стол, кресло, кровать), цитата из Гольца «До самых звезд вздымалась крыша…», голые стены, шорохи голубей над головой, кладбищенские деревья перед окном, телевизор, включенный у соседей (телеспектакль через дверь, загороженную платяным шкафом, воспринимался как радиопостановка — одни ходульные диалоги), потом он попытался вспомнить темы, которые они затрагивали, но это было уже труднее: Берлин, конечно, и проблемы библиотечного дела, планы на отпуск, Криста Вольф, культурная политика, катехизис Энценсбергера, лирика Райнера Кунце, немцы, пруссаки, стена, психология читателей, режим сна, атомная бомба, мятный чай, спорт и его болельщики, женщина и профессия, мещанство, системы каталогов, «Джонни Уокер» [11], и огородники, и фильмы ДЕФА, и бундесвер — о чем только они не говорили! А вот личное — на это, казалось, было наложено табу. Еще путанее и еще обстоятельнее был его рассказ о ее своеобразных привычках: она постоянно поглаживает брови, когда слушает, избегает берлинского диалекта, каждую мысль начинает с разгона, заносящего ее не только вдаль, но и вглубь, анекдотов рассказывать не умеет, но отчаянно пытается это делать, историю знает в поразительных деталях, пристрастна к иностранным словам, которые выговаривает сверхкорректно и которыми иногда злоупотребляет (простое pur, например, произносит на французский манер как pür), что, как ни странно, в ее устах не звучит ни смешно, ни вычурно, бог весть почему. Далее следовал вывод: к черту эти бессонные ночи, будь прокляты эти дискуссии и благословенны уютные вечера дома с женой и детьми, с радио и книгами, а если Элизабет еще не все поняла, он повторит еще раз: эта Бродер — самая интеллектуальная и самая утомительная девушка из всех встречавшихся ему до сих пор, с резкими, иногда чересчур поспешными суждениями, образованная, но лишенная мудрости, нетерпимая — по недостатку житейского опыта, — типичный представитель поколения, которое мы не совсем понимаем, потому что оно выросло в другом мире, с другими книгами. «Когда она в сорок шестом учила азбуку, у нас за плечами уже была война, наша жизнь для них история, мы стареем, Эли». Он в самом деле был разочарован и раздражен, но Элизабет не выражала сочувствия, тихо лежала в темноте, уже почуяла опасность (но и ощутила в себе силы пойти ей навстречу) и только один раз, не понимая, к чему ей все эти столь важные для него подробности (белые стены без украшений, книги и так далее), перебила его, спросив (типичная жена!), как выглядит эта дама. А когда он кончил и, разочарованный ее молчаливостью, собрался уйти, она сказала: «Ты, значит, влюбился».
Объяснять весь этот поток слов, который извергался из Карла целых полчаса, только потребностью быть честным, было бы лишь полуправдой, если не четвертью правды, следовательно, неправдой; в этот поток влились разные резво журчащие, а иногда и незримо струящиеся притоки: обычный порыв к душевному излиянию, потребность в исповеди для очистки совести, боязнь растревожить душу жены, страх перед упреками. Конечно, тут бил (тихонечко) и ключ честности, но ведь не секрет, как это обычно бывает у возлюбленных и у супругов. Вначале, в день нуль, исповедь обширна и правдива и отпущение грехов обеспечено, ибо все, что было, стало прошлым, случилось в другую эпоху, оно больше не в счет, человек стал иным и теперь все, решительно все изменилось, да, изменилось, потому что в день первый откровенность оборачивается болью для другого, а любимому существу не хочется причинять боль, но лгать тоже не хочется, и если этот другой говорит: «Я хочу все знать», — то и это верно лишь отчасти, так как и этот другой боится боли, причиняемой подробностями, — вот почему люди ограничиваются отшлифованной правдой, стачивают острые углы, которые могут поранить, или разрубают правду на части, чтобы она легче проглатывалась. Так, например, на вопрос о внешности соперницы (очень ловкий вопрос со стороны Элизабет, потому что она знала, на какой тип женщин он был наиболее падок, равно как распознавала оттенки его восторга) можно безболезненно, не прибегая ко лжи, вместо «стройная, как тополь», «хрупкая, как фарфоровая статуэтка», «с округлыми формами», «пропорциями, как у женщин Рубенса» (или других восторженно-банальных определений) сказать «тощая, как жердь», «стандартная секс-бомба», можно сказать «толстовата» или даже сострить: «она держится прямо лишь благодаря вере в свое призвание библиотекаря», или: «чтоб прикрыть такой фасад (причем можно как бы невзначай оговориться и вместо «с» произнести «з»), требуется немало ума». Так далеко Эрп, конечно, не зашел, говорить так было не в его характере, это было бы клеветой, на что он не был способен, даже если бы считал это необходимым, но наждаком и напильником он все-таки ловко воспользовался (топор понадобится позднее), сказал, к примеру, несколько похвально-дружелюбных слов о ее лице, но вставил словечко «чужое» и был при этом честен, так как ужасающе чужим показалось ему ее лицо — вблизи, а именно на расстоянии 5—10 сантиметров, когда он попытался поцеловать фрейлейн и она не раздраженно, не гневно, только утомленно и со скукой взглянула на него и тем самым исключила возможность поцелуя — факт, естественно, павший жертвой напильника, равно как и то обстоятельство, что он сам решил к ней поехать (молчаливо подразумевалось, что это было общественное поручение), купил по дороге водку и в девять часов, невзначай хлопнув себя по карману, воскликнул: «О, да у меня, оказывается, водка с собой. Можно ли вам? Не хотите ли?» Да и темы разговора были, само собой, не такими уж невинными, как следовало из его скупых намеков. Разговор был совершенно деловой (служба есть служба, а водка еще в кармане), когда речь шла о решении руководства, но потом очередь дошла до Берлина, за вопросами следовали ответы (красивый ли город Берлин, едва ли, зато предместья, окрестные озера, дачные поселки, знаменитый воздух, вот только эти казарменные кварталы, да, прусское барокко, годы грюндерства, новостройки, жаль, что пришлось снести замок, когда-то красный Веддинг